355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Лосев » Из разговоров на Беломорстрое » Текст книги (страница 5)
Из разговоров на Беломорстрое
  • Текст добавлен: 25 сентября 2016, 23:59

Текст книги "Из разговоров на Беломорстрое"


Автор книги: Алексей Лосев


Жанр:

   

Философия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 5 страниц)

Но что же мне сказать о положительной стороне нашей техники? Раз техника для нас не есть самоцель, ее судьба всецело зависит от судьбы диктатуры пролетариата. Но эта диктатура не есть свод отвлеченных правил, она – живое существо. Поэтому я утверждаю, что не может быть абсолютно никаких формальных критериев для того, в каком виде должна существовать у нас техника. Когда живет живое существо, оно руководствуется отнюдь не какими-нибудь доводами, соображениями или принципами. Оно живет инстинктами, интуициями, органическими процессами жизни, и уже на них строит (если только строит) свою теорию. Так и мы живем не формалистически, но – по образу всякой живой жизни. Поэтому, на вопрос о том, какова должна быть у нас техника, на этот вопрос мы можем отвечать по-разному ежесекундно, и не ждите никакой формалистической последовательности в наших суждениях.

А отсюда и – последнее. Мы – коллектив, а коллектив – внеличен. Где же тот наш ощущающий центр, где мы не просто внеличны, но где мы, как живая жизнь, и ощущаем и действуем лично? Ведь все живое – индивидуально. Где же наш коллектив как живая индивидуальность? Где тот мозг, то сердце, тот живой организм, который ориентирует нас в мире, в жизни и который диктует эти неформалистические принципы техники. Эта живая индивидуальность есть наш вождь, и мудрость вождя и есть мудрость диктатуры пролетариата.

Товарищи! Здесь неумолимая логика. Или техника есть что-то самостоятельное, тогда мы ничем не отличаемся от буржуазно-капиталистического мира. Или мы отличаемся от него, тогда вождь пролетариата и есть наш принцип для урегулирования технического прогресса. Или доверие вождю или мы – в объятиях капитализма.

Все присутствующие встали и началась овация по адресу Сталина.

Абрамов продолжал:

– Я не буду квалифицировать высказанные здесь мнения политически, продолжал Абрамов нисколько не злым, а скорее дружеским тоном, – потому что те, кому доступен политический смысл, те и сами знают, кого они своими речами вызывают к жизни и поддерживают. А те, кому он недоступен, напрасно стали бы выслушивать его от меня. Но диктатура пролетариата, повторяю, есть живая сила. Потому она нашла дорогу даже к тем из вас, которые сами мало способны и оценить ее и приблизиться к ней. И вот об этой чуткости, которую я тут ощущаю в нашей действительности в отношении всех нас я и буду говорить.

Товарищ Коршунов! Вы – проповедник неумолимой необходимости в социально-исторической жизни. Вы здесь готовы дойти до фатализма. По-вашему, в техническом прогрессе ничто ни на одну йоту не зависит от индивидуальных усилий. Пусть так! Я не буду вас переубеждать. Я буду просить вас только об одном: будьте честны! Коммунизм убедил вас в течение лет в своей необходимости. Теперь если случаются какие-нибудь задержки в развитии коммунизма или даже повороты назад, то – будьте только честны в оценке того, действительно ли необходимы эти задержки и повороты. От вас не требуется никаких политических убеждений. Вы имеете право, при условии вашего детерминизма, быть только честным. Другой не имеет этого права, но вы его имеете. И потому ваш оппортунизм безопасен. Вы согласны?

– Это меня вполне устраивает, – весело сказал Коршунов. – Я только просил бы оставить мне еще одно право... Это – право... пассивности... иной раз... право скуки, что ли... поскучать....

