355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Лосев » Из разговоров на Беломорстрое » Текст книги (страница 4)
Из разговоров на Беломорстрое
  • Текст добавлен: 25 сентября 2016, 23:59

Текст книги "Из разговоров на Беломорстрое"


Автор книги: Алексей Лосев


Жанр:

   

Философия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)

Чтобы осознать и достойно оформить технику в этом смысле, мне кажется, необходимо привлечение самых крупных и самых глубоких философских систем. Тут не обойдешься плоским позитивизмом, мелким мещанским материализмом или ползучим эмпиризмом. Я еще не придумал такой философской системы, чтобы схватить и достаточно всесторонне осознать все духовное богатство технического произведения. Но я готов привлечь любую из тех, которые были в истории, лишь бы она была крупная, серьезная и зрелая. Так, я думаю, в философии техники мы в значительной мере могли бы быть платониками. Каждое техническое произведение имеет свою идею; и эта идея есть не просто отвлеченная схема, совокупность формул и уравнений, но она также идеальный прообраз, фигурный символ вещи, вечная и прекрасная модель бытия. В неведомых глубинах духа, в музыкальной бесконечности его интимного самоощущения рождаются эти вечные формы, сияющие светлой красотой, – как из музыки внутреннего восторга рождается живая плоть поэтического образа. Но если вы не хотите быть платониками, будьте хотя бы кантианцами. У вас, может быть, пропадет весь романтизм; вы отнесетесь к техническому произведению более трезво и сухо; вы будете объективно и научно наблюдать бесконечную смену разнообразных технических форм. Но вы все же не утеряете абсолютной специфики технической красоты, вы все же сумеете дать ей надежное и крепкое место в системе человеческого духа. Каждый реальный механизм вы будете обосновывать как трансцендентальную необходимость. Он будет для вас сплетением субъективных категорий человеческого духа, но это сплетение будет логической необходимостью, оно будет далеко от того беспорядочного произвола, в свете которого толпа вообще переживает технику. Произведение технического искусства предстанет перед вами как формальная целесообразность без всякой научно-эмпирической цели, как предмет вполне незаинтересованного, свободного наслаждения, как всеобще-необходимая, неотразимая значимость игры чистого интеллекта с самим собою.

Но оставим и кантианство. Я готов пойти даже на феноменологию Гуссерля. Существует ли произведение технического искусства или нет, я не знаю. Преследует ли оно какие-нибудь реальные цели, я не знаю. Существую ли я сам, верящий и воспринимающий технические формы, я не знаю. Кроме того, что такое мировоззрение, что такое философия и даже что такое вообще теория я не знаю и знать не хочу. Но что такое данная техническая форма, если я ее сознаю, – вот вопрос, которые я уже не могу обойти молчанием. Я могу мыслить или не мыслить4 вещи; и вещи могут существовать или не существовать. Но если я их мыслю, то – как я их мыслю, – вот это меня интересует. Вокруг меня плещется бесконечная и плохо различаемая жизненная тьма. Сам я тоже ни за что не отвечаю; и не знаю, что буду утверждать завтра, буду ли утверждать и будет ли самое "завтра". Но вот сейчас, в это мгновение времени перед моим сознанием вскинулась одна или несколько технических форм. И-я могу ответить на вопрос: что это такое? Я вижу сущность этих форм, которая если и не существует реально, то это меня совсем не касается. Гуссерлианство объединяет абсолютную анархическую текучесть бытия с точнейшим трансцендентальным и притом умственно-фигурным, насквозь наглядным и воззрительным его обоснованием. Я ни во что не верю и ничего не знаю, и все же – соблюдена точнейшая сознательная картина бытия, абсолютный умственно-фигурный аналог бытия в сознании. Это – синтез совершенно релятивистического импрессионизма и математически-четкой научности.

