Текст книги "Собака Раппопорта"
Автор книги: Алексей Смирнов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Кумаронов презрительно смотрел на пузырьки, которые Хомский вынимал из разных мест. Хомский предпочитал настойку овса, лечебную жидкость, которую продавали в аптечном киоске, прямо в «Чеховке», в вестибюле. Водочная крепость и смешная цена превратили настойку в популярный медикамент. Ее брали коробками; ее принимали коробками в качестве передач; ее даже рассылали коробками по городам и селам страны, до которых еще не дошел фармацевтический благовест – посылали иногородние, приехавшие лечиться издалека и потрясенные уровнем современной медицины. Новая технология быстро расползалась по государству. Уже в каждой палате стояло по несколько таких пустых коробок, приспособленных под разное барахло, которое ухитряется накапливаться даже в больнице. Пустые пузырьки в изобилии лежали под окнами «Чеховки», и любимым временем года здесь была, конечно, зима, ибо снег надежно скрывал следы. Зато с весенним его таянием наблюдалась ошеломляющая картина: пузырьков было столько, что впору было грести их лопатой, а потому постояльцев «Чеховки» окрестный люд называл не иначе, как «флаконами».
С овсянкой могла сравниться только настойка боярышника, которая была позлее и покрепче. После стакана боярышника оставшиеся немногочисленные мысли выпрямлялись, разглаживались в однородный блин. Сознание приобретало буддийскую специфику, не имея в себе ничего и одновременно вмещая все. Боярышник валил с ног не хуже дубины, но в больничном ларьке он стоял налитым в неподходящую полулитровую тару. Пузырьки почему-то еще не дошли, не поступили, а их было намного удобнее прятать, да и дешевле выходило.
Хомский вынимал овсяную настойку из карманов тренировочных штанов, из-за пазухи, из-под спортивной кепочки, которую всегда носил, так как стеснялся большой ямы на черепе, оставшейся после второй трепанации. Он вытряхивал настойку из рукавов, доставал из носков, выплевывал из-за щек. И даже в пресловутой черепной ямке нашлось местечко для четырнадцатого по счету пузырька.
Братья Гавриловы жадно следили за Хомским. Казалось, что от общего напряжения даже гипс готов пойти трещинами. Каштанов сидел на краю кровати, болтал перебинтованными ногами, как малое дитя, и ронял слюну, а Лапин еще не проснулся.
– Что же новенький не проставился? – укоризненно спросил Каштанов, оценивающе глядя на строй пузырьков, уже начинавший редеть, потому что Хомский теперь проворно распихивал настойку по разным углам, тумбочкам, под матрацы, в наволочки. Каштанов даже побарабанил пальцами по лошадиным зубам. Глаза у него, как всегда, были выпучены, хотя сейчас он против обыкновения не смеялся.
Кумаронов спесиво фыркнул, расстегнул вторую сумку и вынул две литровые бутылки по здешним меркам очень дорогой и красиво оформленной водки.
– Мангала только нет, – сказал он небрежно, потрясая бутылками. – Землячок, – добавил он насмешливо и презрительно. – Чтобы Кумаронов, да не проставился?
Каштанов подался вперед, потянулся, взял бутылку, уважительно взвесил в руке.
– "Махно", – прочел он название на этикетке и взял вторую – "Ха-ха-ха", – прочел он и второе название. – Что ж, будем соответствовать.
– Спрячьте, что вы их светите, – сумрачно буркнул какой-то Гаврилов.
Лапин, который, как выяснилось, совсем и не спал, а просто лежал и чутко прислушивался к происходящему, и еще уговаривал себя потерпеть и не дрожать от предвкушения так откровенно, пискнул:
– Лепила идет!
Лепилами в палате по старой тюремной традиции, начало которой терялось в глуби недельных и месячных койко-дней, называли докторов.
У Лапина был очень чуткий слух, и он угадал верно: дверь распахнулись, и вошел Прятов. Александр Павлович был стремителен и расторопен: Кумаронов не успел убрать свои литры и стоял с ними, нагло ухмыляясь и пряча под этой ухмылкой беспокойство и оторопь. Время остановилось, жизнь замерла.
– Ну, так я и думал, – Прятов повернулся к Хомскому. – Процедуры вам, как я вижу, действительно отпустили – в ближайшем магазине. Но вы к процедурам еще не приступили. И не приступите, – он шагнул вперед и вынул бутыли из рук Кумаронова.
– Это мои, – бесстрашно сказал Кумаронов. Он потрясенно изогнул бровь, не веря в очевидное беззаконие.
– Не покрывайте его, – Александр Павлович топнул ногой и кивнул на Хомского. – Я знаю, откуда дует ветер…
– Вы не имеете права, – Кумаронов начинал закипать. Лицо у него побагровело. – Они закупорены. А значит, являются моим личным имуществом. Вы не можете отобрать имущество, которое еще не откупорили.
– Вы получите ваше закупоренное имущество при выписке. У нас часто отбирают всякое разное имущество, особенно при поступлении – часы, ключи, кошельки. – В голосе Прятова слышалось торжество. Он снова взялся за Хомского: – Хомский, ваша судьба висит на волоске. Если это повторится, я выпишу вас с волчьим билетом, и вы больше никогда, ни за что не поступите в нашу "Чеховку". Вы будете ползать, валяться у нас в ногах, заламывать руки и молить, но веры вашему крокодиловому раскаянию не дождетесь…
– Виноват, начальник. Это случайность. Это больше не повторится, – защищая и выгораживая товарища, принимая грех на себя, Хомский раскаянно глядел в пол.
Вся группа была исключительно живописна и просилась на холст передвижников.
Прятов смерил его гневным взглядом и вышел, держа в обеих руках по бутылке. Он даже позабыл, зачем приходил в палату.
Кумаронов стоял красный, его кулаки сжимались и разжимались.
– Он не знает, с кем связался, – прошипел он, одновременно ухитряясь прозвенеть.
– Ничего, ничего, – бормотал Хомский, проверяя углы и щели, по которым рассовал настойку овса. Он поглаживал эти щели, похлопывал, шептал над ними.
– Будет и на нашей улице праздник, земеля, – хором сказали братья Гавриловы.
Каштанов, уверовав в неизбежное чудо праздника, раскинул руки, изображая дельтаплан, и начал раскачиваться на койке, как будто кружа в полете.
Лапин сидел, удовлетворенно отбивая ладонью такт.
Тем временем в коридорной бабушке закончилось действие лекарства, и она завела свою нескончаемую партию, так что в целом получилось вполне самодеятельно и живо.
Кумаронов, приговаривая "я ему устрою", расположился за столом обиженным запорожцем – писать султану письмо. В правом верхнем углу он вывел: "Главному врачу Николаеву Дмитрию Дмитриевичу".
6На следующее утро Александру Павловичу доложили.
О многом, не терпевшем отлагательства.
Можно было, вообще-то, и не докладывать ни о чем, и тогда бы оно не только потерпело, но и потребовало.
Однако новость жгла сестринские языки адским огнем.
– Вся палата напилась, – слова вылетали из Марты Марковны радостные, гневные, сдобренные предвкушением расправы. Марта Марковна светилась внутренним светом, испуская победоносные лучи.
– Миша, – Прятов беспомощно посмотрел на медбрата Мишу.
Тот развел руками:
– Не моя смена! Я только сегодня заступил.
Александр Павлович тоже заступал сегодня, ему предстояло суточное дежурство. День начинался с гадости, и внутри у Александра Павловича изготовилось лопнуть нечто большое и яростное. Предстояла долгая писанина, выписка намечалась большая. А Прятов, как истинный врач, терпеть не мог писать выписки, эпикризы и прочие дурацкие бумаги.
– Ваш новенький – жуткая личность, – изрекла Марта Марковна.
Это была увертюра. Слово предоставили Свете, которая сверху до пояса была очень изящной и симпатичной, а ниже, от пояса и до пят – совершенно чудовищной, корытообразной, раздавшейся, с вынужденной утиной походкой.
В изложении Светы дело представлялось ясным и гадким, как холодный солнечный день.
Мероприятия по приему Кумаронова в действительные члены палаты начались около десяти часов вечера.
– Но они уже раньше шатались, пьяные в дрезину, – вставила осведомленная Марта Марковна.
К полуночи буяны поползли из палаты, пускаясь на разные каверзы. Выкатили братьев Гавриловых и с грохотом возили их по коридору, прямо на кроватях с колесиками, с задранными ногами. Откуда-то появилась маленькая труба, и Каштанов трубил, поспешая следом. Ему уже не мешали переломанные пятки, он радостно косолапил и проникался праздником. Хомский сидел на постели в прострации и не реагировал на замечания. Лапин обмочился и обвинял в этом коллектив "Чеховки".
– И все, кроме Гавриловых, ходили ножками, ножками, – Марта Марковна ожесточенно и сладко притоптывала ногой. – Обезболились. Наркоз начался.
Пришлось пригласить казака, который дежурил в вестибюле охранником.
Он похаживал там с кнутом. Его и вызвали уладить дело, но он ничего не уладил, а постепенно втянулся сам.
То был настоящий казак – в фуражке, гимнастерке, галифе и сапогах. Правда, он был весьма низкорослый, практически карлик, и ему не нашлось занятия в местной казачьей диаспоре. Поэтому он и пошел охранять "Чеховку" от внешних и внутренних врагов. Так что внешние враги обходили больницу стороной и норовили взорвать или ограбить что-то попроще, а внутренние враги по строгому рассмотрению обычно оказывались внутренними друзьями и единомышленниками. Минувшая ночь не стала исключением. Покручивая усы и бойко перебирая ножками в сапогах-бутылках, казак явился в самый разгар торжества. Его немедленно увлекли с собой, закружили, запутали; откуда-то вдруг появились бутыли, тоже похожие на сапоги, надежно и навсегда изъятые Александром Павловичем. Казак, щелкая кнутом, пустился в пляс. В этом занятии к нему примкнул Лапин, и их обоих силами недовольного санитара из приемного покоя посадили в особый обезьянник с решеткой, специально предусмотренный для таких танцоров.
Прятов слушал уже не без гнусного удовольствия. Да, предстояла большая выписка, унылое бумажное творчество – зато он оздоровит палату, выметет ее дочиста. Каленым железом выжжет хмельную заразу…
Внутри разливалось тепловатое удовлетворение. Он, даже и не слушая дальше, распахнул папку с историями болезни, вынул первую наугад – Каштанова. Радостно прочел запись врача, дежурившего ночью: лаконичную, губительную. Были отмечены час и минуты; была расписана клиническая картина алкогольного опьянения. "Речь смазана, изо рта – запах алкоголя, критика снижена. На вопросы отвечает вызывающе и не по существу…". Очень хорошо. Вон! Прощайте, Каштанов…
Прятов полистал историю Лапина и попрощался с ним тоже.
С братьями Гавриловыми не оберешься хлопот, придется им заказывать транспорт. Но это приятные хлопоты, напоминающие свадебные приготовления.
От Хомского он теперь избавится навсегда, без права повторного поступления.
Прятов раскрыл историю Кумаронова и застыл. Записи не было. Александр Павлович пискнул:
– А почему же доктор ничего не записал?
Марта Марковна недоуменно развела руками и стала похожа на самовар.
Прятов поспешно, пока дежурный врач не ушел спать, снял трубку и набрал номер:
– Здравствуйте, это доктор Прятов… с травматологии… вы тут у нас побывали ночью… да-да, эти… согласен, совершенные уроды… а что же Кумаронов, есть тут такой… вы, наверное, забыли про него…
– Александр Павлович, – послышалось в трубке. – Я не забыл, я нарочно не стал писать. Дмитрий Дмитриевич, уходя, предупредил меня быть с этим типом покорректнее… чего и вам желаю. Скользкая рыба, опасная…
Прятова захлестнуло бешенство. Он положил трубку, схватил ручку и мстительно вкатил Кумаронову запись, пометив ее утренними часами: "Речь смазана… запах алкоголя изо рта… критика снижена". Вот так. Не вырубишь топором. Конечно, этот негодяй может потребовать экспертизы, но это долгое дело. В "Чеховке" такими вещами не занимаются. В "Чеховке", если на то пошло, нет даже нарколога. Пока разберутся, куда на эту экспертизу ехать, пока доедут – время и выйдет все, остаточные явления пьянства естественным образом выветрятся, и отрицательный результат ничего не отменит.
Александр Павлович вышел в коридор.
– Миша! – позвал он.
Миша, строго поглядывая на заворочавшуюся было алкогольную бабушку, явился недовольным медведем-шатуном, и Прятов повелительно сказал ему:
– Передай, Миша, Кумаронову, чтобы собирал вещи. Не фиг тут дурью маяться. И остальные пусть собирают. Пусть пакуются, мерзавцы. И проследи, чтобы не прихватили чужого-лишнего!
Это был верх высокомерия и презрения; Александр Павлович показывал, что даже не выйдет и не войдет к соблазнителям казака. Что он, дескать, посылает к ним маловажного служителя, глашатая высочайшей воли.
Поэтому Кумаронов вошел к нему сам, напоминая не то гору, не то Магомета.
– За что это меня гонят? – спросил он насмешливо.
– Закройте дверь, – молвил Прятов, не поднимая головы от бумаг, изображая занятость и досаду. Но руки у Александра Павловича тряслись, а лицо было малиновое, и это его выдавало.
7Расправа, затеянная Прятовым, закончилась не начавшись.
– Они отказываются паковаться, – доложил Миша, посекундно сглатывая от удовольствия и предвкушения.
– Почему же это? – глухо осведомился Александр Павлович.
– Они говорят, что раз одного оставили, то и остальные не виноваты.
Прятов поиграл желваками, встал и пошел в палату.
Там все лежали, заново обездвиженные, ибо действие наркоза неблагополучно завершилось. Лапин держался за голову и вполне честно страдал; Каштанов морщился, всем своим обликом намекая на ужасные боли в переломанных и опрометчиво натруженных пятках. Он искренне раскаивался. Братья Гавриловы оцепенели, как будто гипс поступил им в кровь. Кумаронова, как обычно, не было. Хомский, повернувшись к двери спиной, стирал в раковине страшный носовой платок и воровато оглянулся на вошедшего Александра Павловича.
И тот испытал мгновенное просветление под впечатлением от мирного быта. Прятов, хотя и был еще юн, моментально осознал, что никого он не выпишет, что будет скандал и разбирательство, что виноватым в итоге окажется он, за все и всех отвечающий Александр Павлович. Сначала его вздуют неформально за попытку выписать важного и значительного Кумаронова, а потом, когда тот отлежит законный срок, взгреют официально – за то, что не выписал остальных, имея на руках письменное доказательство их безобразий.
…Вернувшись в ординаторскую, Прятов позвонил Ватникову и спросил совета.
– А вы, дружище, выдерите эти листы совсем, – небрежно предложил психиатр. – Есть такая возможность?
– Такой возможности нет, – тоскливо ответил Прятов. – Там с другой стороны уже понаписано.
– Кем же?
– Да я и писал, дневники… – тут Александр Павлович, домыслив дальнейшее, прикусил язык.
– Ну так не беда, – хладнокровно изрек Ватников. – Выдерите, как я сказал, и напишите дневники заново. Зачем вы их вообще пишете? Одно и то же ведь.
Прятов понимал, что уже не допустит глупости и пойдет на попятный. Листы придется вырвать. Мало того, что он претерпел унижение от негодяев и пьяниц, не умея их выписать – теперь он еще и перепишет собственные дневники, как набедокуривший гимназист, которого избили линейкой и заставили сто раз подряд написать: "Состояние удовлетворительное, объективно – без ухудшения". Чтобы он раз и навсегда запомнил эту универсальную формулировку, под которую изводятся тонны бумаги и кубокилометры леса.
Собственно говоря – почему "как" гимназист? Он и есть школьник, а это школа. В которой директор Кумаронов, а его милые соседи – преподаватели начальных классов. С Хомским на позиции ласкового завуча.
К этому невеселому размышлению примешалась мысль о ночном дежурстве. Так-так-так. Некая идея, давно закрепившаяся на задворках сознания, снялась с насиженной жердочки и принялась порхать, нигде особенно не задерживаясь. Александр Павлович рассеянно взялся за электрический чайник, еще один подарок довольных жизнью больных, и стал ловить эту мысль, так и представляя ее в виде увертливого колибри, которого он, умозрительно очень ловкий и прыткий, гонял по мозгам и пугал оглушительными ударами в ладоши.
Звякнул телефон.
– Приемное, – процедили в трубке.
– Сейчас буду, – бросил Прятов, недовольный вмешательством в сокровенное.
Он налил себе полную кружку спитого чая, но выпить забыл, ибо отвлекся на какую-то новую умственную тонкость. Идея отяжелела, превратилась из колибри в здорового и неприятного баклана. Александр Павлович болезненно поморщился и замахал руками, отгоняя химеру. Он увидел, как отразился в овальном зеркале: стоит один-одинешенек посреди ординаторской и машет руками.
– Тьфу, – плюнул Прятов, закатал рукава и побежал в приемное.
Нечего и говорить, что Кумаронов повстречался ему на лестнице, между третьим и вторым этажами. Больной поднимался с процедур: дышал внизу горным воздухом, который физиотерапевт Леонид Нилыч назначал всем подряд за экзотичностью и безобидностью мероприятия; этим воздухом дышали, собравшись в небольшие группы, на специальной лавочке, обоняя большей частью не горы и не альпийские эдельвейсы, а похмельного соседа. В лучшем случае – его носки. Кумаронов, чувствуя себя в силе и на щите, не поздоровался с Александром Павловичем, зато нарочно выдохнул – проникновенно и долго. Прятов пошатнулся и вцепился в перила. Кумаронов, не оглядываясь, устремился выше, одолевая по три ступеньки за раз.
…В приемном Александру Павловичу выдали шесть новеньких, свеженьких историй болезни, еще даже не склеенных и не прошитых; в каждую было вложено по чистому листу с многозначительной отметкой: температура – тридцать шесть и шесть-семь-восемь. Вялая, но свирепая драка, рваные раны черепа и заслуженные ушибы неизвестной давности. Вся честная компания уже расползлась кто куда; двое копошились на полу, в разных углах смотровой; за третьим охотилась сестричка Оля, грозившая ему шприцем с противостолбнячным уколом; четвертый катил себе вполне комфортно на каталке в рентгеновский кабинет; пятого деловито осматривали на предмет паразитической флоры и фауны; шестой съежился на кушетке, закутался в неуютный пиджачок и мрачно поглядывал на Александра Павловича.
– Добрый день, – сказал Александр Павлович неприветливо и швырнул истории на стол, даже не пытаясь угадать, кто же из шестерых сидит перед ним.
Какая разница, пронеслось у него в голове. Взять наугад первое попавшееся дело и приступить к заполнению. Никто и не заметит небольшой путаницы. Да ее и не будет.
8Позднее выяснилось, что историй должно было быть семь. Про седьмого забыли. Его тоже свезли на рентген, отсняли череп, прикатили обратно, завезли на каталке почему-то в пустующую терапевтическую смотровую и там забыли.