– Я думаю, это вам будет разрешено, если вы будете в своем детерминизме честны... Обращаюсь к товарищу Михайлову. Сергей Петрович! При вашей точке зрения на технику, да и на всю жизнь, вы обрекаете себе на созерцательность, на безделие, на неделание, как торжественно говорили в старину. В самом деле, когда неизвестны никакие начала и концы, когда все существующее чуждо и навязано насильственно, – что остается делать, как не прекратить всякое делание, ввиду его бессмысленности или внесмысленности (что ли)? Но-вы имеете на это право. При другой точке зрения созерцательность могла бы быть преступной. Но у вас такие взгляды и такое ощущение жизни, что вы имеете на это право. Скажу только одно: будьте созерцательны, а не деятельны, как того требует именно ваша философия. Вы аккуратный советский работник и часто даже энтузиаст своего дела. Это потому, что ваше созерцание есть именно созерцание и презирает переход в делание. Ваше реальное делание – одно, а ваше созерцание – другое. Так пусть же оно остается в глубине вашего сознания, как вы того сами хотите. От этого вы только выиграете, и советская власть не потеряет в вас превосходного чертежника!

– Но этого мне мало, – задумчиво сказал Михаилов. – Мне нужно право на... тоску, на скорбь... Не отнимайте у меня моей тоски, моих страданий...

– Вы правы! Где созерцание, там и скорбь. Где неделание, там и томление. Скорбите и томитесь себе на здоровье, только оставайтесь всегда созерцательны!... Товарищ Елисеев! Вы взяли на себя ответственность не только за технику, но и за весь мир. Для нас достаточно уже то одно, что вы взяли на себя ответственность за советский строй. Если нам не так важна ваша ответственность за старый режим, то во всяком случае необходимо воспользоваться вашей ответственностью за теперешнее. Но только не оставайтесь ответственными на словах. Если вы будете всерьез и на деле отвечать за русскую революцию, вы не останетесь равнодушными ни к ее хорошим, ни к ее плохим сторонам. Кто всерьез отвечает за свое дело, для того оно интимное, близкое; он всегда будет стараться сохранить в нем лучшее и исправить худшее. Поэтому – оставайтесь с вашей ответственностью во всех ее мировых размерах, но только прошу вас об одном: в своей ответственности не будьте созерцательны, а будьте деятельны, как того требует и сама природа вашей ответственности.

– Не согласен, не согласен, – быстро заговорил Елисеев. – А трагедия? Где же трагедия?

– Какая трагедия? – спросил Абрамов.

– Мир, это – трагедия. История, это – сплошная боль; это – постоянная вещая тревога души.... Бытие, это трагическая поэма.

– Но чтобы быть трагическим героем, надо действовать.

– Однако, кто познал тайну противоречия, тому противно действовать.

– Действие придет само собой! Вы только не сопротивляйтесь.

– Это – другой вопрос.

– Итак, вам оставляется ваша трагедия. Будьте только в своей трагедии -деятельными... Товарищ фокстротный романтик! В вашем техническом энтузиазме я не боюсь фокстрота, хотя он и порождение гнилой буржуазии...

– Вовсе нет, вовсе нет!... – перебил тот Абрамова. – Гниение тут ни при чем. На Западе все гниет. Наука и техника тоже гниет, а мы ей тем не менее учимся... Да потом теперь уже поздно ханжить о фокстроте... После недолгого аскетизма в этой области, когда фокстрот запрещался и за него чуть не высылали, – теперь фокстрот завывает и млеет своим певучим и расхлябанным развратом по всей святой Руси, в каждом доме, в каждой квартире, на каждой площади... Нет ни одного ресторана, ни одного учреждения, ни одной семьи, где бы его ни играли или ни танцевали... Суровый коммунизм великолепно уживается с негритянским лупанарием! И это великолепно! Это – сильно! И утешительно! Изящно!

– Постойте, постойте... – замахал на оратора руками Абрамов. Постойте... Слишком много перцу... Ваш соус слишком переперчен... Я вовсе не против фокстрота... Я только боюсь за судьбу вашего энтузиазма... Вы не боитесь?

– Я не боюсь!

– Но все же за этим последите... Ваш фокстротизм интересен нам лишь в смысле энтузиазма... Оставьте фокстрот у себя, как он есть. Я препятствовать не буду... Но нам отдайте ваш энтузиазм... Если ваш энтузиазм не пострадает, то... фокстротируйте себя хоть до упаду...

– Но мне нужна комедия...

– Комедия?

– Да! Чистый энтузиазм слишком суров и аскетичен. Его нужно подправить... улыбочкой, смешком, хихиканьем, гримасой...

– Я думаю, что, в конце концов, не худо... В вашем изображении тут есть нечто, простите меня, телячье...

– По добродушию?

– По беспомощности...

– А иначе не будет энтузиазма...

– Ну, я согласен, – весело говорил Абрамов. – Лучше энтузиазм с последующими Соловками, чем ровное и пустое делячество с нормальным премвознаграждением... Товарищ Харитонов! Вы – фашист. Вы воскрешаете феодальную наивность. Вы – мой самый опасный, злейший враг. И вот, этому злейшему из всех тут выступавших ораторов я преподам самый добродушный, самый невинный из всех моих советов... Я согласен на ваш организм! Слышите ли вы, товарищ Харитонов? Это не так просто случается, что я, защищающий интересы советской власти, именно в целях этой защиты прощаю вам весь ваш фашистский анти-техницизм. Но – с одним условием, с одним дружеским советом. Будьте последовательны в своем органицизме... До сих пор вы, главным образом, только говорили. Но ведь это же только эстетство, в особенности в сравнении с самим содержанием вашей отнюдь не-эстетской философии. Надо осуществить победу организма над механизмом! Надо на деле показать, как можно человека освобождать от его порабощения машиной. А сделать это можно, только тогда, когда вы сделаете человека хозяином машины. Да, товарищ Харитонов! Сделайте рабочего хозяином машины. Для этого большинству надо иметь твердые социально-политические убеждения. Для вас же достаточно быть только последовательным с самим собою. Ведь для вас кустарничество, это – идеал? Но кустарь работает только на себя... Устраивайте же нашу жизнь так, чтобы работающий работал только для себя... Хотя это еще и не все, но для вас и притом от вас – покамест это вполне достаточно. Но только – будьте последовательны и не ограничивайтесь фразой.

– Но я – филолог... И я – человек... – с некоторой улыбкой говорил Харитонов

– И потому вы любите слова? – без всякого недоброжелательства спросил Абрамов

– Да, я люблю слова! – с живостью ответил тот – Я люблю слова! Слова, это-тоже дела. Слова часто сильнее дел, глубже и действеннее дел. Слова человека, это – сам человек. Слова жизни – сама жизнь, но только уже осознанная, понятная, выраженная жизнь... Я люблю выражение жизни, выражение хаоса. Слова – изваянная мудрость жизни Я хочу хаоса, люблю хаос и-я люблю слова...

– А царя вы тоже любите?

– Царя?

– Ну, да, царя! Ведь это тоже выражение жизни и тоже, если хотите, изваянное (во всяком случае созданное железом и кровью), да в конце концов если и не мудрое, то и не глупое.

– Поликарп Алексеевич, – отвечал Харитонов без тени смущения – Вы сейчас как будто обвиняли меня в феодализме... В эпоху феодализма цари и короли довольно-таки бессильны, бесправны и ничтожны...

– Да, а в эпоху фашизма их часто и совсем не бывает, но от этого не легче .

– Значит дело не в царе.

– Значит, дело в том, чтобы вы поменьше говорили и побольше делали.

– А это не будет еще хуже?

– Нет, это будет лучше Когда вы реально столкнетесь с передачей работающему его продукта, вы сами убедитесь в правоте коммунизма... Я уверен, что если вас держат в живых и дают вам ответственную работу, то только в надежде на вашу искренность в последовательном проведении в жизнь ваших же собственных взглядов.