Я, товарищи, совсем не сторонник этого учения. Но все же лучше гуссерлианскими способами спасти специфику технического произведения, чем растворить его в плоском утилитаризме или в пошлости провинциальных восторгов профана, повторяющего свои излияния в силу предрассудка и непродуманной традиции. Как хотите рассуждайте и какие угодно философские методы применяйте, но только в своих рассуждениях о технике не будьте могильщиками, гробовщиками, не нойте как старый больной зуб, не хнычьте как раскулаченные мещане, не нервничайте как беременные женщины. Жизнь сурова, а искусство – весело, сказал Шиллер. Я же скажу так: жизнь сурова, а техника – весела, игрива, музыкальна. В ней есть певучесть гения и легкая ажурная радость свободы.

Эх вы, беломорстроевские ударники!..

Тут Борис Николаевич кончил.

В его словах, несомненно, прозвучало что-то бодрое и радостное: и публика, явно ему сочувствовала, хотя и не все понимала из его рассуждений.

– Браво, браво, Борис Николаевич, – воскликнул я, захлопавши в ладоши.

– Это – правильно! – снисходительно заметила Елена Михайловна. – Я тоже так думаю.

– Здорово, здорово! – присоединились и многие из ранее неверивших.

– Действительно, почему это мы все угробливаем, к чему бы ни прикоснулись? – опять заговорил я. – Ведь вот, Сергей Петрович, который проповедовал безответственность человека в техническом прогрессе, он, небось, и не думает, что его учение – гроб, а сам он своим фатализмом прямо укладывает, запарывает всех нас...

– Порка, порка!– заметила опять Елена Михайловна. – Все время тут запарывают или прямо душат. А разве елисеевское мракобесие не душит, не угробливает всех нас?..

– Да, – со вздохом продолжал я. – У Бориса Николаевича что-то есть...

Тут, однако, к моему удивлению стал возражать сам Борис Николаевич:

– Но вы, Николай Владимирович, о чем хлопочете? Ведь вы сами – первый гробовщик!

– Я – гробовщик?

– Ну, конечно, да! Когда вы начинаете доказывать, что советская система есть историческая и диалектическая необходимость, – ей-богу, помирать хочется.

– А разве это не есть необходимость?

– Да оно-то так, необходимость. Но вы-то все хотите угробить.

– Что же, все-то?

– Да хоть ту же вашу советскую власть.

– Разве диалектически вывесть значит угробить?

– Пока это, вот что, любезный Николай Владимирович. Легкости нет, человечности нет... Уважения к человеку нет...

– Ну, тут мы зайдем с вами очень далеко, – сказал я скучающим голосом, – не лучше ли вернуться к вашей теме?

– А моя тема какая, – юно и задорно говорил Борис Николаевич, – чтобы спасти красоту и духовную радость техники и не раздавить ничьей головы, никого не повесить и не распять. Терпеть не могу, когда начинают возвеличивать технику в сравнении с музыкой, искусством, философией и пр. Там-де глупости, сентиментальности, отсталость, а вот тут-де и ум, и прогресс, и наука. Это угробливание искусства ради техники – для техники только унизительно. Наш брат, инженер, часто грешит этим презрением по адресу всех прочих областей духовной культуры. Но ведь это же – тупость, узость, непонимание самой техники. Если бы мы всегда видели в технике ее собственную, специфическую красоту, то для возвеличения этой красоты не надо было бы принижать красоту других областей. Потому-то инженеры и принижают всякую красоту, что они не понимают красоты самой техники. Просто вообще никакой красоты не понимают, ни технической, ни какой иной. Разумеется, для меня техника – это все. Но это уже вовсе не потому, что она – техника, но потому, что она – моя профессия: и у меня лично к ней, конечно, гораздо более интимное отношение, чем у других. Но я вовсе не думаю, что все должны быть инженерами и что на свете вообще ничего нет выше техники. Иначе придет зоолог, занимающийся яичками у беспозвоночных, и начнет требовать, чтобы все стали изучать только эти яички, и что выше их и ценнее их вообще нет ничего не свете... Вот эту-то идею я и хотел пропагандировать. Техника – замечательное, завораживающее царство вечной красоты, но не запарывайте несчастных людей. Техническое произведение верх красоты и художества, но зачем же у людей головы отрывать?