Это было тем более удивительно, что каталки в приемном отделении числились в исключительном дефиците. Их было две. Поэтому то, что позабыли про натуру, которую фотографировали на рентгене – это еще ладно, а вот почему не хватились второй каталки – серьезный вопрос. Из-за каталок постоянно вспыхивали ссоры; каталки систематически воровали работники разнообразных отделений, и даже в бассейне одну из них однажды нашли, точнее – возле бассейна, хотя плавать больным, которых возили на каталках, не разрешалось.
Поговаривали – но это недостоверно – что однажды охранник-казак собственноручно приволок каталку с чердака, ругаясь в бога, и в душу, и в мать.
И вот позабытый седьмой, как выяснилось впоследствии, пролежал, всеми брошенный, четыре часа. Спал, пока не свалился на кафельный пол.
К чести Александра Павловича нужно отметить, что снимок черепа он все-таки посмотрел, пускай и без пациента, и даже проконсультировался по его поводу с бежавшим мимо нейрохирургом Мозелем.
Прятов еще не имел достаточного опыта, чтобы досконально разбираться в хитросплетениях черепных костей, которые на снимке и так накладываются одна на другую, а если еще поворочать после укладки одурманенной головой, то дело – полная дрянь. Ничего не понятно.
Раздраженный Мозель, вынужденный остановиться и задержаться, почесал лысое темя, вздохнул и стал диктовать:
– Пиши. На мокрых… рентгенограммах черепа… записал? …убедительных данных… за структурную патологию… не выявлено. Молодец. Теперь ни одна собака не подкопается. Потому что, – Мозель поднял прокуренный палец, – во-первых, снимки мокрые. Не все видно. Их преждевременный анализ говорит о служебном рвении и понимании неотложности ситуации. Во-вторых, слово "убедительных". Можешь его подчеркнуть. Покажи, что ты честный человек и у тебя есть профессиональные сомнения. Двумя чертами подчеркни. Припиши еще: наблюдение в динамике. Контроль по ситуации. Вот и все.
Прятов почтительно кивал и строчил в истории болезни. Он все схватывал на лету.
Тут загрохотали колеса: санитар привез с рентгена того самого типа, с которым Александр Павлович разминулся, когда спешил в приемное. С черепа капала кровь, подопечный ворочался и хрипел какие-то угрозы. Рядом тяжело топал какой-то здоровый на первый взгляд, но сильно шатавшийся человек.
– Братан, – приговаривал он, порываясь погладить братана. – Я тебя в обиду не дам… Спасу тебя, братан… Я им за тебя – знаешь, что?
Он с ненавистью обводил взглядом приемное отделение, задерживаясь на Прятове и Мозеле.
– Я побежал, – сказал Мозель.
– Постойте! – Александр Павлович, забывшись и фамильярничая, придержал его за рукав и отшвырнул первый снимок, принадлежавший неизвестному, которого забыли в терапевтической смотровой и о котором никто не знал. – А этого? – он указал на братана, поджавшегося на кушетке.
– Бога побойся! – вскричал Мозель. – Зачем тут я? Зашей его и отпусти.
Тот братан, что держался на ногах, ощутил какую-то несправедливость и заподозрил пренебрежение.
– Да я! – заревел он, наливаясь перебродившей кровью. – За братана!..
Лежавший на кушетке вдруг забулькал и стал деликатно покашливать.
Прятов уже знал, чего ждать.
– Переверни его лучше, – велел он укоризненно. – Он же сейчас начнет блевать и захлебнется.
Агрессия возмущенного братана мгновенно сменилась заботой и участием.
– Сейчас-сейчас, – забормотал он, бросился к тошнотворно сокращавшемуся товарищу, стал переворачивать на бок и уронил. Тот грохнулся с каталки; череп, соприкоснувшийся с полом, произвел арбузный хруст и части его сделались подвижными на манер разболтанной черепицы.
Повисло молчание.
– Вот теперь он мой, – с отчаянием и с некоторым злорадством признал Мозель.