– Может быть, вы правы... – тихо сказал Харитонов.

– Борис Николаевич! – обратился Абрамов к инженеру, восхвалявшему технические произведения с художественной точки зрения. – Мне понравился ваш здоровый эстетизм в оценке технических сооружений. Вы против пошлых восторгов, и вы-за глубокую духовную радость перед лицом технического прогресса. Мы ценим все здоровое, радостное, непошлое, и ваш художественный вкус нам важен. Но – не будьте столь... разумны. Вы ужасно разумны, ужасно объективны. Ваш восторг перед техникой тщательно избегает задеть интересы искусства, философии, религии. Вы до безумия последовательны. Нельзя быть настолько последовательным, прямолинейным... Нельзя быть таким здоровым. Здоровье нервов – нужная вещь, но излишество и здесь опасно, как и везде. В оценках техники надо быть не столь здоровым, последо-вательным, уравновешенным. Надо побольше нервов... Я бы сказал, побольше нервозности... Мы – нервные люди. А с вашим художественным спокойствием и объективизмом никогда никакой революции не сделаешь .

– Но вы, по крайней мере, – спросил Борис Николаевич, – разрешаете мне быть воспевателем и созерцателем всего космического? Пусть я буду нервозен. Но могу ли я сквозь свои нервы видеть космос? А ведь космос – лад, порядок, форма, космос, это, – прежде всего, красота в универсальном. Я люблю космос, и-я люблю его технику. Ведь он тоже есть техническое произведение. И притом самое главное, самое основное, самое сложное, самое универсальное... Только в подражание ему и существует всякая человеческая техника!..

– Неисправимый платоник1 – воскликнул Абрамов – Наш советский платоник. Из всех видов платонизма ваш платонизм производственно-технический – нам ближе всего. Только чуть-чуть поближе к нервам жизни! Чуть-чуть поближе к страсти тела!.. А теперь я перейду к речи Елены Михайловны. Должен признаться, что только речь Елены Михайловны из всего прослушанного ставит меня в тупик. Я всех переварил, у всех увидел хорошее и плохое, у всех отбросил то, что мне не надо, и похвалил здоровое, молодое, нужное, снабдивши известными пожеланиями. Но только интеллигентский, чеховский либерализм Елены Михайловны совершенно ставит меня в тупик. Я не знаю, что мне делать с этим чувством меры... Мера! О, это великое слово, это – глубокий принцип. Но я не понимаю одного, как же это без порки...

В комнате стало весело.

Абрамов продолжал

– Мера нужна там, где есть порка... Там-то и возникает вопрос о мере... Но если нет порки, то что же именно умерять и чем же именно умерять? Умерять слова? И умерять словами? Но тогда я вам скажу, уважаемая Елена Михайловна, что это не только жизненно, но это – просто скучно, пресно. Где нет порки, там нет и творчества, не говоря уже о воспитании. Мне кажется, что, несмотря на всю разноголосицу, все присутствующие резко отличаются от вас тем, что все готовы пороть, равно как, правда, и быть выпоротым. Вы же одна хотите быть эфирным созданием, одна хотите управлять жизнью при помощи картонного меча. Вы не понимаете, что порка есть конкретное отношение между двумя личностями, что она есть абсолютная идея в ее жизненном раскрытии. А ваши принципы гуманизма – отвлеченны; они предполагают не людей, а абстрактно-юридических субъектов. Вы любите свободу, просвещение, альтруизм, взаимопомощь. Что ж! Это не плохо. Но, любезнейшая Елена Михайловна, научитесь-ка еще и пороть людей. Наш гуманизм построен не только на любви, но и на ненависти. И мы порем тех, кого любим, чтобы их поправить, равно как порем и тех, кого ненавидим, чтобы их уничтожить. В порке – три четверти всей философии гуманизма.

– Поликарп Алексеевич, – сказала Елена Михайловна, у которой чуть-чуть порозовели щеки. – Я – инженер-гидротехник, и с меня довольно моих чертежей и расчетов...

– Вот это-то и есть ваша гибель, – воскликнул Абрамов. – Вот это-то и есть наш главный враг, когда человек не теплый и не холодный, когда он делячески ушел в свою работу и когда он только формальный аппарат для проведения любой идеи. Вы – либералка! Гнилая либералка!

– Ну, хорошо! – сказала Елена Михайловна. – Пусть я никого не порю. Но, может быть, для вас достаточно будет того, что я пользуюсь результатами чужой порки?

– Этого, конечно, не достаточно. Но больше с вас ничего не возьмешь. Покорные зрители чужой порки, это, в конце концов, не последний товар... Только помните: мера – хороша, но безмерное – тоже хорошо. Неизмеримое, неисчерпаемое, преизобильное, избыточное, это все – юно, свежо, оно набухает, рвется вверх, вширь, вперед. Не знающее меры – свободно, властно, гордо, вулканично, стихийно. Оно – революция! А мера, система, упорядоченность, степенность, это – нужно, если оно только признак зрелости, спелости и спокойного самообладания. Чаще же оно – свидетельство дряхлости, старчества, внутренней косности, ограниченности, бессильной покорности, связанности...

– Скажите: реакционности, контрреволюционности, – со смехом добавила Елена Михайловна.

– Вы уже сказали, и я могу это только подтвердить.

– Но давайте кончать! – продолжал Абрамов, все больше и больше вдохновляясь своими идеями. – Я еще не все сказал. Я считаю необходимым, в заключение, указать вот на что. Всегда человеку трудно жилось, никогда не было в истории счастливых времен. Но всегда в человеке клокотал огонь творчества, самопожертвования, восторга, а, значит, и счастья, блаженства. Всегда в человеке боролся герой с мещанином, и всегда для этого находились соответствующие социальные формы. Та форма, в которой суждено нам жить и работать, эта форма есть советский строй, и его душа, его источник диктатура пролетариата. Мы, работники Беломорстроя, знаем, как может увлекать огромное строительство, как сказочные технические задачи сделали нас из мещан героями и приобщили к всемирно-историческому человеческому творчеству.

Клубится, клокочет и бушует революционная лава. Перед нами рушатся миры в сплошную туманность, и из нее рождаются новые. Рождение и смерть слились до полной неразличимости. Скорбь и наслаждение, восторг и слезы, любовь и ненависть – клокочут в наших душах, в нашей стране. Мы гибнем в этом огненном хаосе, чтобы воскреснуть из него с новомыслиями и небывалыми идеями. Имя этому огню – мировая революция! Из него – новый космос, новая солнечная система. Тут все вы найдете свое признание. Тут все найдут свой смысл. Это не было бы мировой туманностью, рождающей космос, если бы оно не покрыло и не переплавило всех противоречий жизни. Вы, честные, но пассивные, созерцательные, но не деятельные, вы, деятельные, но не созерцательные, вы, трагические мыслители, проклинающие комедии, и вы, комические художники, которым претит все возвышенное и трагическое, все вы с своим мистическим покоем хаоса и с нервной созерцательностью в космосе, все вы и еще другие, которых бесконечность, все вы, разноголосый хор действительности, втянуты, стихийно вовлечены в смерч бытия, в ураган истории; и все вы служите ей своей жизнью, своей смертью; и вами строится человеческая история. Помните, из вас, на вас и перед вашими недоумевающими глазами вырастает из этой бесформенной и страстной музыки истории небывалое царство солнца, света и радости, в котором Беломорстрой – одно из счастливых преддверий. Только не прячьтесь, не пугайтесь, не скрючивайтесь, не залезайте за несуществующую мамину юбку. Вылезайте все! Если надо умереть, умирайте все! Верьте в чудо истории, вас воскрешающее.

Вали, вали, ребята, на простор революции, на окончание Канала этим летом! Даешь до срока!

После этих слов Абрамова раздались аплодисменты. Публика стала вставать с мест, подходить к Абрамову и дружески жать ему руку в знак признательности и благодарности.

– Постойте, постойте! – вскричал я. – Я – сейчас! И я шагнул в соседнюю комнату, схватил только что вышедший из печати и только что полученный на Медвежьей Горе том сочинений Гете и вернулся с ним в общую комнату.

– Постойте, постойте! – опять крикнул я. – Слушайте! И я начал декламировать:

"Душой в безбрежном утвердиться,

С собой, отторгнутым, проститься

В ущерб не будет никому.

Не знать страстей, горячей боли,

Молитв докучных, строгой воли

Людскому ль не мечтать уму?

Приди! Пронзи, душа вселенной!

Снабди отвагой дерзновенной,

Сразиться с духом мировым!

Тропой высокой духи ходят,

К тому участливо возводит

Кем мир творился и творим!

Вновь переплавить сплав творенья,

Ломая слаженные звенья,

Заданье вечного труда.

Что было силой, станет делом,

Огнем, вращающимся телом,

Отдохновеньем – никогда.

Пусть длятся древние боренья!

Возникновенья, измененья

Лишь нам порой не уследить.

Повсюду вечность шевелится,

И все к небытию стремится

Чтоб бытию причастным быть."

В ответ на мою декламацию тоже раздались громкие аплодисменты.

Кое-кто подходил и ко мне с благодарностью.

Было уже около 12 часов ночи, и многие стали собираться домой.

Начались прощальные приветствия, как вдруг Михайлов подошел ко мне и сказал:

– А знаете?... Я бы сказал еще кое-что... На две минуты...

Все согласились, и – Михайлов заговорил, в то время как многие уже оделись и начали слушать его стоя.

– Товарищи! Сегодня мы проделали важную работу, и этот вечер надолго останется у нас в памяти. Мы откровенно поделились своими мыслями и честно пошли на разговор с коммунизмом. Имейте в виду, что кроме Поликарпа Алексеевича среди нас нет ни одного большевика, да и Поликарп Алексеевич не коренной большевик; он – интеллигент инженер, и центральное его устремление – отнюдь не политическое. И вот мы, – хорошо ли, плохо – но приняли вызов современности, не спрятались от нее за мамину юбку, а стали ее воспринимать, переваривать, перерабатывать, твердо зная, что если какой прогресс и улучшение жизни возможно, то только через современность, а не помимо ее.. Но не все так смелы и так молоды, как мы. Каждый из нас знает сотни и тысячи человек, которые забились на тихие места в библиотеки, в музеи, в технические конторы, в научные и художественные учреждения. Сотни и тысячи интеллигентов сидят сейчас по наркоматам, делая "нейтральную" (как будто бы у нас можно делать "нейтральную" работу и тем утешая себя, что они-де неповинны в большевизме и революции. Это жалкая, трусливая толпа не имеет силы заглянуть действительности в глаза. Она все еще выжидает по календарю, когда придет какой-то Николай Николаевич и спасет их мелкие, шкурные интересы. Они осуждают нас за то, что мы имеем глаза и уши и что мы, хотя и не будучи большевиками, но работаем вместе с ними для достижения лучшего будущего. Вся эта трусливая мразь изменяет своим идеям при первом же натиске, но покамест их революция щадит, они наивно верят в свою чистоту и осуждают нас. Но оставим интеллигенцию. Я знаю многих писателей, ученых, переводчиков, крупных и мелких литераторов, даже коммунистов, которые сидят в столицах в чистых квартирах, имеют сытое брюшко и пописывают об успехах советской политики, техники и экономики. Партия старается гнать их на производственную работу, чтобы их слова не оставались пустой, хотя бы и правильной теорией. Но даже и партия не всегда может обойти их изворотливость. Всем этим гражданам мы скажем: кто не поработал на большой советской стройке, тот не знает, что такое революция, что такое коммунизм, что такое советская власть; и тот не поймет, как жизнь и смерть, наслаждение и скорбь воссоединяются в одном общем потоке всемирно-исторической мистерии человечества. Если бы я имел власть, я бы запретил всякому, – все равно, друг он или враг, – писать или говорить о марксизме, если он не побывал на большом производстве, причем побывать туристом или экскурсантом в течение нескольких дней, это не имеет никакого значения. Кто не поработал сам в течение нескольких лет в самой гуще производства, тот не имеет права судить ни о какой революции, ни о каком коммунизме и, в частности, не имеет никакого права критиковать нас, – друг ли он марксизма или враг. Руки прочь от жизни, раз вы сами испугались ее сурового лица и спрятались в темный погреб, когда грянула гроза революции! Мы – не большевики и вполне отдаем себе отчет, что, может быть, никогда ими не будем. Но в наших жилах бьется горячая кровь всемирно-исторической трагедии человечества; мы – творцы истории, а история, это ведь тот же гераклитовский поток, жизнь и смерть, бдение и сон, юность и старость одно и то же. И вот почему мы на Беломорстрое! Вот почему мы любим в нем каждую голову шлюза, каждый мостик на плотине, каждый щит на воротах. История, это – сладострастное наслаждение бытием. А вечное... Вечность есть дитя играющее, сказал Гераклит. И вот чему научил нас Беломорстрой! А вы скопцы, гниющая каличь, бессильно-злобные останки жизни! История, это сказка, и действительность фантастичнее всякого Гофмана и Эдгара По. А вы...

Голос Михайлова начинал дрожать, и его волнение стало передаваться другим. Он, явно, слишком зарапортовался.

Я тихо подошел к нему и стал ласково гладить его по спине со словами:

– Брось! Не стоит! Нас ведь все равно не поймут...

Прибавил и Абрамов:

– Не стоит расстраивать себе нервы...

Михайлов начал было опять дрожащим взволнованным голосом:

– Мы – разные! Мы – абсолютно разные! Но мы – одно! Мы – в одном! Мы во всемирной мистерии человечества! Нами играет вечность!

Но мы не дали ему говорить, так как он был слишком возбужден и волновал других, да было и поздно.

Все стали прощаться и уходить. Ушел и Михайлов.

Последними уходили Абрамов и Харитонов. Завязался во время их одевания разговор.

– Да! – сказал Харитонов, разыскивая свои галоши. – Вот кто не нюхал беломорстроевского пороху, тот Михайлова не поймет. А вот большевики понимают!

– Понимать-то они понимают, – согласился Абрамов, хитровато прищуривая один глаз, – да только с нашего брата глаз нельзя спускать.

– Ну, это только естественно! – добавил я. – Ведь ребенка мы тоже понимаем, даже и любим. А ведь глаз нельзя с него спускать.

– А вы тоже хороши! – иронически сказал Абрамов.

– А в чем дело? – удивился я.

– В чем дело! – добродушно ответил Абрамов. – Уж не могли обойтись без масонства!

Я вытаращил на него глаза.

– Без масонства? – с испугом в голосе спросил я.

– Ну, конечно, без масонства! Ведь Гете-масон. Я остолбенел.

– Гете ... масон? – прошептал я.

– Если вы этого не знаете, то я вам могу сказать, что Гете всю жизнь состоял в масонской ложе и, когда праздновался там 50-летний юбилей его масонской деятельности, он заявил, что всю жизнь свою он только и служил масонству.

Я раскрыл рот и ничего не нашелся ответить.