– Позвольте мне! – сказал вдруг Михайлов. – Сначала ваше построение показалось мне тоже довольно основательным. Но как раз во время вашего последнего разъяснения я почувствовал, что я должен вам возразить. Мое возражение простое: ваше построение абстрактно, нежизненно...

– Как! – удивился Борис Николаевич. – Эстетическое чувство абстрактно, нежизненно?

– Не эстетическое чувство абстрактно, -ответил Михайлов, – но абстрактна та изоляция, в которой оно у вас оказывается. Техника прекрасна, говорите вы. Но откуда же происходит эта красота? Что за источник ее? Нельзя же восторгаться красотой технического произведения и закрывать глаза на то, откуда оно само происходит?

– Но это у меня предусмотрено, – ответил Борис Николаевич. – Я ведь говорил о творческой глубине сознания, откуда рождается техническое произведение и его красота.

– Рост производительных сил, вот что! – авторитетно вставил Абрамов. А не какая-то там творческая глубина сознания.

– Ну, пусть будет рост производственных сил, – охотно согласился Борис Николаевич. – Согласимся пока, что это просто какой-то рост... Какой рост и чего именно рост, можно пока оставить и без рассмотрения...

– Ха! Выкинул самое главное! – насмешливо сказал Абрамов.

– Я ничего не выкидываю, – отвечал Борис Николаевич. – Но только обвинять меня в изолировании технического продукта – совсем не приходиться.

Мне тут тоже захотелось присоединиться к Михайлову, упрекнув Бориса Николаевича в излишнем эстетизме, как вдруг начал говорить опять Абрамов своим постоянным сухим и насмешливым тоном:

– Вы перебрали все реакционные формы философии, вплоть до Канта и Платона. Вы дали мистическое описание произведения техники. Что же с вас теперь требовать насчет неотрыва техники от жизни?! Всякая философия упоминалась, на всякую систему вы согласны. Только диалектический материализм вами не упоминался, и только на него вы несогласны и неспособны!

Борис Николаевич махнул рукой и сказал:

–Это-целая клоака... Отсюда не выберешься!

– Порка! – ехидно сказал Абрамов. – Ну, скажите прямо: порка, снимание голов!

– Я не понимаю, почему вы так возмущаетесь? – спокойно возразил Борис Николаевич. – Разве вы сами когда-нибудь были против порки и снимания голов? Можно подумать, что вы – какой-то невинный младенец...

Абрамов рассердился.

– Да, мы снимаем головы, где находим это нужным.

– Вот-вот, – говорил Борис Николаевич, – я это как раз и говорю, что вы снимаете головы, где находите нужным.

– Но вы, кажется, возражаете против этого?

– Да, я считаю, что для эстетической ценности техники это не необходимо.

– А реакционная философия необходима?

Боясь, как бы не вышло ссоры, я решил вмешаться в разговор и сказал:

– Поликарп Алексеевич, оставим это... Давайте лучше попросим Бориса Николаевича ответить на один вопрос, который вы мельком затронули... Борис Николаевич, как, по-вашему, можно было бы подойти к художественной стороне технического произведения с точки зрения диалектического материализма? Если вы не можете или не хотите отвечать, пожалуйста не отвечайте. У нас найдутся и другие вопросы.

– Нет-нет, почему же? – не смущаясь говорил Борис Николаевич. – Но только, раз речь заходит о сегодняшнем дне, то, как вам известно, здесь мне многое претит, и без исключения всей этой области я не смогу сказать о диалектическом материализме ничего иного.

– Вы – что имеете в виду? – спросил я.

– Я вам скажу открыто, потому что уже не раз эти мысли я выражал открыто. Мне претит самодовольное глазение на произведения технического искусства. Мне претит мещанская погоня за материальным устроением жизни, это нахождение счастья в зажиточной жизни, в радио, в собственных фордиках, в разноцветных костюмах и галстуках, в электрических нагревательных приборах. Мне претит этот тривиальный восторг перед авиатехникой, водными и подводными путями сообщения, эта радость по поводу удешевления цен и увеличения съестных припасов. Я не переношу этих вечно смеющихся физиономий в газетах, этой так называемой "здоровой и веселой радости" наших парков и гуляний, где все счастье состоит только в отсутствии глубоких проблем, а здоровье – только в сытом желудке и физкультурной потере времени. Словом: мне претит пошлость, духовная пошлость жизни, бездарное мещанство духа. Исключите все это из техники и из отношения людей к технике; и – вы получите и настоящую технику, и настоящее отношение к технике.

– Но причем же тут диалектический материализм? – недоумевал я.

Абрамов не дал ответить Борису Николаевичу и тоже сказал:

– Вы должны обвинять в этом буржуазный мир, а не пролетариат, который как раз и борется с этим мещанством. А смеяться мы, товарищ, будем! Да! Вы нас не заставите плакать! И смеяться мы будем последними!

– Я вот и хочу, – продолжал в том же тоне Борис Николаевич, – чтобы было больше смеху. Больше смеху, но меньше пошлости. Трагедия и слезы всегда менее пошлы, и радость всегда как-то бессодержательнее, беднее. А я вот и хочу, чтобы смех был тем сильнее, чем благороднее, – как у блаженных олимпийцев, которые, кажется, только и делают, что хохочут.

– Да, причем тут диалектический материализм? – нетерпеливо домогался я.

– А притом, Николай Владимирович, – с ясной и лукавой улыбкой ответил мой собеседник, – что олимпийские боги, это-то вот и есть настоящий диалектический материализм.

– Ну, тогда я монархист, – с хохотом сказал я, – потому что моя любимая форма правления, это тоже – царство Берендея в "Снегурочке" Римского-Корсакова.

– Я тоже не прочь признать царя Гороха, – сказал более мягко Абрамов, – с условием только, чтобы не быть шутом гороховым...

Все весело подсмеивались и довольно долго шутили и каламбурили, обрадовавшись, что ссора, которая почти уже началась, так быстро рассосалась в ряд анекдотов.

Было уже больше десяти часов вечера, и надо было подумывать об окончании нашей беседы.

На правах хозяина, я принужден был взять на себя эту инициативу.

– Товарищи! – сказал я. – Уже одиннадцатый час, мы сами постановили завтра, 2-го мая, работать. Нам нужно подвести какие-нибудь итоги. Кроме того, Поликарп Алексеевич, которому мы, конечно, очень благодарны за постоянное участие в беседе, все же еще не высказался в систематической форме. Я думаю, оба эти момента можно будет объединить, общее резюме и его собственное выступление. Мне также казалось, что подведение итогов нашей беседы должно быть и нашим общим делом. Поэтому я предлагаю так: пусть тов. Абрамов высказывается, имея в виду подведение итогов, а мы будем вносить свои поправки.

– Идет! – согласился Абрамов.

– Начинайте! Слушаем! – согласились и прочие.

– Я начну с того, – сказал Абрамов, – что выставлю общий критерий, с точки зрения которого нужно говорить о технике. Мне кажется, вся пестрота высказанных у нас сегодня мнений зависит именно от того, что ораторы не условились, с какой же точки зрения они будут подходить к технике. Всякий подходил по-своему, а потому многое оказалось противоречивым даже из того, что вовсе таковым не является... Кроме того, многие из говоривших бессознательно исходили из таких предпосылок, которые испугали бы их самих, если бы они стали их формулировать. Пусть не обидятся Коршунов и Михайлов, если я скажу, что их критерий – мелкобуржуазное бунтарство, Елисеев, что его критерий – фашистский неофеодализм, Елена Михайловна, что она левобуржуазная либералка, Борис Николаевич, что он – эстетствующая рантьерская крупная аристократия эпохи разложения и пр. Правда, я должен сказать, что у многих из говоривших грех всей философии является невольным грехом, так как они не могут произвести над собою того анализа, который производит над нами советская власть. Но за то им и прощают их ошибки, хотя они и вполне достойны суровой кары.

В противоположность всему этому я начинаю с твердого критерия, и только после его установки можно будет говорить о технике и ее месте и значении. Мой критерий – социализм!

Тут я не утерпел и сказал:

–Нет!

– Что – нет? – удивился Абрамов.

– Это слово потеряло для нас всякий смысл. Буржуазный мир тоже полон всякого рода социализма. Говорите яснее!

– Я полагаю, – ответил Абрамов, – что критерием для техники должен быть социализм, а критерием для социализма – общественность.

– Нет! – опять отрезал я решительно.

– Как! И это нет? – опешил Абрамов.

– Разве вы не знаете, что Франция – страна юристов и адвокатов, что Англия – классическая страна общественности, что под лозунгом прав человека и гражданина выступала французская буржуазная революция?

– Ну, да, конечно, не просто общественность, – поправился Абрамов. Равенство! Общественность ради установления равенства.

– Нет! – свирепствовал я.

– Как! Вы отрицаете равенство?

– Да! Я отрицаю равенство!

Абрамов даже испугался:

– То есть вы хотите сказать... другими словами... не то, чтобы...

– Уравниловка, обезличка, потребительский социализм, – все это к черту, к черту! – кипятился я.

– Но как же так?

– А так, что социализм или дрянь, о которой не стоит говорить, или он есть сфера максимального расцвета личности и лич-нос-тей!

– Но тогда не будет равенства!

– Да на какого дьявола вам равенство? Будет равенство в куске хлеба. Ну, и довольно с вас!

– Но более сильная личность, – заговорил Коршунов, – захочет побольше и кусок.

– Ну, и пусть захочет, – ответил я.

– Но ведь тогда, – продолжал Коршунов, – придется отнять у слабейшего.

– А вот этого-то мы и не дадим, – сказал я. – Вот это-то и будет социализм, когда сильнейший ест сколько хочет, а слабейший тоже ест сколько хочет.

– Ну, так что же? – соображал Абрамов. – Значит, с равенством надо расстаться?

– К черту! – ответил я.

– Тогда вот что. Вы говорите, очевидно, о правильном распределении. Социализм, это не просто равенство. Социализм, это – организация, рационализация, плановость!

– Нет, – опять со строгостью высокого начальника отрезал я.

– Ну, это уже начинает отдавать опереттой! – немного обиженно заговорил Абрамов. – Тогда я уже не знаю, чего вам, собственно говоря, надо.

– Мне надо, чтобы социализм был противоположностью капитализма. А вы как раз подсовываете буржуазные критерии. Вот вы говорили об общественности. Может быть, вы еще о выборности заговорите? Неужели вы не понимаете, что выборность есть принцип большинства, принцип большинства есть ползучий эмпиризм, ползучий эмпиризм есть идеология субъекта, живущего только внешними ощущениями и забывшего о собственной и всякой иной субстанции, а этот внешний субъект есть всецело и насквозь европейский возрожденский мещанин! И этот мещанский критерий, когда гласит не сама истина, высшая, чем всякое большинство голосов и чем все голоса, вместе взятые, вы будете считать критерием нашего социализма? Теперь вы говорите о плановости. Да разве не буржуазный мир отличается от средневекового именно этой расчетливостью, калькуляцией, бухгалтерией, организованным предпринимательством и т. д. Извините меня, этот критерий – всецело буржуазный.

– Но он у нас на первом плане!

– Он у нас играет огромную роль – и по праву. Но он совсем не на первом плане.

– Тогда я не знаю, что такое социализм.

– Вы хотите определить социализм в пределах буржуазного мира или за его пределами?

– Конечно, за его пределами.

– Но тогда странно, почему вы не знаете, что такое социализм.

– Ага! Социализм предполагает классовый подход...

– Во-первых, не социализм предполагает классовый подход, а марксизм. Во-вторых, классовый подход предполагает не марксизм, а французские реакционные историки эпохи Реставрации – Гизо, Тьер, Тьерри и пр.

– Ха-ха-ха! – рассмеялся Абрамов, еле-еле скрывая свое смущение. – Вот тут-то вы и показали свое лицо. Марксизм без классового подхода! Ха-ха-ха!

Я не сказал, что марксизм-без классового подхода. Я сказал, что марксизм – не только это.

– Диалектика! – блеснула мысль у Абрамова. – Диалектика, вот душа марксизма и социализма.

– Нет! – резал я по-прежнему. – И не диалектика, и не диалектика! Диалектика – Гегель, Фихте, даже Платон. Диалектика была у самых густых мистиков!

– Ха-ха-ха! – продолжал дрябло смеяться Абрамов, но по существу не знал, как ему быть дальше и что говорить.

Я заметил его смущение под деланным смехом и решил ему помочь:

– Поликарп Алексеевич! – сказал я. – Если социализм действительно противоположность капитализма, то ведь последний же основан на примате изолированного субъекта. Следовательно?– Следовательно, социализм есть общественность.

– Но общественность может тоже состоять только из изолированных субъектов.

– Тогда она не общественность.

– Тогда она буржуазная общественность.

– Ну, а социализм?

– А социализм основан на вне-личной общественности.

– Скажите откровеннее, – вмешался Михайлов. – На безличной общественности!

– На безличном абсолюте! – подсунул Елисеев.

– На абсолюте безразличия! – дополнил Борис Николаевич.

– На фокстроте! – не то всерьез, не то в шутку процедил изящный оратор, говоривший о фокстроте.

– Товарищи! – взмолился я. – Тут говорили о порке... Вы меня хотите запороть...

– Ну, ладно! – пытался по-прежнему быть рассудительным Абрамов, не обративший внимания на последние восклицания. – Ладно! Если социализм основан на вне-личной общественности, то что же это значит?

– Вот! – деловито сказал я. – Вне-личное значит объективное. Вне-личное значит не созерцательное, а раздельное. Но личность тоже может быть общественно-деятельной. Значит и этого мало. Вне-личное там, где продукт объективной деятельности тоже вне-личен. Что же такое вне-личная объективная деятельность личности, дающая тоже вне-личный продукт? Это производство!

Абрамов опешил, и многие тоже повесили носы.

– Ну, что же вы молчите, – говорил я нетерпеливо. – Примат производства, вот и все!

Думали, что я выведу какую-то небывалую философскую категорию, а оказалось... Абрамов оказался восприимчивее других и сказал:

– Не производство, а производители!

– Правильно! – сказал я.

– Пролетариат?

– Правильно!

– Примат пролетариата?

– Правильно!

– Диктатура?

– Правильно!

– Диктатура пролетариата?

– Правильно!

– Ха-ха-ха! – раскатился Абрамов, но уже не тем боязливым и недоуменным смехом, а смехом удовлетворения и облегчения, который бывает у счастливых и довольных людей.

– Чего же вы закатываетесь? – спросил я.

– Шалуны! Ей-богу, шалуны!

– То есть как это шалуны?

– Какого перцу загнал! И не общественность, и не равенство, и не плановость, и не классовость... А оказывается, все на месте. Все как миленькие на месте! Шалунишка! Чего же огород-то было городить?

– Нет, не скажите, Поликарп Алексеевич! Тут должна быть четкость мысли. Иначе не будет противоположности с буржуазным миром.

После этого слово попросил Харитонов, тот самый, который превозносил организм перед механизмом, говоривший до этого времени только вполголоса и при том короткими замечаниями.

– Я осмелюсь задать один вопрос, – сказал он. – Николай Владимирович полагает, что социализм есть максимальный расцвет личности и личностей. Тут же оба вы пришли к заключению, что спецификой социализма в нашем понимании является диктатура пролетариата. Я думаю, что тут некоторое противоречие. Как по-вашему?

Заговорил Абрамов:

– У нас полная свобода! И полный расцвет!

– Для помещиков и дворян?

– Нет, зачем же для помещиков и дворян...

– Но также и не для фабрикантов и не для духовенства?

–Конечно!

–Стало быть, свобода и расцвет только для пролетариата?

–А крестьянство забыли? Сто миллионов!

–Позвольте, в крестьянстве тоже есть кулаки, середняки...

– Ну, скиньте несколько миллионов!

– Все равно! Ведь поскольку выдвинут примат пролетариата, а не крестьянства, постольку крестьянство может войти в эту систему только в пролетаризированном виде.

– Конечно! Колхозы и совхозы!

– Итак,-настаивал Харитонов, – свобода и расцвет признается вами только для пролетариата и для пролетаризированного элемента?

– Разумеется, как и на Западе только для буржуазии.

– Значит, в этом отношении вы подражаете буржуазии.

– Но вы забываете, товарищи, – защищался Абрамов, – что мы также проповедуем уничтожение классов. Диктатура пролетариата существует только для того, чтобы уничтожить все прочие классы и упраздниться самому пролетариату. Это не забывайте!

– Разрешите не согласиться, – настаивал Харитонов. – Что значит "упраздниться самому пролетариату"? Ведь не так же надо понимать это учение, что пролетариат просто убьет себя, как самоубийца кончает пулей или петлей. Тогда бессмысленна и вся революция. Зачем добиваться власти, если после получения этой власти властвующий просто возьмет, да и перережет себе горло, преподнеся тем самым власть неизвестно кому? Нет... Я думаю иначе. Прочие-то классы пролетариат, действительно, хочет уничтожить всерьез и начисто, а себя самого он должен упразднить так, чтобы от этого дело его только выиграло. Для этого надо уничтожиться так, чтобы, правда, потерять всякое оформление и структуру как именно отдельного класса, но чтобы в то же время разлиться по всему миру, по всей истории, войти во все поры человека, в его мозг, в его сердце, в его душу, как воздух присутствует сразу везде и без него нет никакой жизни, а сам он бесформен и невидим. Я думаю, только о таком самоупразднении пролетариат и может мыслить, ни о каком другом. Но тогда и в бесклассовом обществе свобода останется, в конце концов, только для пролетариата.

– Да ничего подобного! – горячился Абрамов. – Раз вы сами говорите, что пролетариат превратится в общий воздух, которым будет жить человечество, – что же тогда и останется кроме этого воздуха?

– То есть вы хотите сказать, что все человечество превратится в пролетариат и тем самым он как класс уничтожится?

– Конечно! Для кого же вы будете еще требовать свободы, если никого больше и не будет кроме пролетариата?

– Но это будет свобода – с точки зрения данной же эпохи истории.

– Но ведь о данной эпохе и идет речь!

– Почему же? Мы можем обсуждать эту эпоху с точки зрения другой эпохи, – наконец, с точки зрения свободы вообще.

– С точки зрения абсолюта?

– Да... Хотя бы с точки зрения абсолюта.

– Но, к сожалению, никакого абсолюта нет.

– А относительное есть?

– Относительное есть.

– И только оно и существует?

– Да.

– И больше нет ничего?

– Нет.

– И, значит, оно зависит только от себя?

– Конечно.

– И оно всегда и везде?

– Я уже вам сказал, что кроме относительного вообще ничего не существует.

– Но что же у вас получается? Вы признаете существование "относительного", которое есть всегда и везде, которое одно и существует и притом ни от чего не зависит, а зависит только от себя. Тогда это и есть абсолютное?

– Это не абсолютное, но относительное.

– Тем не менее это относительное вы сами изображаете как абсолютное?

– Совершенно верно. Вы абсолютным называется абсолютное, я абсолютным называю относительное.

– Но тогда как будто прав я, а не вы?

– Все равно! В бесклассовом обществе будет полная свобода для всех, потому что для кого она могла бы не быть, тех не будет, а кто захотел бы дать иную свободу для всех, у того не будет никакого для этого критерия, ибо без воздуха, наполняющего его атмосферу, он все равно не сможет жить.

– Значит, – не пойман, не вор.

– Да! Поймать-то мог бы только абсолют.

– Значит, и не вор?

– Значит, и нет категории воровства.

Тут взмолился я жалобным голосом:

– Товарищи! Невозможно! Будем мы когда-нибудь говорить о технике или нет? Кажется, вопрос стоит ясно: для технического прогресса выдвинут абсолютный критерий – диктатура пролетариата. Спрашивается: что такое техника в эпоху диктатуры пролетариата?

Этот вопрос поставлен так ясно, что, кажется, даже несочувствующие диктатуре пролетариата могут тут высказывать правильные вещи. Угодно обсуждать этот вопрос или мы опять ударимся в философию?

– Надо кончать, надо кончать! – заговорили многие. – Время идет.

– Тогда, – сказал Абрамов, – я перейду к оценке высказанных у нас взглядов с точки зрения выставленного критерия.

– Слушаем! Просим! – говорили присутствующие.

– Критерий диктатуры пролетариата важен тем, что это не есть принцип отвлеченный, философский, но диктатура пролетариата есть живая действительность. Если бы она была отвлеченным принципом и осуществлялась в качестве такового, то, – добавил Абрамов с улыбкой, – все присутствующие давно были бы уничтожены...

В комнате послышался смешок, но не столько насмешливый иронический, сколько почтительный и даже благодарный.

– Диктатура пролетариата. – продолжал Абрамов, – и есть то, с точки зрения чего мы смотрим на технику. Техника – служанка диктатуры пролетариата. Отсюда уже легко дать ей и положительную и отрицательную характеристику. Начну с отрицательной.

Мы отвергаем "технику для техники", так же как принцип "искусство для искусства" или "наука для науки". Взгляды эти вызваны потребностями дифференцированного, самоуглубленного субъекта, относящегося к действительности пассивно и не желающего ее переделывать. Техника в этом смысле, равно как и наука, искусство, мораль и всякая иная сфера духовной жизни, сказывается объективной проекцией только одной стороны личности. Потому она и не переделывает самой действительности, но, соглашаясь с нею как с таковой, в ее субстанции, переделывает лишь ее внешние формы, подобно тому, как врач стал бы лечить гангрену не леча ее причину, заражение крови.

Мы отвергаем и научно-технический подход к технике. Он нужен студентам, исследователям, изобретателям, самим инженерам, так как не владея математикой, механикой, физикой, химией, строительным искусством и т. д., конечно, нельзя владеть и техникой. Но для нас это – только глина и камень, из которых мы строим здание социализма.

Мы отвергаем и всякий потребительский подход к технике. Конечно, техника, не облегчающая нашей жизни, личной и общественной, нам совершенно не нужна. Но чистое потребление совсем не есть наш принцип. Если надо, мы пойдем на голод, на неравномерное распределение, на сокращение техники в смысле потребительского принципа, потому что есть у нас цели несравненно более высокие, чем простое потребление. Это – бесклассовое общество, к которому мы идем через диктатуру пролетариата.

Мы отвергаем и эстетический подход к технике. Мы, разумеется, признаем только художественно-высокие произведения технического искусства. И если мы здесь еще часто хромаем, то ведь всякому же ясно, что мы еще учимся и что проделанные успехи вполне гарантируют нам высочайшую художественность нашей техники в будущем. Но все же ни красота, ни искусство-как таковые-не являются нашим принципом. Мы не просто глазеем на техническое сооружение и восторгаемся его красотами. Для нас гораздо важнее то, что каждое сооружение есть показатель строительства социализма в нашей стране и что оно приближает нас к бесклассовому обществу. Для нас техника и искусство есть одно и то же, так как мы отрицаем чистое искусство. Но единственная техника и единственное искусство, которое мы признаем, есть техника того, как осуществлять диктатуру пролетариата, и искусство того, как перейти к бесклассовому обществу. Остальное приложится.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю