Текст книги "Мир Марка Твена"
Автор книги: Алексей Зверев
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)
А между тем это было трудное и опасное дело. По всей реке – от Нового Орлеана до Кеокука, в самых верховьях, – тогда не было ни единого маяка. Корабли шли и днем, и ночью, и в паводок, и в мелководье, и в солнечную погоду, и в непроглядный туман. Катастрофы были обычным явлением. Давали течь трюмы, рвались котлы, а газеты печатали длинные списки погибших.
Однажды в таком списке Сэм прочел имя своего младшего брата Генри. У Корабельного острова под Мемфисом взорвалась «Пенсильвания» – пароход, на котором Сэм плавал помощником лоцмана до этого злополучного рейса. Генри отшвырнуло взрывной волной на добрых полсотни метров, но он поплыл назад, спасать барахтавшихся среди обломков, и глотнул полные легкие горячего пара.
Были на реке особенно коварные места: Шляпный остров, где пошло ко дну чуть не три десятка пароходов, Ореховая излучина, цепочка подводных камней, известная под названием Старая наседка с цыплятами. Владельцы не слишком заботились о безопасности плавания, пароходы строили второпях, а котлы не испытывали – некогда. Других дорог, кроме речной, в ту пору не существовало, пассажиров и грузов становилось с каждым годом все больше, и пароходные компании процветали: гребли деньги лопатой, а на остальное им было наплевать.
Лоцманам, правда, платили хорошо. Да и как иначе? Ведь лоцман был на реке первой фигурой. На всем пути протяженностью в тысячу триста миль[4]4
Миля (морская) – единица длины, равная 1852 м.
[Закрыть] лоцман должен был знать назубок каждую отмель, каждый опасный поворот, каждое незримое препятствие. Память ему требовалась феноменальная: какой-нибудь неприметный пригорок или дерево, одиноко растущее на берегу, служили незаменимым указанием – вот сразу за этим пригорком два года назад затонула баржа, а прямо против этого дерева начинается длинная подводная скала. Клади руля влево, не то самый надежный пароход пропорет брюхо, и тогда уж ничто не поможет.
Мудреной наукой судовождения Твен овладевал несколько лет. Настал наконец день, когда он сам ушел в рейс лоцманом. Он полагал, что его призвание определилось. Но в апреле 1861 года под фортом Самтер в Южной Каролине прозвучали первые залпы начавшейся Гражданской войны. Пароходы были тут же реквизированы воюющими сторонами. Навигация по Миссисипи прервалась на четыре военных года.
Никогда больше он не встанет за штурвал. После войны через прилегающие к Миссисипи штаты провели железную дорогу, придумали буксир, способный тянуть за собой сразу десяток барж, появились постоянные бакены, и лоцманское дело пришло в упадок. Для Твена оно останется самым прекрасным занятием на свете. И он будет писать о лоцманах, о пароходах, о реке с такой нежностью, какую способно пробудить лишь самое дорогое воспоминание в жизни.
Да так и должно было быть. На реке прошли его лучшие годы. И кроме того, во времена его юности лоцман, быть может, оставался единственным по всей Миссисипи по-настоящему свободным человеком. Он никому не подчинялся и ни от кого не зависел. Он был всегда в пути, его горизонт не замыкало монотонное однообразие повседневного житья-бытья в каком-нибудь богом забытом Ганнибале.
Перед ним проходила во всех своих контрастах живая жизнь, и, вглядываясь в ее бесконечно изменчивые облики, лоцман лучше всех других мог судить о том, где в этой жизни правда и где ложь, где величие, а где уродство, где истина, где – заблуждение.
Очень разные люди были эти лоцманы, но что-то объединяло их всех. Наверное, понимание, что лоцман обязан покинуть тонущее судно последним. О катастрофах они не любили вспоминать, зато сколько было разговоров о коварстве реки, о меняющемся русле, ураганах, вызывавших оползни и разрушения по берегам, обмелениях, разливах, штормах. О капризах пассажиров, требовавших среди ночи подвести судно точно к тому пустынному месту, где их ожидал высланный из дома кучер-негр. И о разных смешных случаях, помогавших переносить тяготы лоцманского ремесла.
Подшучивали над неопытностью «щенков» и их нелепыми промахами, обычными, пока «щенок» не привыкнет к службе. Посмеивались и над патриархом лоцманов Селлерсом, которого почтительно и иронически называли «наш праотец». Селлерс провел первый пароход по Миссисипи; это было очень давно, еще в 1811 году. Теперь он жил на покое в Новом Орлеане и время от времени пописывал статейки, в которых повествовал о различных происшествиях на реке, пересыпая свои рассказ глубокомысленными заключениями и назидательными советами. Торжественный стиль его заметок вызывал дружный хохот лоцманов. Их смешила даже стоявшая под этими статьями подпись: «капитан Селлерс». Ведь на самом деле вся власть на корабле, пока не закончится рейс, принадлежала лоцману. А капитан лишь распоряжался погрузкой да выгрузкой.
Капитанами обычно бывали неотесанные парни, любившие изображать бывалых людей. Они соперничали друг с другом в виртуозности ругани и отличались на редкость зычными голосами. Лоцманы знали толк в искусстве изысканного разговора, одевались с подчеркнутой строгой простотой и держались достойно, как боги.
Для жителей Теннесси, Миссури, Луизианы они и впрямь были богами. С Гражданской войной все это кончилось – и исключительное положение, которое прежде занимал лоцман, и его независимость, и полная опасностей, но все равно прекрасная романтика его ремесла. В затяжной кровопролитной схватке Север одолел. Юг и начал наводить на поверженном Юге свои порядки: строить, производить, торговать… Жизнь переломилась, и лоцманская вольница ушла в предания.
В 1882 году, когда уже был напечатан «Том Сойер» и имя Марка Твена узнала вся читающая Америка, он предпринял поездку по местам своей юности. На реке все переменилось, она опустела и словно замерла. Можно было плыть целый день и не увидеть ни одного встречного парохода. Состарившиеся лоцманы доживали свой век, вспоминая былые времена.
А Твену все казалось, что вот сейчас, за ближайшим поворотом, река опять откроется такой, какой она когда-то была. И снова он увидит длинные плоты с шалашом посредине, где отдыхают мускулистые, загорелые сплавщики, и вереницы угольных барж, и торговые баркасы, и мелкие шлюпки, идущие на веслах, – фермерская семья отправилась в гости к соседям, – и веселую суету у пристаней, и высокие столбы черного дыма из пароходных труб. Услышит перепалку помощника капитана с пассажирами, столпившимися на трапе, визг лебедок, поднимающих на борт мешки с зерном и кипы хлопка, свист пара, вырывающегося из клапанов. Вернется в тот мир, который ушел навсегда вместе с его молодыми годами и навсегда сохранил для него обаяние свободной и радостной жизни.
* * *
Свой последний рейс он выполнял вверх по реке, к Сент-Луису. С берега пароход обстреляли. На причале в Сент-Луисе почти все мужчины были вооружены.
Гражданская война расколола Америку пополам. Южная Каролина и еще шесть южных штатов объявили себя независимыми от американского союза и образовали конфедерацию. Они поклялись, что не допустят отмены рабства, чего добивался новоизбранный президент страны Авраам Линкольн.
Штат Миссури, где был расположен родной Твену город Ганнибал, поначалу хотел остаться в стороне от конфликта. Но правительство, опережая южан, ввело в штат Миссури свои войска. Тогда губернатор штата призвал к сопротивлению. Повсюду стали возникать отряды ополченцев, называвших себя милицией.
Твен в эти дни находился в Ганнибале. Ночью человек пятнадцать парней, с которыми он еще недавно играл в пиратов, собрались в укромном местечке, выбрали капитана и образовали военное подразделение. Твен был назначен лейтенантом. Отыскали старинные ружья, кинжалы и сабли. А под утро выступили в поход.
Почему Твен решил сражаться на стороне плантаторов-южан? Он, наверное, и сам бы не смог ответить вразумительно. Выросший среди негритянских ребятишек, страстно почитавший дядюшку Дэна и с детства ненавидевший работорговцев да надсмотрщиков, он бы должен был, кажется, всем сердцем откликнуться на благородный призыв Линкольна покончить с рабством, этим позором Америки. Но в ту пору он был совсем молод и не слишком задумывался над собственными поступками. Ему показалось, что северяне своим вторжением глубоко оскорбили родной ему штат. Все вокруг кричали о попранной независимости Миссури, ни о чем другом. И Твен поддался этому угару глупой патриотической воинственности.
Свою армейскую службу он потом вспоминал как сплошную комедию, лишь под самый конец принявшую другой, жестокий оборот. Ганнибальские ратоборцы дали отряду пышное имя «Всадники из Мариона» – так назывался округ, включавший в себя Ганнибал. Всадники – пока что на своих двоих – отправились к близлежащей деревушке и там расположились на постой в ожидании врага. Фермеры встречали их с распростертыми объятиями, щедро кормили, снабжали мулами и лошадьми да произносили высокопарные речи о священном долге и отпоре врагу. Но враг что-то не появлялся, и война до поры до времени выглядела для новоявленных воинов лишь забавным приключением.
Разбив лагерь на берегу лесного ручья, с утра до ночи купались, ловили рыбу и уплетали грудинку, которую так вкусно готовят по-деревенски. Правда, в амбарах, где всадники устраивались на ночь, было полно крыс; в них швыряли кукурузными початками, промахивались, будили соседей, и начиналась драка – кровь лилась из расквашенных носов, но это была единственная пролитая кровь.
Раз в два-три дня прибегал с какой-нибудь фермы негр, чтобы сообщить, что приближается неприятель. Тогда поспешно снимались с места и производили отступление – все равно куда, только не навстречу противнику. Один фермер, приютивший их после подобного маневра, заметил, что ганнибальская армия воистину непобедима – ни у какого правительства не хватит денег на подметки своим солдатам, если оно вздумает преследовать рыцарей из Мариона.
Но однажды заржавленные винтовки все-таки вступили в дело. Твен с пятью своими товарищами стоял в дозоре на развилке дорог. Была лунная ночь; из лесу выехал всадник, раздался залп, и человек свалился на землю. Стрелявшие бросились к нему – он был в штатском, не имел при себе оружия и что-то лепетал о своей жене и ребенке. Жгучий стыд и раскаяние испепелили душу Твена. В эту минуту он бы немедля расстался с собственной жизнью, если бы такой ценой удалось воскресить погибшего.
А на следующий день стало известно, что из Сент-Луиса вышел целый полк северян под командованием Улисса Гранта – искусного военачальника, который потом станет во главе правительственных войск и после войны будет избран американским президентом. С Грантом шутки были плохи; посовещавшись, решили объявить о самороспуске отряда и двинулись по домам.
На этом война для Твена закончилась. Он твердо решил, что больше не будет убивать незнакомых людей, которые не сделали ему никакого вреда. И, сложив чемоданы, отправился вместе со своим братом Орионом на Дальний Запад, в Неваду.
Тогда Невада еще не получила права штата – она именовалась территорией и участия в войне не принимала. Ориону Клеменсу выхлопотали должность секретаря губернатора этой территории, а Сэм стал секретарем секретаря. Будущие служебные обязанности его не волновали, зато дразнили воображение россказни про богатства, которые валяются в Неваде прямо под ногами. Вскоре после того, как Неваду бесцеремонно отобрали у мексиканцев, там было найдено серебро. И тут же авантюристы со всей Америки начали съезжаться в эти дикие края на поиски удачи.
Путь туда был долгий и трудный. Две недели приходилось трястись на почтовых мешках по тракту, где заправляли лихоимцы, по которым давно плакала виселица. Вокруг, насколько хватало глаз, лежали солончаки. Каждые полсотни миль попадалась станция – приземистые домики из бурого кирпича под соломенными крышами, трактир, где на земляном полу стоял открытый мешок муки и валялось несколько кофейников, которые никогда не мылись. Ели на засаленных досках колченогого стола, окруженного свечными ящиками, заменявшими стулья. Смотрители и служащие спали тут же, на прогнивших тюфяках, и никогда не расставались с испытанным кольтом.
Вот в какие места занесла судьба Сэма Клеменса, уже открывшего в себе писательский дар, но пока не помышлявшего сделать литературу своей профессией. Он, как все, намеревался в Неваде быстро разбогатеть, напав на плодоносную серебряную жилу, и облачился в потрепанную шляпу, синюю шерстяную рубаху и грубые рабочие брюки, заправленные в сапоги. На службе делать ему было нечего, жалованья он не получал, но не расстраивался – найти бы богатую залежь, ведь другим удается. С утра до ночи рыскал по окрестностям старательской столицы Вирджиния-Сити, ставил заявки, промывал грунт, убеждался в ошибке и, что ни день, просыпался с твердой надеждой, что уже нынче-то ему непременно повезет.
Про любимчиков фортуны рассказывали на каждом углу. Кое с кем из них Твен был хорошо знаком. Обычно это были люди грубоватые, кичливые и на удивление невежественные. Они привыкли действовать подкупами и взятками, жульничали и водили за нос доверчивых компаньонов. В ходу был прием, известный как подсаливание жилы. С нового участка брали на пробу грунт и отправляли его на обогатительную фабрику, чтобы установить содержание серебра. В этот грунт подмешивали действительно богатой руды или даже растолченные в порошок серебряные монеты. Анализ на фабрике давал удивительные результаты, организовывалась компания, акции шли по большой цене. А мошенник, облапошив простодушную публику и выжав большие деньги из клочка земли, не годной и для пастбища, норовил побыстрее убраться из Вирджиния-Сити.
О невезучих старателях говорили: «Пришел с начинкой, ушел без потрохов».
Кто-то пускал себе пулю в лоб, кто-то, смирившись, становился обыкновенным чернорабочим и промывал чужую руду. А разбогатевшие – тут их называли набобами – соперничали друг с другом по части крикливой роскоши своих особняков и экипажей. Они разъезжали по Европе, скупая всякую дрянь, которую не умели отличить от предметов настоящей старины, и были убеждены, что подают достойный пример правильной жизни. Однажды Твен плыл на пароходе вместе с одним из крупнейших невадских богачей Смитом. Пассажиры заспорили, сколько миль пройдет судно за круглые сутки, каждый черкнул на листке свой ответ и запечатал его в конверт. В назначенный срок помощник капитана сообщил, что было пройдено 208 миль. Смит радостно захлопал в ладоши, уверенный, что вышел победителем. Он ведь назвал близкую цифру, 209 миль. И записал ее так: «2009» – двести, а потом еще девять.
Но счет деньгам набобы знали хорошо. И попусту не расходовали ни цента. Главная улица Вирджиния-Сити украсилась конторами предпринимателей, ворочавших миллионами, а также вывесками бесчисленных кабаков, увеселительных заведений, полицейских участков; в конце ее красовалось здание тюрьмы, которая никогда не пустовала. Бум был в полном разгаре. Преследуя петляющую жилу, прокладывали тоннели через весь город, и в помещениях поминутно вздрагивали стулья от взрывов, производимых под домом на глубине десятка метров. Над городом висело плотное облако известковой пыли. Невада тех дней оставалась фронтиром во всей его нетронутой красочности. У любого жителя Вирджиния-Сити была своя разработка, сулившая сказочные богатства в самом близком будущем, но пока все эти шахты – «Султанша», «Бумеранг», «Серый орел», «Умри, но добудь» – не приносили ровным счетом ничего, и половина населения старательской столицы безнадежно увязла в долгах мяснику и булочнику. Орудовали грабители и убийцы, окруженные особым почетом сограждан, видевших образец твердости характера в каждом, кто, по местному выражению, «держал частное кладбище», регулярно пополняющееся трупами соперников и просто неугодных тому или иному из королей преступного мира.
Твен с головой ушел в эту лихорадочную жизнь. Как старатель он не знал успеха. Зато он стал на Дальнем Западе первоклассным журналистом. В Вирджиния-Сити издавалась газета «Энтерпрайз», Твен носил туда заметки и истории о старательских буднях, а потом сделался профессиональным репортером. Работать приходилось каждый день, и помногу: не хватало материала. День напролет скитался он по городу и его окрестностям, чтобы вечером описать очередное убийство или обвал в шахте, чью-то баснословную удачу, чье-то мгновенное разорение, драку в салуне, где схватили за руку матерого карточного шулера, прибытие новой партии переселенцев, стычки с индейцами, пожары, махинации невадских воротил.
Ему объяснили: в газете не должно быть никаких «насколько нам известно», «предполагается», «ходят слухи», должны быть только факты или выдумки, но скроенные так ловко, что публике ни за что не догадаться, морочат ее или говорят правду. Все дело в тоне, каким написана статья, – напористом, уверенном, но допускающим и тени недоумений. Хорошо подпустить два-три красивых описания с неизбежными «розовыми закатами», «серебристым лунным светом», «огненным дыханием раскаленной прерии» и другими дежурными выражениями в том же роде. Неплохо и разнообразить отчет несколькими мудреными словами вроде «ультиматума» или «трансплантации» – смысла их никто все равно не уловит, но они внушают почтение к образованности автора. А самое главное – не смущаться ни преувеличениями, ни заведомым враньем, публика любит все занимательное и легко простит даже самые грубые ошибки и логические нелепости, лишь бы статью было интересно читать.
Нехитрыми тайнами газетного ремесла Твен овладел в мгновение ока. Только он не удовлетворился приобретенными навыками. Самого его интересовали не местные новости, всегда одни и те же, а черточки особого и неповторимого жизненного уклада, какой мог существовать только на фронтире. И свою записную книжку он заполнял зарисовками, которые газете были не нужны. Вот он двумя штрихами рисует трактир, где сегодня обедал: в углу стоит двустволка, хозяин выстрелом извещает, что суп на столе, а второй ствол остается заряженным на случай недоразумений при оплате. Вот еще одна картинка – как в Неваде держат пари: какой-то оборванец показывает принадлежащего ему петуха и предлагает джентльменам, поставив доллар, выдрать этому петуху ноги одним резким движением руки, – выигравший приобретает бесплатное мясо для куриного бульона, проигравший прощается со своим долларом. А вот уже и набросок истории про знаменитую скачущую лягушку – с нее в 1865 году начнется писательская слава Марка Твена.
Он еще не задумывается, зачем ему эти записки, эти моментальные снимки неустоявшейся, вздыбленной жизни, где бездна грубого и смешного, драматического и комического. Беспечальное, беззаботное житье бродяги остается для него высшим благом и счастьем. Лишь бы скитаться, не обременяя себя багажом, по бесконечным просторам от реки до океана, почаще менять обстановку, не засиживаться, не увязать в монотонной размеренности провинциального быта. Ведь столько яркого, столько интересного вокруг!
Серебряная лихорадка пошла на спад, и для Твена закончились веселые невадские деньки. Он уехал в Калифорнию, в Сан-Франциско – очень красивый большой город, лежащий по берегам бухты Золотые Ворота. О будущем он не размышлял всерьез, знал только, что оно, по всей видимости, окажется тесно связанным с газетой.
Тогда он еще не догадывался, что открывается его новая жизнь – писательство.
Марк Твен улыбается
Обложку самой первой его книги украшала огромная лягушка ярко-желтого цвета, резко выступающая на блеклом, светло-кремовом фоне переплета. Таких лягушек в природе не бывает. Но Твен ведь и написал о лягушке поистине необыкновенной.
Об этой лягушке рассказывали в любом старательском лагере. А еще раньше ту же самую историю можно было услышать в родных краях Твена. Или даже прочитать ее в газетах, издававшихся на периферии, в глубинке. Нашли несколько напечатанных вариантов этого рассказа. И все-таки лягушку из Калавераса прославил не кто иной, как Марк Твен.
А что в ней было особенного, в этой лягушке? Да ничего, просто она умела очень далеко прыгать. Настоящий чемпион по прыжкам что в длину, что в высоту – при слове «мухи» взвивалась в воздух, переворачивалась, как оладья на сковородке, и, схватив муху на лету, скромненько приземлялась на свое место. Звали эту лягушку Дэниел Уэбстер – в честь одного известного американского политического деятеля. У нее был хозяин, Джим Смайли, живший в рудничном поселке, как раз в центре фронтира. Он изловил Дэниела на болоте, долго с ним возился, обучая всяким фокусам, и утверждал, что лягушки необычайно понятливы, надо только дать им особое лягушачье образование, а так они на все способны.
На Дальнем Западе, пожалуй, не отыскалось бы человека, который хоть краем уха не слыхал, как, понадеявшись на удивительный талант Дэниела, Джим Смайли проиграл на пари сорок долларов объявившемуся в Калаверасе незнакомцу. Твен записал этот случай почти в точности так, как его не раз при нем излагали: незнакомец усомнился в способностях Дэниела, принял пари и, пока Смайли ловил для него другую лягушку, всыпал в пасть чемпиону пригоршню перепелиной дроби, так что бедная знаменитость не смогла сдвинуться с места. В общем-то печальная повесть об обманутом доверии и о прилежании, которое пошло прахом.
Но под пером Твена эта повесть, уместившаяся в несколько страниц, смешит читателей вот уже второе столетие. В чем тут дело? Конечно, в том, что у Твена был неподражаемый юмористический дар. Только у каждого большого писателя юмор свой, неповторимый. И есть особые приметы твеновского юмора, которые станут видны, если прочесть тот же рассказ о лягушке по имени Дэниел Уэбстер внимательно.
До Твена рассказывали только про само состязание, в котором Дэниел осрамился не по своей вине. Выходил забавный анекдот о предприимчивом и находчивом госте Калавераса, который так ловко провел бахвала и упрямца Смайли. Получалась всего лишь колоритная картинка из жизни фронтира.
В рассказе Твена сохранена красочная атмосфера быта и нравов переселенцев. Мы отчетливо можем себе представить и этот поселок в несколько кривых улиц, уводящих в бескрайнюю прерию, и как попало одетых, давно не брившихся людей у входа в салун.
О самих лягушачьих скачках мы узнаем лишь под самый конец, а до этого Твен будет долго рассказывать о разных происшествиях из жизни Смайли. Твен? Нет, рассказывать будет некий Саймон Уилер, которому доверено вести повествование. Этот Уилер сам из Калавераса, он все видел своими глазами и все запомнил. Мы верим ему как свидетелю. Сочинителю мы бы так не поверили.
А самое важное – Уилер повествует по-особому. Здесь чуть не каждое слово сразу выдает человека с фронтира, у которого особые понятия о правдоподобном и невероятном, – ни за что не разобрать, где кончается одно и начинается другое. Рассказчику, во всяком случае, никто не докажет, что происшествие, о котором идет речь, – хоть отчасти легенда, а не доподлинный факт. Ведь на фронтире чего не случается, каких только не встретишь чудаков и одержимых, фантазеров и упрямцев!
Со стороны покажется: еще одна небылица, которую придумали, чтобы веселее скоротать вечер в компании приятелей, собравшихся посудачить о том о сем. А для Уилера это совершенно реальный эпизод из повседневного быта затерявшегося среди прерии Калавераса.
Поэтому он и рассказывает очень серьезно, ни разу не улыбнувшись, ничем не выказав, что находит в своем повествовании что-то странное или веселое. Он вовсе не шутит. И Смайли, и незнакомца он считает отменными ловкачами, перед которыми остается лишь снять шляпу. Ему ужасно интересно, кто кому натянет нос, он в восторге от всякой лукавой проделки и, увлекшись ею, перестает относиться к знаменитому пара как к игре – лягушачьи состязания для него событие серьезное, и от слушателей он тоже ожидает серьезности, а не хохота.
А слушатели смеются до слез. И добился этого Твен. Его авторского присутствия в рассказе почти не заметно. Зато Уилер стоит перед нами как живой. Все описываемое мы видим его глазами, настраиваемся на его восприятие, перенимаем его взгляд на вещи. Мы невольно ему верим, хотя кому же не понятно, что он, мягко говоря, преувеличивает. Мы знаем, что Уилер рассказывает, сильно увлекаясь, заостряя или, как говорится, хватив через край. Но сам-то он совсем не осознает, что истина переросла в необузданную фантазию. А Твен делает вид, что и для него самого любая выдумка – это неоспоримая правда: вот так в точности вес и было. Он сохраняет ту же бесстрастность, ту же серьезность, которые для его рассказчика не поза, не прием, а естественное и искреннее отношение к событиям, пусть явно нереальным или до абсурда комичным.
На этой мнимой авторской серьезности основывается весь юмористический колорит рассказов молодого Марка Твена. Первым его читателям казалось, что такие рассказы – вообще не литература. Тогда еще верили, что литература непременно должна быть возвышенной, глубокомысленной и подчеркивающей свое глубокомыслие, изысканной по языку, совсем не похожему на обычную речь простых людей, и выстроенной в согласии со строгими правилами и законами художественного повествования. А у Твена поминутно попадались словечки грубоватые и просто жаргонные. Никаких правил не было и в помине, изысканность осмеивалась беспощадно. И сам рассказ больше всего напоминал небылицу или анекдот, каких немало довелось услышать начинающему писателю и на пароходах, плававших по Миссисипи, и на приисках, разбросанных по пустынной Неваде.
Эти небылицы, эти анекдоты обязательно требовали преувеличений самых диких, обстоятельств самых невозможных, но выдаваемых за подлинную, абсолютно достоверную реальность, явлений совершенно немыслимых, однако почитаемых истинными в каждой своей подробности.
На языке литературоведов подобное изображение называется гротеском.
Искусство молодого Твена – это искусство гротеска. Но и гротеск бывает самый разный по своим формам да и по сущности. Мы читаем, как у коллежского асессора Ковалева исчез нос. Бедный Ковалев увидел свой нос – подумать только! – в экипаже, который катит по улице. А когда на почтовой станции подозрительного путника задержали, выяснилось, что нос уже успел обзавестись паспортом. Выдумка? Конечно. Все это чистая фантазия. Гоголь вовсе и не хочет, чтобы читатель даже на секунду заподозрил, будто имеет дело с событием, хоть отдаленно правдоподобным. Условность исходной ситуации он обозначает уже первой фразой своей замечательной повести: «Марта 25 числа случилось в Петербурге необыкновенно странное происшествие».
Может быть, все это только страшный сон несчастного Ковалева, может быть, его бред, наваждение («черт хотел подшутить надо мною») или просто какая-то необъяснимая загадка природы. Для Гоголя это не так уж существенно. Важнее то, что вся жизнь, какой она представлена в «Носе», нелепа и пугающа до последнего предела. Перевернута с ног на голову.
Впрочем, гротеск совсем не обязательно требует нарушения логики, так, чтобы перед нами возникал мир наизнанку. «Путешествия Гулливера» – тоже гротеск, очень последовательный: мы понимаем, что автор придумал и страну лилипутов, и страну великанов, и страну разумных и добрых лошадей-гуигнгнмов, причем не поскупившись на подробности совсем уж сказочные, невероятные, если судить по меркам реальной жизни. Однако сама по себе каждая из книг «Гулливера» вполне логична, надо только осознать и освоить условность самой ситуации, в которую нас переносят. Для читателей XVIII века в этой книге за условностями проглядывали вещи вполне узнаваемые. Доктор Свифт был человеком желчным, наблюдательным и непримиримым ко всяческим порокам, каких не требовалось искать днем с огнем в Англии его времени. Он описывал в «Гулливере» несуществующие государства и их вымышленных обитателей, а современники различали за этими масками английские нравы, английские порядки.
Гротеск способен опрокидывать привычные пропорции и отношения, делая их почти неузнаваемыми, и может сохранять эти отношения, эти пропорции, но только непременно их укрупняя, чтобы острее выступила сущность того мира, который в них воплощен. Удивительно многоликое явление этот гротеск, он может страшить и забавлять, внушать отчаяние или чувство освобождения от пут осмеянной, уничтожаемой им действительности, он создает самые разные художественные формы – философскую трагедию и фарс, притчу и сатиру, нравоучительную сказку и утопию, изображающую желанный справедливый мир будущего. Он никогда не уйдет из литературы, обогащаясь все новыми и новыми творческими возможностями, когда к нему обращаются художники действительно великие – и Свифт, и Гоголь, и Марк Твен.
В гротескную литературу Твен внес свою особую интонацию, свою неповторимую ноту.
Однажды его спросили: какое качество всего нужнее литератору, который хочет писать смешно? Твен ответил не задумываясь: «Способность говорить о смешном, сохраняя непоколебимую важность тона, не подавая и виду, что тебе самому забавно то, о чем повествуешь». Этот секрет он открыл очень рано, еще в первые годы писательской работы. И хотя тогдашним литературным авторитетам казалось, что он просто издевается над нормами изящной словесности, всегда следовал правилу, установленному для самого себя.
Эффект оказывался сильным и порой непредсказуемым.
«Еще не было случая, – писал Твен, – чтобы кто-нибудь не поверил моей самой беспардонной лжи, как не бывало, чтобы кто-нибудь не счел ложью чистейшую правду, вышедшую из моих уст». Это, конечно, тоже шутка. Но не такая уж веселая. По крайней мере, Твену не пришлось бы долго искать подтверждений этому ироничному комментарию к собственному творчеству. Их набиралось с избытком после любого его рассказа.
Здесь вся суть была в том, что американская публика не привыкла к такому юмору. В Америке и до Твена было великое множество юмористов, а гротеск, не признающий никаких ограничительных пределов, для этих писателей служил едва ли не основным художественным средством. Еще в типографии Амента, на той своей давней службе, Сэмюэл Клеменс не раз с жадностью набрасывался на очередной номер тощего журнальчика «Дух времени», издававшегося в Нью-Йорке, – провинциальные газеты перепечатывали из него целые полосы. «Дух времени» был чужд претензий – он хотел смешить любой ценой, и только. На его страницах публиковались рассказики и зарисовки самых остроумных литераторов той поры.
Остроумные? Посмотрим. Вот что мог прочитать в «Духе времени» Сэм Клеменс, пятнадцатилетний наборщик у Амента.
«Дальний Запад – место, ничего не скажешь, замечательное. Есть там один городишко, о котором жители говорят, что у них «малость шумновато». Вчера я в нем побывал и стал свидетелем двух уличных драк, а также повешения. Трех бродяг прокатили на шесте, потом палили по индюшкам и затеяли собачий бокс. Заезжий циркач прочел им проповедь, перед тем как залезть на самый высокий столб и помахать оттуда ногой. А тамошний судья, проиграв в покер свое годовое жалованье, сначала прикончил партнера по карточному столу, а затем помог линчевать собственного дедушку, которого уличили в краже свиней».