– Да не волнуйте его, Поликарп Алексеевич, – вступился Харитонов. Ведь это же невинное масонство XVIII века, просто благотворительное, филантропическое общество...

– Гете... – масон? – продолжал растерянно шептать я.

– Ну, я, Николай Владимирович, – сказал Абрамов, – жалею, что об этом заговорил. Вы придаете этому какое-то особенное значение, которого я совершенно не нахожу... Просто мне думается, что не стоило вам для иллюстрации моих взглядов декламировать Гете.

– Да, конечно,... – рассеянно говорил я, – конечно, пожалуй, не стоило...

И рука сама собой поднялась у меня к затылку и стала чесать его.

– А я вот думаю о другом, – сказал Харитонов. – Я вот думаю, как глубока и насыщена наша советская действительность, как она трагична, эпична, какой страстный трагический дифирамб она собой представляет, какая это ликующая, победная симфония духа, и – как серы, скучны, как ничтожны и бессильны наши теории! Как комично и слабоумна эта трогательная детская игра, борьба каких-то там диалектиков с какими-то механистами, это несчастное кропательство плохо учившихся грамотеев, мнящих себя идеологами... Не только один звук, произнесенный Сталиным, гениальнее и действеннее всего этого многолетнего писка "теоретиков", но каждый камень, правильно уложенный нашим беломорстроевским рабочим для укрепления дамбы, каждый синус и косинус, правильно исчисленный в нашем Проектном Отделе гениальнее, нужнее, историчнее, жизненнее, – я бы сказал, мистичнее сотен книг и тысяч страниц столичных – даже и признанных – теоретиков.

– Но Гете, – возразил Абрамов, – все равно не наш идеолог.

– Он не наш, – сказал Харитонов, – но ближе к нам, чем все эти Деборины, Лупполы, Варьяши и пр.

Тут очнулся и я и сказал:

– Все это значит только то, что еще не настало время для теории, для настоящей теории. Еще и не снится теперешнему теоретику, что такое наша революция и что такое наша техника. Еще не родились настоящие слова...

– Но ведь существует же революционная теория, – сказал Абрамов.

– Она существует, – ответил Харитонов. – Но ее-то и надо понять. А понять ее можно будет только тогда, когда будет понята и самая революционная действительность.

– Ну, – сказал Абрамов, хлопая Харитонова по плечу, – с нас довольно, что мы эту действительность строим! Мы распрощались.

На дворе было темно и холодно. Я вернулся в теплую комнату, разделся и лег. Обрывки слышанного долго бороздили мой мозг, сплетаясь в причудливые и путанные образы. Мерещилась какая-то чушь.

То мне представлялось, что я лежу как бы в параличе и не могу двинуть ни рукой, ни ногой и какие-то отвратительные куклы обступили меня, дразнят меня и показывают язык. То я как будто сижу в отдаленном углу кладбища перед родной и милой могилой, глубоко опустивши голову над могильным камнем, в недвижимой, окаменелой, бессмысленной тоске; и слышалась в отдалении старинная частушка, которая распевалась еще в моем детстве:

"А под крестом мо-о-я могила,

А на кресте мо-о-я-я любовь..."

То вдруг я читал огромную афишу на Беломорстрое, где крупными буквами были напечатаны слова приказа одного из крупных начальников: "Деритесь за Канал, как черти!"

То я и сам как бы декламировал с актерским акцентом:

"И все к небытию стремится,

Чтоб бытию причастным быть!"

То, наконец, помнились недовычисленные формулы и уравнения в расчете арматуры шлюзных голов, которые надо было срочно кончать.

Я насильно отогнал от себя все это дремотное марево и, когда уже пробило два часа ночи, крепко заснул.

1 случае – в оригинале пропущено.

2 рукописи опечатка "Поликарп Алексеевич"

3 В подлиннике Семен Васильевич, но далее всюду Константин Дмитриевич

4 В рукописи пропущено необходимое слово "не".


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю