355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Слаповский » Первое второе пришествие » Текст книги (страница 8)
Первое второе пришествие
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 16:53

Текст книги "Первое второе пришествие"


Автор книги: Алексей Слаповский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)

14

Не только святое место пусто не бывает, но и всякое другое вообще.

Если где-то исчез, например, сумасшедший, значит, где-то появилась ему замена – или даже не где-то, а в этом же пространстве.

Иван Захарович выздоровел, стал нормальным, хотя и попал в сумасшедшую палату, специально для него оборудованную, – и тут же Полынск приобрел нового психа.

Которого, впрочем, никто не разглядел.

Им оказался потомственный железнодорожник, ступорщик по профессии, Григорий Разьин.

Болезнь развивалась в нем долго и произошла от того, что он был увлекающимся человеком.

Быть увлекающимся, в общем-то, хорошо, недаром же учителя литературы задают в школе сочинения на тему «Мир моих увлечений» – не только для грамотности, но и для воспитания. Для воспитания даже в первую очередь. Ведь каждый ученик, трудясь над сочинением, вдруг начинает понимать, что чем больше увлечений, тем выше будет отметка. И пусть он придумает себе увлечения, каких у него и нет, но, придумывая, смотришь, и всерьез чем-нибудь увлечется, поэтому в данном традиционном учительском приеме много рациональной ценности.

Но речь не о том мире увлечений, где спорт, конструирование действующих авиамоделей, выпиливание лобзиком и собирание гербариев в осеннем лесу с любовью к природе.

Речь – о свойстве характера.

Разьин увлекался именно по свойству характера – и при этом всегда как бы наперекор самому себе.

В юности он увлекся соседкой Дашей – и с этого началась его жизнь. В Даше не было ничего особенного, даже наоборот: толстовата, рябовата, глаза жидкие – но тянет к ней, что ты сделаешь! Дура ж она, уродина толстозадая, уговаривал сам себя Гриша – и, тем не менее, подловил ее однажды в сумерках, стал хватать. Даша стояла без сопротивления, не из интереса, а из любопытства: ее никто еще не хватал. «Давай поженимся!» – сказал вдруг Гриша. «Рано!» – сказала Даша, но тут же побежала к родителям: выньте да положьте, хочу за Гришу, у нас любовь и отношения. Родители рассудили: если бы только любовь, тогда бы можно порассуждать, а если уже отношения, рассуждать уже нечего. К тому же хоть девчонке всего восемнадцать лет, но случай упускать нельзя, неизвестно, позарится ли кто еще на такую квашню, – да и Григорий из хорошей трудовой семьи.

Гриша то же самое своим родителям: женюсь на Даше, не могу! Отец привел резоны – и что в армию скоро идти, и что мог бы под свою внешность получше кого-нибудь найти, но говорил с безнадежностью, зная упрямство сына.

На свадьбе друзья Григория, ребята откровенные, простые, спрашивали его:

– Ты чё, Гринь? На хрен тебе тумба такая? Ты чё?

– Мое дело! Нравится! А если кому не нравится – пусть проваливает со свадьбы, не держим! – резко отвечал Григорий, но в голосе его и во взглядах на невесту сквозило, однако, удивление.

Никто со свадьбы проваливать, конечно, не собирался, справили как положено, отлично, с радостью.

А в армию Григория не взяли: обнаружили скрытый дефект зрения. Оказалось, что у него в глазах все предметы слегка двоятся, потому что зрачки направлены почти что параллельно. Чем ближе предмет, тем больше раздвоение. Григорий до этого и не знал про свой дефект, он думал, что у всех людей такое зрение. И родители упустили, не обратили внимания, что их сын, рассматривая что-либо или читая, закрывает ладонью один глаз.

Но этот недостаток не мешал ему жить дальше. Мешал ему теперь жить вопрос: зачем же он на Дарье-то женился? – потому что она ему очень скоро страшно разонравилась.

Она и раньше не нравилась, разбирался он мысленно сам с собой, но тогда хоть любовь была. А теперь и любовь прошла, и не нравится.

Но куда ж теперь: вон уж и ребенок родился – девочка. Вон уж и второй появился – мальчик. Что же я делаю? – размышляет Григорий, зачем мне дети от нелюбимой женщины, ведь я их любить не буду! И не любил. Однако в субботний день, после баньки, выпьет стопочку, потеплеет в его душе, ляжет он в кровать, обнимет жену – не по любви, а чтобы пожалеть ее за то, что он ее не любит, – и забудется, и вот уже третий ребенок пачкает пеленки, а Разьин – недоумевает. Так, недоумевая, прожил он с Дарьей двадцать два года, вырастил пятерых детей.

На других женщин не смотрел, боясь увлечься. Но однажды проводил долгим взглядом порывистую смазчицу Васю, Василису. «Ты не пялься! – дружески предупредили его мужики. – Она каждую ночь в военную часть бегает, у нее, всем известно, триппер на триппере сидит и триппером погоняет». Услышал это Разьин – и еще горячей увлекся, аж оскомина в скулах появилась. И вот в инструменталке, закрыв дверь, он прижал Васю, она шепнула: не надо, больная опять, погоди – вылечусь. Но ничего не слышал Разьин – и получил болезнь, которую, правда, умудрился скрыть, умолив одного своего товарища, неуемного опытного ходока, вылечить и никому не сказать. Опытный ходок вылечил и никому не сказал, честный человек, молодец.

Судьба с Дарьей – основное.

Остальные же увлечения рассыпаны по его жизни, как соль по соломе: и не собрать соль, да и не жаль соли, а главное – зачем было солому-то солить?

Вдруг увлечется выращиванием мандаринов на своем приусадебном участке. Ему говорят: брось, климат не тот, земля не та! Разьин и сам понимает, что из его затеи скорее всего ничего не выйдет, но нестерпимо хочется; так и видит он ряды деревьев, усыпанные яркими плодами, – он выносит их на базар в больших корзинах, не для продажи, а просто дарит всем: нате, кушайте на здоровье! Он достает саженцы мандаринов, неустанно о них заботится, утепляет на зиму, выписывает и читает садоводческий журнал, посылает письма в Академию сельскохозяйственных наук и получает, между прочим, обнадеживающие ответы. Время идет, деревья растут, а цвета – нет, завязи – нет. Оранжерею бы соорудить, но он посадил деревья не кучкой, а по всему участку, поэтому перед очередной зимой Разьин придумал каждое дерево укрепить колпаком из полиэтилена, всю осень провозился. Пришла весна – не цветут деревья!

Мученья кончились, когда все стволы оказались начисто обглоданными. Волкозайца это дело, решили все, кто видел следы зубов. Григорий вздохнул с облегчением.

Или вот: застрял на их колдобистой улице экскаватор, небольшой, на колесном ходу. Экскаваторщик полдня возился, потом ушел – и никогда не вернулся. Остался стоять экскаватор. Год, два стоит. Три стоит. За это время повыбивали стекла, проткнули колеса, оторвали руль, растащили по частям мотор. Григорий же все эти три года равнодушно ходил мимо, думая о других делах. А однажды вдруг остановился – и тут же увлекся мыслью отремонтировать экскаватор. И, заранее кляня себя за пустую затею, он нанимает трактор, тащит экскаватор к себе в подворье. Чинит. Латает камеры, достает и прилаживает части для мотора, стекла для кабины, провода, гайки, втулки. Приходит с работы и, не умывшись, наскоро поев, – к механизму. Дарья не перечит, глаза ее, жидкие в юности, совсем растаяли, и в них лишь то, что вокруг нее, то есть одно лишь отражение, а своего ничего нет. Год, два возится Григорий с экскаватором, мечтая: захочет кто-то из соседей вырыть погреб, – пожалуйста! Захочет организация «Горсвет» заменить наконец столбы на их улице, поставить новые, а под новые-то ямы нужны, – пожалуйста! Захочет кто-то построить дом, а для дома нужен фундамент, а для фундамента котлован вырыть, – пожалуйста! даром! ради одного только удовольствия!

И он сделал экскаватор.

Но погреба у всех соседей уже есть, и больше рыть не собираются, организация «Горсвет» уверяет, что столбы, стоявшие полвека, еще век простоят, дома если и строили, то без котлована, а часто полынским обычаем и без фундамента. Простаивал экскаватор – пока не увели его ночью подростки: выкатили оравой бесшумно, потом завели и пошли куролесить по городу и окрестностям, пьяные, орали всякие слова и песни, натешились и, разогнав, пустили экскаватор с обрыва в речку Мочу (ударение на первом слоге), в которой он и затонул, высунув наружу ковш, как согнутую для подаяния ладонь.

А Григорий даже и не сразу заметил пропажу. Он в это время увлекся ружьем.

Он нашел ружье.

Под мостом в овраге лежало ружье. Григорий косил там траву для коровы. Вдруг: ружье. Откуда, чье? – непонятно. Ржавчиной уже тронулось, но хорошее еще охотничье ружье.

Григорий поднял его с тоской, желая выбросить куда подальше, но – принес домой. Две недели чистил его и ремонтировал – и решил, что он теперь охотник. Достал патроны, пошел в лес. Хотел волкозайца выследить и подстрелить. Но вместо волкозайца увидел зайца обыкновенного. Григорий, волнуясь, не дыша, поднял ружье, перед ним случилось дерево с сучком; целиться, положив ствол на сучок, было удобно. А заяц застыл: слушает чего-то. Григорий выстрелил, убил зайца. Побежал к нему с радостным криком. Заяц был мертв. Григорий бросил ружье, поднял зайца, прижал к лицу пушистый его теплый мех, пачкаясь кровью, – заплакал. Он ведь в детстве цыпленка случайно заденет ногой – и то переживал, а тут вовсе убил животное. Будь я проклят, твердил Разьин. За что мне такое наказание?

И долго еще можно перечислять увлечения Григория, но не в подробностях суть, а в том, что, увлекаясь, получая от этого одни огорчения, Разьин становился все мрачней и задумчивей.

Он искал причины.

И честно нашел их в самом себе.

Умная голова дураку досталась! – услышал он как-то слова старух о пьянице Костоломове, который, действительно, в редкие трезвые дни был сообразительный и ловкий мастер по электричеству, он был электрик.

Ошеломили Григория эти слова. И он подумал о себе так: у меня наоборот – дурная голова умному досталась.

Потому что он считал себя все-таки умным.

Ведь не был бы он умный, он бы все свои дела делал без всякого беспокойства. Дурак ведь что сотворит, то и считает хорошим. А он нет, что ни делает – все ему не нравится, но делать – охота, особенно спервоначалу.

Итак, голова виновата.

Это, наверное, болезнь такая.

Болезни лечат у врачей.

И тут он как раз прочитал в газете «Гудок» сразу две подряд заметки на медицинскую тему: про человека, у которого отрезало руку, а ее положили в лед, отвезли вместе с человеком в больницу и пришили через три часа после отрыва, – и про очередную операцию по пересадке сердца, которая прошла успешно.

Если уж сердце можно заменить, думал Разьин, то голову тем более. Грудь вскрывать не надо, ковыряться не надо, все сверху. Аккуратно голову отрезал, другую приставил.

Остается, значит, умную голову найти.

Но сколько он ни ходил, ни смотрел на людей, то есть на их головы, – подходящего ничего не подыскал. Все головы какую-то чушь несут, сидят криво, дергаются дурацки…

Но даже если и найду, подумал он, надо же, чтобы кто-то операцию произвел. Другому, допустим, я и сам голову оттяпаю, нехитрое дело, а свою-то не отрежу сам, тут хирург нужен. Зато этот хирург на весь мир прославится!

И вот с просьбой найти ему хирурга для такой операции он пришел однажды прямиком к главврачу городской клиники Арнольду Ивановичу Кондомитинову, молодому, но уважаемому в Полынске человеку.

Арнольд ушам своим не поверил, глядя в разумные ясные глаза Григория. А когда опомнился, убедительно попросил Разьина подождать, сам же позвал двух мужчин-врачей, и те проводили Григория в кладовку без окон, с металлической дверью. Это, сказали они, операционная. Скоро стол прикатят, инструменты принесут, человека приготовят для обмена головы, а ты ляг на тюфячки, отдохни, сил наберись.

Разьин послушно прикорнул в углу, врачи, смеясь, доложили Арнольду, Арнольд, смеясь, позвонил Екатерине, чтобы и она посмеялась.

– Ну, и что ты собираешься с ним делать? – не посмеявшись, спросила Екатерина.

– В Сарайск отправлю. У нас же психушка одноместная – для старичка твоего, – пошутил Арнольд.

– Почему же она одноместная при таком дефиците больничных мест? – спросила Екатерина официальным голосом, не как сама по себе, а как сестра Петра Петровича Завалуева.

– А что ты предлагаешь? – удивился Арнольд.

– Предлагаю вечером встретиться в реабилитации.

– С удовольствием, Катя!

– Екатерина Петровна. Пока.

(И не понял Арнольд, что значило это «пока». То ли «пока» – до встречи. То ли «пока» – Екатерина Петровна, а Катя – потом…)

Реабилитация, то есть, если полностью, палата реабилитации – для окончательного выздоровления больных после болезни, была уютно обставлена мягкой мебелью; здесь Арнольд отдыхал один, или с друзьями, или еще с кем-нибудь, – давно мечтая, между прочим, о Кате. И однажды залучил ее туда, когда ей потребовалась от него какая-то услуга: лекарство редкое достать вроде бы. Но едва Кондомитинов начал делать однозначные намеки, Екатерина сказала, что никогда в жизни не изменяла и не будет изменять мужу, расплатится же за услугу авторитетом и помощью брата Петра. И точка.

И вот теперь – сама предложила.

За что, спрашивается?

А за то, не лукавя и снимая кофточку, сказала Екатерина, чтоб ты посадил этого психованного головореза в одну камеру, палату, с Нихиловым.

– Он же в самом деле головорез, – улыбнулся Арнольд. – Как бы чего не вышло.

– Ну, и выйдет. Чего с психа взять? – пожала Екатерина обнаженными плечами.

– С психа-то не возьмешь, а с меня?

– Ты ни при чем. Ты не успел его расспросить, думал, он тихий. Маленькая врачебно-процессуальная оплошность. А куда его еще было деть? Учитывая, что больные вообще в коридорах лежат. Стройте новую больницу, а потом придирайтесь! – прикрикнула Екатерина на кого-то воображаемого.

– Ой, страшная ты женщина! – восхитился Арнольд. – Злодейка ты!

– Тем и нравлюсь! – отозвалась Екатерина, освобождаясь от последних одежд.

И оттого ли, что в самом деле почувствовала себя злодейкой, а в близости с Арнольдом увидела рассудительный корыстный грех, оттого ли, что совершала это ради Петруши Салабонова, впервые за долгое время Екатерина опять почувствовала себя женщиной – и настолько очаровала Арнольда, что он тотчас же лично проводил Григория Разьина в палату Нихилова. Иван Захарович, которому для успокоения давали горстями снотворные таблетки, глубоко спал, не шелохнулся.

– Нож дал бы ему, – сказала Екатерина Кондомитинову.

– Это уж слишком, – сказал Арнольд, содрогаясь от ее взгляда и желая повторения любви. – Сам что-нибудь сообразит, если захочет.

И Разьин сообразил. Полагая, что его подселили к умному человеку для обмена головами (а лицо спящего Нихилова было мудрым и понравилось Разьину), он, не дожидаясь врачей, аккуратно вынул стекло из форточки (окно было зарешечено только с внешней стороны), воткнул в шею Нихилова, подождал, пока пройдут судороги тела, – и отпилил голову, жалея, что разрез получается не совсем ровным.

После этого он стал стучать и звать врачей, просить льда для головы, иначе голова испортится, протухнет, а ему тухлой головы не надо!

15

Так неожиданно развернулись в Полынске события, непосредственно имеющие отношение к Петру Салабонову, а Петруша, не зная ничего об этом, в тот же вечер, когда это происходило, сидел в зале на выступлении того человека, которого московский менеджер в разговоре с Вадимом Никодимовым назвал Иисусом Христом.

Хотя, конечно, объявлено было другое. На афише значилось:


Христианская миссия.
Предуведомление. Провозвестие.
Слово Иммануила

Никодимов тихо ругался сквозь зубы – на что-то досадовал. Люсьен удалось прикоснуться к плечу Петра так, что он этого не заметил, – и впала в блаженное забытье.

В зале потушили свет.

Раздалось тихое приятное пение.

Невидимые люди стали вносить на сцену свечи и расставлять их.

Кто-то за спиной Петра считал свечи, находя, очевидно, в их количестве особый смысл. «Двенадцать! – сказал он. – Двенадцать!»

И вот с большой свечой в руке, понемногу, понемногу, все ярче и ярче озаряемый прожекторами, вышел сам Иммануил. Это был стройный среднего роста брюнет с бородкой такой же формы, как и у Петра.

Вспыхнул свет в зале и на сцене.

Долго, минут пять, брюнет обводил зал жгучими черными глазами. Петру показалось, что и ресницы, и брови его тоже подведены черным. Иммануил всех осмотрел, каждому заглянул в лицо, никого не миновал. Никодимов, когда дошла до него очередь, высунул ему язык. Иммануил словно не заметил, но тот, считавший свечи, сидевший позади Петра и несколько сбоку от Никодимова, тут же углядел и прошептал, что хулиганствующих лично он будет выводить и лупить по мордасам. «Заткнись, сучара», – неинтеллигентно, но тихо ответил Никодимов – так, что сосед, пожалуй, и не услышал.

Иммануил закончил свой долгий взгляд.

Напряжение в зале, достигшее довольно высокого градуса, чуть спало.

Иммануил произнес негромким мягким голосом:

– Есть ли грех больший, чем неверие?

И умолк надолго, предоставляя возможность обдумать вопрос, заставляя нетерпеливо ждать ответа.

– Как работает, подлец! – шепнул Никодимов на ухо Петру, не скрывая зависти.

– Есть! – сказал Иммануил.

И опять помолчал.

– Этот грех: распространение неверия. Не верь, это твое беззаконное право. Но не зови других к неверию!

И он опять замолчал.

И вновь заговорил, но в его словах Петр не услышал ничего нового: это было изложение в скупых фразах евангельских проповедей. Правда, время от времени проскальзывало нечто туманное, неуловимое.

Да еще мелодия, Петр даже и не сразу заметил, что она звучит – тихая, упорная, медленная. Если бы Петр знал музыку, он бы сравнил эту мелодию с «Болеро» Равеля, но он не знал музыки, не увлекался также фигурным катанием (под эту мелодию стали чемпионами мира какие-то, кажется, американцы; имена забылись уже, а вот музыку обыватель надолго запомнил, и она стала для него в один ряд с «Прощанием славянки» и «Полонезом Огинского», то есть с тем, что всякий и каждый знает).

Музыка исподволь настраивала, направляла, очаровывала, речь Иммануила текла то плавно, то прерывалась, то вдруг он восклицал почти в экстазе – и надолго умолкал после этого.

Что и говорить, повадки брюнета были впечатляющими. Жесты завораживали, голос заставлял себя слушать. И ни тени улыбки на лице, но нет и мрачности, высокая печаль на лице, такая высокая, что жаль становится человека.

И когда он все-таки улыбнулся после каких-то светлых, обнадеживающих слов – зал благодарно заулыбался в ответ, радуясь за него и за себя. Улыбка и впрямь была хороша – белозубая, милая, застенчивая.

– Как работает, как работает, подлец, вон какой МХАТ на роже устроил! – повторял Никодимов.

Даже Люсьен вперилась в брюнета, не заметив, что ее плечо вышло из соприкосновения с плечом Петра.

Никодимов ерзал, ерзал – и не вытерпел.

– Ну что, Петя, – шепнул он, – дадим бой самозванцу?

– То есть?

– Что значит – «то есть»? Он Христос или ты? Выйди – и разоблачи его!

– Зачем?

– Ты что, не видишь – людей в заблуждение вводят!

Петр видел. Но он видел также, что людям хорошо. Зачем разрушать их настроение? Петр этого никогда не любил.

К тому же был момент, когда он подумал: а не есть ли этот брюнет и в самом деле Иисус Христос? Недаром его зовут Иммануил, сказано же в Евангелии: сбудется реченное Господом через пророка, Дева родит Сына, и нарекут имя Ему: Еммануил, что значит: с нами Бог.

Он подумал об этом то ли с испугом, то ли с надеждой – но тут же прогнал от себя эту мысль. И вот Никодимов нашептывает, и в нем разгорается досада: в самом деле, какой-то прощелыга столичный, не умея ни лечить, ни гипнотизировать, ни провидеть, выучив текст Евангелия да Апокалипсис, корчит из себя неизвестно что!

И все-таки выйти на сцену смелости не хватало.

– Потом как-нибудь, – сказал он Никодимову.

Сосед сзади терпел, терпел – и дал Никодимову в спину ощутимого толчка. Дело в том, что брюнет в это время начал читать молитву. Он прочел ее раз, другой, третий, потом попросил: повторяйте за мной. Можете сначала мысленно. Не надо громко. И люди стали повторять. Сперва некоторые, потом присоединились те, кто выучил молитву тут же, в зале, после десятикратного ее повторения. И вот все громче, убежденней, слаженней звучит общая молитва – и громче звучит музыка, делаясь все настойчивей.

Вот уже почти скандируют молитву собравшиеся – и вдруг на сцену выскочил человек. Какой-то бесноватый со слюной на устах, с выпученными глазами. Он побежал к брюнету и остановился как вкопанный, в трех шагах от него.

Зал замер.

– Скажи! – с неистовой мольбой закричал бесноватый. – Ты ли пришел или другого ждать? Да или нет? Скажи! Да или нет?

Страшная пауза повисла. Весь зал от мала до велика, от первого до последнего – ждал. И каждый хотел, чтобы ответ был: да! Глаза распахнуты напряженно, тела подались вперед, губы беззвучно шепчут, словно подсказывая: да! да! – в том числе и губы Люсьен, вытянувшейся в струнку, сжавшей кулачки, сморщившейся, как от боли.

– Да! Да! – просил зал, а брюнет все держал паузу.

– Ну! Ну! Ну! – толкал Никодимов Петра – а Петр не понимал, чего он от него хочет.

– Да! Да! – витало в воздухе.

– Нет! – встал Никодимов. – Нет! – закричал он, обернувшись к публике – и, быстро выбравшись из ряда, уверенно пошел на сцену. – Прочь! – сказал он бесноватому, и бесноватый, вдруг тут же утратив бесноватость, спросил бытовым кухонным голосом:

– А чего такое-то?

– Сейчас узнаешь!

Никодимов сунул руки в карманы и встал перед залом, покачиваясь.

Народ безмолвствовал. С одной стороны – явное кощунство, надо бы освистать шельмеца и прогнать его, с другой стороны – интересно, что он скажет.

– Развесили уши? – обидел Никодимов собравшихся. И пресек поднимающийся ропот поднятием руки. – Да нет, я бы тоже развесил уши. Я бы тоже поверил бы, что этот сморчок – Иисус Христос, как он пытается вам довольно толстовато намекнуть. Если бы… – Он помолчал. – Если бы не знал настоящего человека! Я не буду называть его Иисусом, у него обычное земное имя Петр Иванов. Вы наверняка слышали о нем. Что продемонстрировал вам сей субъект (субъект меж тем, гордо скрестя руки, с презрением смотрел на Никодимова, но в глазах появилась легкая растерянность), какие чудеса предъявил? Способности к мелодекламации? Но этому, извините, в самодеятельных клубах учат. Что еще? Ни-че-го! А ведь тут, рядом с вами, – закричал Никодимов, перекрывая голоса клакеров брюнета, сидящих в зале, и останавливая жестом руки каких-то людей, ринувшихся к нему из-за кулис, – рядом с вами находится человек… Впрочем, прошу!

Чувствуя жадность людского внимания, Петр не утерпел и полез на сцену.

Лоску ему не хватает, с сожалением думал Никодимов, глядя на него. Деревенщина косолапая, хоть и десантником был. Надо было мне учителя ему по сценическому движению нанять. Хотя кому-то эта непосредственность как раз и нравится.

Петр вышел, увидел привычное уже внимание – и обрел уверенность.

– К чему слова? – сказал он Никодимову, отсылая его кивком головы к кулисам.

Ого! – радостно удивился Никодимов и отошел. За кулисами у пианино мебельного светло-коричневого колера (с узорами «под дерево») стояла девочка лет двадцати семи, которая должна была перед финалом действа спеть духовную песню; она всегда страшно, болезненно волновалась, у нее начинались спазмы желудка, на этот случай девочка обязательно брала с собой лекарство «левомицетин», но сегодня, будто черт подтолкнул ее под руку, – вместо «левомицетина» она взяла другое лекарство и вот сейчас с ужасом рассматривает его, ничего не видя и не слыша, не зная, что происходит на сцене, десятый раз она тупо читает: «Минмедбиопром. Борисовский ХФЗ. ФУРАЗОЛИДОН. Применять по назначению врача. Р 72. 270.10. Цена 12 к. годен до XII. 91», – и в истерике ума хочет понять, что такое ХФЗ, вспомнить, что такое «Фуразолидон» – будто ей легче станет от этого. В муке посмотрела она на Никодимова, а ему в эту секунду – только в эту – представилось вдруг, что он целует ноги этой девочке, просит пощадить, и девочка щадит, и они поженились, и у них родились семеро детей, но девочка так и осталась невинна…

Петр твердо посмотрел в глаза брюнету. Брюнет выдержал взгляд. Петр продолжал смотреть. Брюнет попятился.

Зал ахнул.

– Сказано, – вдохновенно начал Петр, – что явится для обольщения человечества некто похожий на Христа, но не Христос. Лже-Христос, Антихрист. Будет сладкогласен и лицеприятен. Многих обманет, многие пойдут за ним. И, набрав войско клевретов, начнет он творить истинные свои противочеловеческие дела! – Петр ткнул пальцем в Иммануила и в порыве вдохновенного прозрения увидел какой-то ореол под волосами брюнета, обозначающий контуры его головы. Уверенными шагами он подошел к брюнету, сорвал с него парик и бросил на сцену.

Зал обомлел: вместо брюнета на сцене стоял огненно-рыжий, просто клоунски рыжий человечишко с нелепой черной бородкой.

– Ну, гаденыш! – пообещал во весь голос беспокойный сосед Петра и Никодимова, усмирявший их до этого. Буква «г» в слове «гаденыш» прозвучала как х/г – по-армейски, по-начальнически, по-государственному, по-шахтерски, по-нашему, по-рабоче-крестьянски.

– Безобразие! – завизжали помощники и ассистенты Иммануила и, не приводя аргументов в защиту своего товарища, стали действовать по принципу «сам дурак».

– Ты-то сам-то, – кричали они, – кто такой?

– Кто я такой? – со спокойным достоинством откликнулся Петруша. – Я Петр Иванов, если угодно. Что вам мое имя? Одно имя дается людьми, другое – на небесах. Ведомо имя мое лишь тому, кто послал меня.

– Во дает! – изумлялся Никодимов, предвкушая, какой фурор будет в Москве. Фурор, облом, обвал, бенц! Ведь не ради денег, надо отдать ему должное, старался Никодимов. Не ради их одних, а из чистого артистизма, из любви к облому, бенцу, это и было, в сущности, его хобби и заодно его профессия. Скука рядовых явлений жизни с детства бесила его, и он поклялся заниматься только тем, от чего происходят шум, треск, взрываются звезды и пробки шампанского, и, гоняясь за этими эффектами, он перепробовал много видов деятельности, но все был недоволен, поэтому так обрадовался, встретив Петра, почуяв в нем нечто небывалое.

– Итак, – продолжал Петр. – Для начала прошу на сцену тех, кто сейчас ощущает свою боль. Не важно где: в зубах, в печени, в сердце. Придите ко мне – и не будет у вас боли.

Тут же человек восемь или десять пошли на сцену. Петр начал принимать их в порядке очереди. Первой была женщина с зубной болью – как и на том памятном сеансе в сарайском Доме учителя.

Петр дотронулся до ее болящей щеки – и двинулся дальше.

– Не прошло! – сказала женщина.

– Как это – не прошло? Я же чувствую – прошло!

– Ничего не прошло! Еще сильнее болит!

– Да не может этого быть! Она обманывает! – уверил Петр зал. – Ни фига у нее не болит, она просто рыжего выручить хочет!

– Плевать мне на рыжего! – заскандалила женщина. – Не умеешь – нечего за щеки хватать! Грязными руками! – добавила она почему-то. – Еще сильнее болит, правду говорю! – поклялась она перед залом.

– Вот какая тетка упрямая! – кипятился Петр. – Говорю же тебе, не болит! И у других перестанет! – обратился к болящим Петр, но болящие отшатнулись от него.

– Ну, гаденыш! – пообещал тот же голос – на х/г.

– Тишина! – потребовал Петр. – Приступаю к общему сеансу! Сидеть тихо! Сейчас всем станет хорошо!

– Ой, боюсь! Боюсь! – запищала в зале девочка.

– Да что же он измывается над нами?! Ребенка вон до смерти напугал! – закричала женщина с зубной болью.

Болящие на сцене, среди которых было трое весьма здоровых мужчин, стали подходить к Петру.

Но вдруг откуда ни возьмись, словно с потолка свалился, – меж ними и Петром очутился лейтенант милиции.

– Минуточку! – сказал он мужчинам и обратился к Петру: – Петр Иванов?

– Ха! – удивился Петр, увидев пред собой друга детства Витьку Самарина. – Не узнал, что ль?

– Он же – Петр Максимович Салабонов? – гнул свое милиционер.

– Само собой. Да чего тебе?

– Пройдемте!

И повел озадаченного Петра со сцены в закулисье мимо окаменевшей девочки с «Фуразолидоном», по пути сказав Никодимову:

– Вы тоже!

Никодимов чутьем угадал, что бежать будет хуже, – и пошел.

Тем временем Иммануил, как ни в чем не бывало, надел парик.

Встал прямо.

Публика шумела, обзывалась, ругала и его, и скрывшегося Петра. Хвалила советскую милицию и вообще прошедшие советские времена (хотя они тогда еще не совсем прошли), в которые никому не позволялось так глумиться над людьми.

Иммануил молчал и смотрел.

Долго.

Народ умолк.

– Всему свое время, – сказал Иммануил. – Время скрывать имя, время открывать его. Время скрывать волосы, такого же цвета, как у Сына Божьего, время открывать их. Я не хотел. Да и не называю себя Иисусом. За что обвиняете меня?

Народ молчал.

– Мне не надо от вас ничего. И свидетельств силы своей не предъявляю, как отказался предъявить Христос, когда просили его в Иудее. Нет пророка в Отечестве своем. Но есть молитва.

И он опять начал читать молитву. Зазвучала музыка.

Люсьен, не отрывая глаз от дивного лица, повторяла дивные слова молитвы, поклявшись всей душой служить этому человеку. Вот только прикид ему сменить надо – работала ее уже профессиональная мысль.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю