Текст книги "Великосветский свидетель"
Автор книги: Алексей Ракитин
Соавторы: Ольга Ракитина
Жанр:
Исторические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 14 страниц)
А потом ее увели.
12
Прошло несколько дней. Следственная машина была запущена и работа двигалась своим чередом. Шидловский решил проблему с протоколом осмотра трупа Николая Прознанского способом воистину нетривиальным: он отдал бумаги полковнику Прознанскому, а тот вернул их через два дня с необходимыми подписями. Помимо Пашенко, в действительности проводившего вскрытие, под протоколом подписался некий адъюнкт академии. Полковник, используя свои связи, сумел убедить офицера поставить подпись под документом. Таким образом, все формальности оказались соблюдены и протокол благополучно был вшит в дело.
Помимо этого, Шидловский оформил в виде протокола допроса рассказ полковника об увиденном им моменте интимной близости сына с гувернанткой. Проделано это было в отсутствие Шумилова, неожиданно обнаружившего в деле документ, состряпанный явно задним числом.
Жюжеван сидела в тюрьме на Шпалерной и чувствовала себя скверно. В первые дни мая она передала просьбу о встрече с помощником прокурора, и Шидловский, рассчитывавший на сознание в убийстве, немедля отправился в тюрьму. Встреча не оправдала его радужных надежд: арестованная просила предоставить ей выписки из протоколов допросов лиц, свидетельствовавших о ее связи с покойным, а также интересовалась возможностью привлечения адвоката. Но главный сюрприз француженка преподнесла через два дня.
Утром шестого мая Вадим Данилович пригласил Шумилова в свой кабинет и, явно чем-то расстроенный, шлепнул на стол перед ним тонкую картонную папку.
– Полюбуйтесь, Алексей Иванович, – проворчал он. – Наша мадемуазель жалобу настрочила. Да не во французское посольство, что было бы естественно, а Сабурову! Каково?!
Прокурор Санкт-Петербургского окружного суда был непосредственным начальником Шидловского. Жюжеван действовала логично. Не жаловаться же на Шидловского самому Шидловскому!
– А копию жалобы направила мне, за что ей, конечно же, большое спасибо, – продолжил помощник прокурора. – Прочтите и скажите, что вы обо всем этом непотребстве думаете.
Он был явно раздосадован: грузно опустившись в свое безразмерное кресло, принялся барабанить костяшками пальцев по столу.
Алексей Иванович раскрыл папку и углубился в чтение заявления.
Это были три страницы, исписанные хотя и ровными, но испещренными помарками строчками. Автор текста, видимо, имел уравновешенный характер и был приучен к порядку, об этом свидетельствовал как четкий почерк, так и общее размещение текста на листах. Но писавший явно волновался, подбирая слова, и пытался придать тексту больший эмоциональный заряд, что вовсе не требовалось для документа такого рода. При этом, возможно, автор был ограничен в количестве бумаги.
Заявление оказалось весьма ярким в эмоциональном отношении, по содержанию оно было логично и вполне здраво. Француженка писала, что все предъявленные ей улики и показания свидетелей есть не что иное, как намеренно устроенная западня. Она отрицала все обвинения в свой адрес и утверждала, что ее «специально опутали и оговорили». Обвиняемая утверждала, что за обрушившимися на нее несчастиями стоял давний недоброжелатель Жюжеван, а именно… мать покойного Николая Прознанского. Она прямо обвинила Софью Платоновну Прознанскую в смерти сына.
Дойдя до этого места, Шумилов оторвался от бумаг и остолбенело посмотрел на Вадима Даниловича. При всей симпатии к француженке Шумилов был поражен ее умозаключением и чувствовал недоверие к этому утверждению. Шидловский, поймав взгляд Алексея Ивановича, истолковал его по-своему: «Ты читай, читай! Дальше будет интереснее…»
Жюжеван аргументировала заявление следующими умозаключениями: «Почему сразу после смерти Николая пузырек с остатками лекарства, из которого больной получал микстуру, Софья Платоновна забрала в свою комнату? Ведь тогда даже мысли об отравлении ни у кого не возникало! Но если у самой Софьи Платоновны зародились подозрения, то зачем через два дня она вернула пузырек на место? Комната покойного не только не была закрыта, но – более того! – я была поселена в ней на три дня, вплоть до момента похорон Николая. Где же логика?»
Рассуждения Жюжеван вовсе не казались надуманными. Шумилов к немалой досаде понял, что следствие очень мало знает о внутрисемейных отношениях Прознанских. Что они делали, как себя вели в первые дни после смерти Николая, оставалось невыясненным; следствие вообще не задавалось этими вопросами, всецело сосредоточившись на проверке версии о радикальной молодежной группе. Тот факт, что Жюжеван прожила несколько дней в комнате покойного уже после его смерти, заставлял совершенно иначе посмотреть на взаимоотношения участников этой истории.
Далее. Если, как утверждал отец покойного, у гувернантки была связь с сыном, и ее поведение в конце апреля показалось ему до такой степени подозрительным, что он сообщил об этом помощнику прокурора, то почему в первую неделю после смерти Николая он не только не высказывал своих подозрений, а, напротив, позволил убийце жить в собственном доме и иметь доступ к многочисленным ядам? Значит, француженке в доме верили и никто не испытывал опасений за свою жизнь в ее обществе.
Информация, сообщенная Жюжеван, была очень интересна и требовала спокойного осмысления. Но заявление отнюдь не исчерпывалось этим. Француженка писала, что домашние лгали, уверяя следствие, будто во время болезни Николай Прознанский был бодр и весел. Это было отнюдь не так! Его мучили распухшие лимфатические узлы под ушами i в подмышках, он очень страдал, и ему становилось все хуже. Но от предложений Жюжеван вызвать другого доктора все отмахивались. В последний же вечер Николай «был непохож сам на себя» и находился в небывало мрачном настроении. Настолько мрачном, что Жюжеван настаивала, чтобы позвать в дом хорошего друга Николая, остряка и балагура Федора Обруцкого. Но этого тоже никто «не услышал» и Жюжеван запретили это делать. «А теперь семья изображает, будто все было замечательно!» – гневно писала обвиняемая.
По поводу своей аморальной связи с Николаем она писала, что это навет, она была ему просто другом. Жюжеван была осведомлена о романе Николая с Верой Пожалостиной и о том, что отношения эти были разорваны еще месяц назад. «Откуда же взяться ревности, даже если допустить, что связь была?! Где логика обвинения?!» – вопрошала Жюжеван и Шумилов, прочтя это, не сдержал улыбку. Удар был хорош!
Но самое существенное в заявлении было оставлено под конец. Гувернантка обвинила родителей Николая в «умышленном сокрытии от следствия важной улики». Прочтя это, Шумилов еще раз улыбнулся, поскольку само понятие «сокрытия» определяется как «умышленное непредоставление», отчего у Жюжеван получилась тавтология, вполне, впрочем, простительная для иностранки.
Речь шла о дневнике покойного. Жюжеван утверждала, что Николай вел дневник, во всяком случае, делал записи. Она знала об этом не понаслышке, неоднократно видела тетрадь в рыжей сафьяновой обложке, куда покойный имел привычку записывать свои мысли. Хранилась эта тетрадь в его письменном столе в верхнем левом ящике, запиравшемся на ключ. С содержанием записей Жюжеван была незнакома, поскольку никогда их не читала, а Николай не имел обыкновения распространяться на эту тему. Жюжеван просила разыскать тетрадь и приобщить ее к делу, «в надежде, что записи покойного снимут с меня подозрения». Далее обвиняемая требовала передопроса свидетелей, очных ставок с ними и опять повторила свои обвинения в адрес матери Николая Прознанского.
Алексей Иванович отложил исписанные листки. Тут было над чем подумать…
«Написано сумбурно, но вполне осмысленно, – размышлял он. – Конечно, обвинения в адрес матери покойного звучат голословно и вообще абсурдно, но в остальном… Она верно подметила нестыковки в официальной версии, как ее задумал Шидловский. Эти нестыковки сами по себе указывают на совершенно иную внутреннюю логику событий. Странно, что Вадим Данилович не хотел этого видеть. А уж что касается дневника – тут, если факт подтвердится – вопиющее нарушение. Почему родители не выдали дневник во время проведения официального осмотра квартиры?»
Вадим Данилович не торопил молодого коллегу, наблюдал за Шумиловым с ленивым спокойствием.
– Дамочка, видите ли, хочет очных ставок. Будут ей очные ставки! – процедил, наконец, Шидловский. – Возни нам, конечно… Но деваться некуда – теперь это дело под контролем прокурора города, так что мы сделаем все, чтоб комар носа не подточил на суде. И передопросить всех придется, точнее, тех, кто против нее свидетельствует. Я сам этим займусь. А вам, Алексей Иванович, придется ехать опять к Прознанским, искать дневник. Это, конечно, не шутка – такая улика. А, впрочем, может его и не было, дневника-то?
– Мне кажется, в позиции Жюжеван есть своя логика. О какой ревности со стороны обвиняемой можно говорить, если Николай Прознанский получил «отставку» за месяц до смерти? Пожалостина никак не грозила отношениям Жюжеван с Николаем.
– А логику здесь искать и не надо, – возразил Шидловский. – Женщины склонны к аффектации. Гувернантка поняла, что отношения с молодым человеком себя исчерпывали. Видимо, не смогла с этим смириться.
– В такого рода предположениях можно очень далеко зайти. Давайте обвиним ее в подготовке убийства, скажем, Веры Пожалостиной. Или еще какую-нибудь несуразицу выдумаем! Но мы же должны отталкиваться от фактов.
– Прекрасно, Алексей Иванович, вот и оттолкнитесь от фактов, – язвительно предложил Шидловский.
– Мне совершенно непонятно, почему Жюжеван, еще трое суток оставаясь в доме своей жертвы, не уничтожила яд. Ничто не мешало ей вылить остаток морфия из банки и залить туда микстуру. И мы бы никогда не догадались, каким образом яд попал в организм Николая.
– Я вам прекрасно объясню, почему наша преступница не вылила яд, – азартно сказал Шидловский.
– Сделайте одолжение!
– Она не предполагала, что подозрения в убийстве вообще возникнут. Потому никаких защитных мер не предприняла.
– Ваш довод ничего не объясняет. Ей бы следовало вылить яд в силу элементарной предосторожности. Давайте я вам расскажу другую историю, гораздо более вероятную, нежели ту, что слышал от вас.
– Я весь во внимании.
– Вечером семнадцатого Жюжеван давала Николаю настоящую микстуру. Эта же микстура – заметьте, безвредная! – оставалась в нашем пузырьке и утром восемнадцатого апреля. Николай умирает, и его мать забирает пузырек в свою комнату. А через два дня пузырек возвращается в комнату покойного и ставится на тумбочку у изголовья. В нем уже морфий. Очень много морфия, дабы сразу приковать наше внимание. Этот пузырек, как заряженное ружье в театральной драме, висящее на стене. Понимаете, что я хочу сказать? Но никто, кроме убийцы, не знает, что там яд. И Жюжеван этого не знает. Поэтому она спокойно спит третью ночь в этой комнате и не подозревает, что убийца уже «подставил» ее вместо себя.
– Замечательно, Алексей Иванович! Осталось только сказать, как же было осуществлено умерщвление Николая Прознанского.
– Он умер от яда, полученного не под видом микстуры. Например, от отравленной морфием папиросы.
– Может быть, покажете пальцем на убийцу и объясните его мотив?
– Нет, пока не покажу. Я лишь пытаюсь убедить вас, что с той доказательной базой, что собрана по настоящему делу, не следовало обвинять Жюжеван в убийстве. Между ревностью и убийством нельзя ставить знак равенства.
– По крайней мере, вы согласились, что наша французская мамзель ревновала молодого Прознанского, – раздраженно проворчал Шидловский. То, что он назвал обвиняемую «мамзель», свидетельствовало о его крайнем возмущении.
Вадим Данилович упорно стоял на своей версии и воспринимал все, противоречащее его суждению, как досадную помеху. Впрочем, Шумилова не могло не радовать то обстоятельство, что помощнику прокурора, хочет он того или нет, все же придется разбираться с жалобой Жюжеван.
Шумилов ехал к дому Прознанских. На душе было скверно. Он представлял, с каким лицом его встретит Софья Платоновна и что ответит на просьбу предоставить в распоряжение следствия дневник покойного. Объяснение могло получиться не в меру эмоциональным и вздорным.
Швейцар Сабанеев был на своем месте. Он вышел из-за витражной загородки, щелкнув каблуками, поздоровался. Дверь в квартиру Шумилову отворила Матрена Яковлева, горничная, которую он допрашивал в прокуратуре. Женщина приняла пальто и проводила Шумилова в небольшую гостиную, служившую Софье Платоновне и кабинетом: в углу стояло небольшое, красного дерева, бюро, на нем лежали бумаги, счета и большая бухгалтерская книга.
Софья Платоновна посмотрела на Шумилова поверх круглых, смешных очков, державшихся у нее на кончике носа. Шумилов едва успел поздороваться, как внезапно раскрылась дверь, и из смежной комнаты вошел полковник. Он выглядел по-домашнему и был облачен в просторный атласный стеганый халат, перехваченный поясом с кистями.
– Что здесь происходит? – с весьма решительным видом спросил он. Ну, прямо-таки коршуном налетел!
– Шумилов Алексей Иванович, – на тот случай, если полковник позабыл его имя-отчество, представился Шумилов, – делопроизводство помощника прокурора окружного суда Шидловского. Если припоминаете, я в составе следственной группы производил в вашем доме обыск.
– Слушаю, Алексей Иванович.
– Следствию стало известно о существовании важного документа – дневника вашего сына Николая, который не был приобщен к делу в ряду прочих его бумаг.
Шумилов заметил, что супруги переглянулись, но лица их оставались непроницаемы, ни один мускул не дрогнул. Алексей Иванович нутром почувствовал: тетрадь точно существует, но родители сейчас начнут запираться. Шумилов поспешил продолжить, пока они не наговорили гору лжи, усложняя и запутывая ситуацию.
– Когда проводилась выемка бумаг, вы не обратили наше внимание на отсутствие среди них столь важного для следствия документа, как дневник. Никто не ставит вопрос о его умышленном непредставлении, мы понимаем, сколь тяжел был для вас тот момент. Следствию доподлинно известно, что дневник существует, он не мог быть уничтожен случайно или по недомыслию. Нам известно, что сам Николай свой дневник не уничтожал, – тут, конечно, Шумилов блефовал, но следовало упредить возможное возражение родителей. – Это тетрадь в рыжей сафьяновой обложке и сейчас она находится в доме. Обычно она хранилась в письменном столе в комнате Николая.
В комнате повисла тяжелая тишина, нарушаемая только звуками улицы, проникающими через приоткрытое окно. Родители явно не хотели отдавать дневник, но были застигнуты врасплох и не знали, как себя повести.
– Господин полковник, мы ОБЯЗАНЫ приобщить тетрадь к делу, – продолжал давить Шумилов. – И вы обязаны ее выдать. Напомню вам содержание статьи 368 «Устава уголовного судопроизводства» Российской Империи: ни присутственные места, ни должностные или частные лица не могут отказываться от выдачи нужных к производству следствия письменных или вещественных доказательств. Нарушая эту статью…
– Я не отказываюсь, – негромко сказал полковник, многозначительно взглянув на жену. – Вы, разумеется, получите дневник Николая.
Софья Платоновна поджала губы, на переносице образовалась вертикальная складочка. Открыв дверцу бюро, она запустила руку вглубь и выудила рыжую сафьяновую тетрадь.
– Это не специально так получилось, просто в момент обыска у Николашеньки ее не было в столе… В то ужасное утро она лежала… совсем в другом месте… – Софья Платоновна запиналась, выдавливая из себя слова, и глаза ее бегали, как у нашкодившего котенка. – …Среди его учебников, которые он читал в последнее время… Мы даже не можем сказать, как это получилось… и совершенно упустили из виду, когда шел осмотр вещей…
Шумилов взял тетрадь, пролистал наспех. Это был именно дневник.
– Благодарю. Я напишу расписку, пригласите прислугу, дабы она засвидетельствовала, – проговорил Алексей Иванович.
Через пять минут он уже был на набережной Мойки. Ноги быстро несли его назад, в прокуратуру; не терпелось сесть за стол и внимательно изучить записи Николая.
«Ну, полковник, ну, жук! – размышлял Шумилов по дороге. – Разоблачает гувернантку, а сам пытается утаить от следствия такую важную улику, как дневник! Да, впрочем, разве только полковник? Как там говорится? Муж да жена – одна сатана. Только пока непонятно, кто кем руководит. Жюжеван ведь именно мамашу Николая называла своим главным недругом. И с чего бы это? Что они не поделили?»
Алексея Ивановича разбирало любопытство. Шумилов подошел к чугунным перилам, остановился на узеньком тротуарчике, практически перегородив его. Раскрыл тетрадь и пролистал страницы. В дневнике не было никаких вложений, характерных для подобного эпистолярного творчества: ни записочек, ни открыток, ни засушенных цветочков. Просто записи чернилами. Причем не ежедневные. На последней странице несколько фраз были густо замазаны тушью, да так, что прочитать их казалось невозможным. «Уж не эти ли строки являются причиной сокрытия тетради?» – подумал Алексей Иванович. Он все более укреплялся во мнении, что главные секреты еще только ждут разгадки.
13
Вернувшись в прокуратуру, Шумилов углубился в чтение дневника. Первая запись датировалась сентябрем 1877 года, то есть примерно за полгода до смерти. К дневнику Николай возвращался нерегулярно, обычно делая записи два раза в неделю.
Прежде всего Шумилов обратил внимание, что ни в одной строчке не упоминалась связь с гувернанткой. Мог ли вчерашний гимназист обойти молчанием такой животрепещущий для него момент, как «взрослая» связь с женщиной, со всеми сопутствующими новыми впечатлениями? С другой стороны, если верить полковнику, не такие они были и новые, эти впечатления, если только эта связь в самом деле началась почти три года назад.
В дневнике не было рассуждений о политике, ни под каким соусом не высказывались не то что радикальные, а даже просто критические суждения. Зато в некоторых записях автор изливал свое мрачное настроение, тоску, и именно это обратило на себя особенное внимание Шумилова. Так, в ноябре Николай писал:
«Смешно разочаровываться в мои годы! Чем больше живешь, тем больше узнаешь, тем больше видишь, что многие мысли неосуществимы, что нет никогда и ни в чем порядка. Должен ли я упрекнуть себя в чем-нибудь? Много бы я ответил на этот вопрос, если бы не боялся, что тетрадь попадет в руки отца или кому-нибудь другому, и он узнает преждевременно тайны моей жизни с 14 лет. Много перемен, много разочарований, многие дурные качества появились во мне. Кровь моя с этого времени приведена в движение, движение крови привело меня ко многим таким поступкам, что, при воспоминании их, холодный пот выступает на лбу».
Узнал Шумилов и точную дату поездки компании молодых людей в бордель. Произошло это 16 января. Николай довольно откровенно описал переживания своего конфуза, но понять, что же именно с ним случилось, было невозможно:
«Наперед знал, что ничего путного из этой затеи не выйдет, а все равно поехал. Хорошее, богатое заведение, девочки одна к одной, полячки из Варшавы и Лодзи. Сидел, пускал слюни, презирал себя. Тянул время, оттягивая момент своего окончательного мужского фиаско. Играл на гитаре, пел куплеты на матерные стихи Лермонтова и Полежаева. Стоявшая позади моего кресла барышня дышала в затылок и ложилась на плечи грудью, в результате чего произошел тот самый конфуз, которого мне любой ценой следовало избежать. Постарался не показать вида, изобразил, будто налился шампанским. Хотя и выпил больше двух бутылок остался трезв, как стеклышко. Как тяжело сознавать себя ничтожеством!»
Другая примечательная запись датировалась 21 января.
«Сила воли выработалась из упрямства и спасла меня, когда я стоял на краю погибели. Я стал атеистом, наполовину либерал. Дорого бы я дал за обращение меня в христианство. Но это уже поздно и невозможно. Много таких взглядов получил я, что и врагу своему не желаю додуматься до этого; таков, например, взгляд на отношения к родителям и женщинам. Понятно, что основываясь на этом и на предыдущем, я не могу быть доволен и настоящим».
Еще позже, 2 марта 1878 года, Николай сделал такую запись:
«Светло ли мое будущее? Недовольный существующим порядком вещей, недовольный типами человечества, я навряд ли найду человека, подходящего под мой взгляд, и мне придется проводить жизнь одному, а тяжела жизнь в одиночестве, тяжела, когда тебя не понимают, не ценят».
Эта вселенская скорбь молодого человека, едва начинавшего жить, могла бы показаться смешной, если не знать, что через полтора месяца его земной путь пресечется весьма трагическим образом.
«Экой Печорин, надо же! Молчать трубе, молчать литаврам! Не понимают, не ценят – это относится ко всем окружающим, включая родителей, брата, друзей, Верочку Пожалостину, Мари Жюжеван? Или на самом деле Николай имеет в виду всего одного человека? – размышлял озадаченный Шумилов. – Выходит, с таким ощущением собственной значимости жил Николай? Обыкновенно в его годы каждый молодой человек ощущает свою уникальность, ждет от жизни даров в виде славы, любви прекрасных женщин, блестящей карьеры, всеобщего восхищения его необыкновенными дарованиями… А тут – старческий пессимизм».
Последняя запись была сделана 18 марта, в день получения письма на голубой бумаге от Веры Пожалостиной. Николай записал в дневнике:
«Сегодня такой солнечный, хороший день на дворе, а для меня это – черный день. Верочка ответила, умышленно сделав это письмом, а не при личной встрече. К чему все прелести мира, если нет больше…»
Дальше запись прочитать не удалось – почти половина страницы оказалась вымарана тушью, да так густо, что под нею не угадывалась ни одна буква. Шумилов задумался. Интуитивно он чувствовал, что именно эти, кем-то старательно зачеркнутые строчки, очень важны для понимания последовавших в середине апреля событий. Вероятно, поэтому их и постарались скрыть. Кто бы это ни сделал, он не захотел полностью уничтожать ни страницу, ни сам дневник. Очевидно, потому, что дорожил каждым словом, попавшим в тетрадь.
Шумилов взял лист бумаги, ручку и выписал в столбец:
1. О себе самом.
2. Мать.
3. Отец.
4. Жюжеван.
5. Пожалостина Вера.
6. Павловский Сергей.
7. Веневитинов Иван.
8. Соловко Владимир.
9. Штром Андрей.
10. Пожалостин Андрей.
11. Обруцкий Федор.
12. Спешнев Петр.
13. Посторонние, случайные люди.
После этого он принялся читать дневник снова. При каждом упоминании автором человека из составленного списка Шумилов ставил против этой фамилии галочку. После повторного прочтения дневника Алексей Иванович знал, что чаще всего Николай поминал в дневнике самого себя – 52 раза. Это было логично. Можно сказать, что дневник – это книга о самом себе. И чем более человек эгоцентричен, тем более откровенна такая книга. Далее по частоте упоминаний шли друзья Николая – 23, 20, 19, 17 раз. Вера Пожалостина упоминалась 15 раз, что тоже было немало, если принять во внимание, что в жизни Николая она возникла лишь в конце осени 1877 года. Отец был упомянут молодым человеком всего трижды, причем два раза в обезличенной форме, скорее как философская категория, нежели как полковник Дмитрий Павлович. Мать Николай упомянул восемь раз. А вот Жюжеван – ни разу.
Результат показался Шумилову интересным. Сын всячески избегал упоминания в дневнике как отца, так и гувернантки. Они словно не присутствовали в его жизни, хотя на протяжении всех месяцев, охваченных дневниковыми записями, Николай встречался с обоими практически ежедневно.
Очень заинтересовало Шумилова и то, как покойный описал посещение публичного дома. Молодой человек явно имел какое-то расстройство половой сферы. Этим обстоятельством следовало заинтересоваться гораздо раньше. Оно могло прояснить характер отношений Николая с гувернанткой. Очевидно, что-то мог знать доктор Николаевский. Следовало поговорить с ним.
Надо постараться прочесть замаранную тушью часть текста на последней странице дневника, обратиться в химическую лабораторию Министерства внутренних дел. Кроме того, криминалистов следовало бы попросить проверить дневник на предмет выявления тайнописи: поскольку Николай был большим любителем химии, можно предположить использование им симпатических чернил. А полицейские химики – большие мастера по этой части. Даже если бы они не справились с поставленной задачей, то, по крайней мере, смогли бы назвать тех специалистов в Петербурге, кто наверняка справится. Хорошие химические кабинеты имелись при Экспедиции по заготовлению ценных бумаг Министерства финансов, в Горном институте, в университете. Разумеется, подобное исследование дневника могло быть осуществлено только по оформлении специального направления. А перед тем, как отдавать дневник в руки химиков, его следовало полностью скопировать в силу возможной утраты.
Помимо этих обстоятельств, следовало не упускать из виду проверку Петра Спешнева, возможного родственника осужденного по «делу петрашевцев» Николая Спешнева. Минует день-два, и Шидловский непременно поинтересуется результатом. К этому следовало быть готовым.
Шумилов засел за оформление необходимых документов, затем отнес дневник секретарю, попросив скопировать его в кратчайшие сроки. Никита Иванович пролистал дневник и сокрушенно покачал головой, ведь речь шла, почитай, о сорока листах.
– Ждите, Алексей Иванович, я конечно же, буду работать, – заверил он Шумилова совершенно убитым голосом.
Шумилов составил запрос о родственниках Петра Спешнева в адресную экспедицию столичной полиции весьма казуистично. Он не просто попросил перечислить всех родственников Спешнева, но и упомянул о возможном родстве последнего с неким однофамильцем, проходившем по делу «петрашевцев». Сделал это Шумилов, разумеется, не случайно.
Постановка паспортного учета в Российской Империи имела давнюю историческую традицию и являлась одной из сильнейших сторон организации административного аппарата. Начиная с 1719 года при отъезде любого человека податного сословия в соседний уезд или далее ему надлежало выправить «пропускное письмо». Оно представляло собой документ с указанием имени, отчества, фамилии, возраста, направления движения владельца, а также его детальный словесный портрет, и запись о месте и дате его выдачи. «Пропускное письмо» времен Петра Первого явилось прообразом паспорта, а организационный механизм его учета фактически положил начало институту прописки в России. По прибытии в назначенное место владелец вручал паспорт дворнику, который в течение суток должен был снести документ в околоток, где данные паспорта переписывались и поступали в адресный стол полицейской части. Там на владельца паспорта заводилась карточка, сохранявшаяся в течение года. По истечении года карточка сдавалась в адресную экспедицию городской полиции, откуда по истечении пяти лет направлялась в адресный архив. Паспорта выдавались на год, два и три и, начиная с 1763 года, облагались денежным сбором. В девятнадцатом столетии в паспортах стали появляться записи о несовершеннолетних детях и жене обладателя, в том случае, если они путешествовали вместе с ним. Если в начале существования паспортной системы священники и дворяне были освобождены от необходимости получения паспортов для проезда по стране, то постепенно все сословия оказались в равной мере вынуждены получать и регистрировать такие документы.
Помимо данных о жителях Санкт-Петербурга, копившихся в архивах адресной экспедиции, весьма важная информация о них оседала в секретном архиве Третьего отделения Его Императорского Величества канцелярии. Формально архив этот должен был содержать материалы только о лицах, заподозренных в политической неблагонадежности, но на самом деле в нем оказывались справочные данные практически на всех сколь-нибудь образованных жителей столицы.
Поэтому Шумилов, составляя запрос в адресную экспедицию о родне Петра Спешнева, нарочно упомянул в нем о «проверке на предмет возможного родства с неким Николаем Спешневым, осужденным по делу Петрашевского». Подобная формулировка заставила бы полицейских, с одной стороны, тщательнее проверить данные о ныне проживающих в столице родственниках Петра, а с другой, переправить запрос в Третье отделение, для того, чтобы тамошние чиновники проверили его по собственной учетной базе. Такая двойная работа, конечно, удлинила бы время подготовки ответа, но при этом гарантировала от случайных ошибок исполнителей.
Вопреки ожиданиям Шумилова, предполагавшего, что проверка Петра Спешнева потребует три-четыре дня, ответ на запрос был получен на удивление быстро, буквально через день, после его отправки прокурорским курьером. Возможно, именно упоминание в запросе политического преступника Николая Спешнева, осужденного без малого три десятка лет тому назад, способствовало тому, что отработка запроса была проведена вне очереди.
Как бы там ни было, получив ответ, Шумилов узнал, что Петр Спешнев к своему однофамильцу отношения никакого не имел. У него был дядя по отцу, Николай Спешнев, но это был явно другой человек, родившийся только в 1840, в то время как петрашевец Спешнев был рожден в 1821. Других Николаев в роду Петра на протяжении трех колен не просматривалось. Помимо прочего, приятель Прознанского происходил из древнего боярского рода, все представители которого находились на государевой службе и жили по преимуществу в столице, а петрашевец Спешнев приехал в Санкт-Петербург из Твери.
Обдумав сложившуюся ситуацию с разных сторон, Алексей Иванович пришел к заключению, что на версии о молодежной нигилистической группе можно уверенно ставить крест. Не был Николай Прознанский членом тайного радикального движения. Никто его никуда не вовлекал, и никаких поручений по изучению ядов Николай никогда не получал. И не было среди его окружения человека, которого можно было бы в чем-то подобном заподозрить.
В таком случае следовало признать, что анонимку в канцелярию градоначальника можно рассматривать либо как неудачную шутку, либо как попытку запутать следствие, наведя его на ложный след. В первом случае на посылку подобного письма мог решиться только незрелый и склонный к авантюрам юношеский ум. Во втором – писавший имел четкий план, предполагавший последующее убийство Николая. И тогда неизвестный отправитель и есть тот самый преступник, которого пыталось назвать следствие.
Алексей Иванович, доложив Шидловскому об изъятии дневника и описав реакцию на случившееся полковника и его жены, кратко изложил свою оценку наиболее примечательных записей. Вадим Данилович внимательно выслушал Шумилова, покряхтел (сие выражало скепсис) и посмотрел на него взглядом, в котором читалось: «Ох, и зелен же ты еще, брат!.. Куда ты со своими суждениями!»