Текст книги "Из разговоров на Беломорстрое"
Автор книги: Алексей Лосев
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
– Ну, слово принадлежит товарищу Коршунову. Андрей Степанович, начинайте!
Коршунов заговорил так.
– Чудное дело! Я вас всегда считал своим противником, добрейший Сергей Петрович... Но сегодня... сегодня вы меня поразили. Сначала я даже не знал, что и возразить. И только сейчас, всего несколько мгновений назад, я понял, что вы остаетесь моим обычным противником, хотя не знаю, сумею ли я сейчас это достаточно ясно формулировать. Вы утверждаете, что техника, да и вся техническая культура нам навязана. Я тоже утверждаю, что технический прогресс движется сам собою, не спрашивая согласия у отдельных людей. Вы красноречиво говорите, что человеку не дано даже судить об истинных причинах и целях технического прогресса. Я тут тоже с вами согласен. Кое-что ценным представляется мне и в ваших общих рассуждениях о жизни, хотя это уже какая-то философия, а я себя философом не считаю. Но вот, добрейший Сергей Петрович, что вы заслонили от меня своим красноречием и что я все-таки сейчас твердо держу в уме, спохватившись после первого впечатления от вашей речи. Меня обвиняли в фатализме. Но что же получается у вас? У вас ведь получается прямо мистическое учение о судьбе, после которого остается только один разумный выход, это – самоубийство. Не слишком ли вы перегибаете здесь свою философскую палку в сторону пессимизма, иррационализма и даже просто мистики? Не лучше ли будет ограничиваться здесь подходом только естественно-научным? Это ведь и проще и надежнее и как-то чище, безболезненней. Скажите, ведь вы проповедуете судьбу?
– Я совершенно ничего не проповедую, – спокойно и уверенно сказал Михайлов, – тем более не проповедую какую-то судьбу.
– Но ведь это все же фатализм?
– Так получается.
– Ага, значит, и сами вы согласны!
– Я согласен с тем, что так получается, но я в этом совершенно неповинен.
– Но кто же тогда повинен? Вы что-нибудь утверждаете или ничего не утверждаете?
– Я утверждаю.
– Что вы утверждаете?
– Я утверждаю два-три простейших факта. Первый факт, это – полная неповинность в своем появлении на свет. Вы отрицаете этот факт?
– Этого отрицать нельзя.
– Хорошо. Второе: ни вы, ни я совершенно неповинны в той социально-исторической системе, которая сложилась к моменту нашего рождения, – по той очевиднейшей причине, что нас попросту не было тогда, когда она складывалась. Факт?
– Факт.
– Ну, и что же? Разве это не "судьба"?
– Ага, значит, вы утверждаете, что это судьба?
– Я уже сказал, что так получается. Но я ровно ничего не проповедую. Хотите отрицать факты – отрицайте.
– Да нет же! – начинал горячиться Коршунов. – Ровно никаких фактов я не отрицаю. Но я требую, чтобы факты были объяснены.
– Естественно-научно?
– Естественно-научно.
–Но это совершенно не двигает вопрос с места.
–Почему?
– Да потому, что факт все равно останется фактом, объяснили вы его или нет.
–Не согласен! Естественно-научное объяснение покажет, почему сейчас такая техника, а не иная. Вместо судьбы получится ясная логика.
– Андрей Степанович2, да с чего вы взяли, что естественнонаучное объяснение вообще возможно? Ведь вы же тут имеете в виду физику и химию, ну, на худой конец биологию? Ведь так?
– Правильно.
– Но какая же физика и химия объяснила факт изобретения плотины Пуаре? Какая это биология, где и у кого объяснила появление факта Беломорстроевских косых ряжей? Ведь для этого надо было экспериментально исследовать химические процессы в организме у Зубрика. Ха-ха! Ну-ка давайте мне формулы для химии мозга у Вержбицкого, когда он компоновал Пало-Коргский узел.
– Этого мы еще не можем сделать, – деловито возразил Коршунов.
– Т. е. до сих пор вы еще ничего не можете объяснить естественно-научно?
– Полностью не можем.
– Да и никак не можете! Естественно-научное объяснение – миф, – ну, если хотите, для нас, т. е. пока еще миф. И прибавляю: самый дурной миф, мешающий всяким другим объяснениям. Но я не хочу об этом спорить. Я хочу сказать совсем другое. Если бы даже ваше естественно-научное объяснение осуществилось, то и в этом случае утверждаемые мною факты нисколько не потеряли бы своего значения. Факты остаются фактами, как их не объясняйте: я хочу жить в XXV или в XV веке, а фактически живу в XX; я не хочу техники, а она есть; или я хочу техники, а ее нет. Отсюда и факт моей безответственности.
– Но ведь это же проповедь анархизма! – перескочил Коршунов на другую тему.
– Я ни-че-го не про-по-ве-ду-ю, – намеренно раздельно произнес Михайлов. – А если так получается, то причем же я тут? Если человеку отрезать голову, то он умрет. Но при чем тут я? Такого хрупкого и ничтожного человека я и не создавал и создавать его вовсе не входило в мои планы. И если бы спросили меня, я бы сам стал критиковать такое произведение. Почему же это моя проповедь?
– Хотите мириться? – мелькнула какая-то идея у Коршунова. Михайлов рассмеялся.
– Хотите?
– Ну?
– Вы вот говорили, что вас спрашивают: как же быть? То – не так, то не так, это – не так. Чего же вы сами хотите, спрашивают у вас. Как вы сами хотите быть?
– Ну?
– И вы отвечали, что не знаете как быть.
– Да.
– Ну, так давайте мы с вами ответим на этот вопрос немного иначе. Я предлагаю отвечать так: что бы вы ни делали, как бы вы ни думали, – вы будете действовать так, как велено. Вопрос о том, что делать, бессмысленный вопрос. Что бы вы ни делали, вы будете делать то, что предписано.
Тут вмешался в разговор наш геолог Елисеев, слывший за человека старых понятий, хотя, по-моему, несправедливо.
– Кем предписано? – с юмором в голосе спросил он. – Кем велено?
– Природой, – ответил Коршунов.
– Историей, – влез опять Абрамов.
– Неизвестно кем, – спокойно и простодушно, даже немного резонерски сказал Михайлов.
– Ягодой, – неуместно сострил опять тот же писклявый голосок из угла.
Все расхохотались.
– Ну, ладно! – сказал я, стараясь быть серьезным. – Кто еще хочет говорить?
– Позвольте мне, раз уж я вылез, – проговорил Елисеев.
– Ваше слово, – сказал я по-председательски, хотя никто меня не выбирал и не назначал.
Елисеев разговорился не сразу. Мне даже показалось, что он стал жалеть о своем намерении говорить. Начал он не очень складно:
– Мне кажется... Я думаю... Сначала я не о себе... т. е. не о своих взглядах... Я сначала о судьбе... Тут вот не все сказано...
Он смолк, и все молчали.
– О судьбе-то нужно иначе, – опять заговорил Елисеев неуверенным тоном, озираясь по сторонам и смотря почему-то на Михайлова, а не на Коршунова, как можно было бы предполагать, судя по вступлению. Тут он совсем замолчал, и потом после длительной паузы вдруг брякнул:
– Судьба, это – честность... Честность мысли...
Все сразу заинтересовались, и установилась напряженная тишина.
Мало-помалу оратор-таки разговорился:
– Объясняем мы – как? Такое-то техническое усовершенствование имеет такую-то причину... Вот и объяснение. Но разве это объяснение? Пусть телеграф, т. е. появление телеграфа, объяснено как бы то ни было, физически, механически, исторически. Это значит, что указаны какие-то причинные факты и события, из которых он произошел. Но эти факты зависят еще от дальнейших фактов... Разве это объяснение? Это – бессильное отодвигание подлинной причины в глубь времен, и больше ничего. Технический прогресс – необъясним. Подлинной причины технического прогресса неизвестно... По-моему, судьба честнее... Не знаем, и – все!
Тут перебил оратора Абрамов:
– Это вы не знаете, а сами-то вещи имеют же объективную причину?
– Не перебивать оратора! – крикнул я, стараясь, где можно, соблюдать порядок.
– Да, вещи доподлинно имеют для себя объективную причину, – продолжал не смело, но довольно уверенно Елисеев. – Вещи-то имеют причину, а мы ее не знаем: это и есть судьба...
– Не судьба, а временное незнание, – опять не воздержался Абрамов.
– Ах ты, напасть какая! – сделал я рассерженный вид. – Исключить Абрамова на пятнадцать заседаний!
Кое-кто слабо усмехнулся. И Елисеев продолжал:
– Я согласен...
"С чем же он согласен?" – подумал я, но не решился новым вопросом нарушать порядок.
– Я согласен... – говорил Елисеев. – Это, – действительно, не судьба, а временное незнание... Но тогда что же получается? Значит, наступит время, когда мы будем все знать?..
Абрамов, видимо, что-то хотел сказать, но, кажется, стеснялся меня. Я тоже хотел спросить: "Разве для избежания судьбы надо знать все?" Но-я стеснялся Абрамова, которого сам же одергивал.
– Да-с... – продолжал Елисеев. При этом голос его стал тише и как-то таинственнее, что хотя и не входило в мои интересы, но было занятно.
– Да-с... Чтобы не было судьбы, надо знать все... А законы природы... Да мы их просто не знаем. Мы знаем исчезающе-малую часть, так что можно прямо сказать: ничего не знаем. Но пусть даже знаем. Пусть мы знаем все, абсолютно все законы природы. Пусть вся человеческая история, пусть все глубины человеческой души, человеческого общества известны нам так, как, примерно, известно движение земли. И что же-с? Это все – ничто. Ученые слишком овеществляют, одушевляют законы природы. А ведь они вовсе не какие-нибудь реальные силы. Они ведь только формулы... Формулы – объяснены. А силы? А сила откуда? По данному-то закону природы тело движется от какой-то силы?... Да!... Нужно решить не только уравнения, но и объяснить факты, реальную силу факта... Вот тогда и судьбы не будет... Богом-с надо быть, чтобы судьбы не было. Или пусть уж лучше судьба будет... Техника, это – судьба человека....
Я почувствовал, что необходимо прервать речь Елисеева, хоть раньше сам же запрещал говорить другим.
– Трофим Иванович, – мягко сказал я. – Разрешите вас прервать. Видите ли... Вы говорите очень интересные вещи, но, к сожалению, у нас так мало времени... Не угодно ли вам поближе к нашей теме?... Может быть, в другой раз...
– Простите, простите, – засуетился Елисеев. – Я это так... Я даже не об этом хотел говорить... Я хотел говорить совсем о другом...
– О технике? – спросил я.
– Да, да, конечно! – сказал Елисеев, немножко нервно поглаживая свои волосы и как бы что-то вспоминая.
– Ну, вот и хорошо. Мы вас слушаем, – ответил я уже как законный председатель собрания.
– Только я бы просил... -скромно заговорил Етшсеев, -так, вопросами... Можно без речи?...
Мне это не улыбалось. Но Елисеев мне нравился и я нехотя согласился:
– Ну, что же... – промямлил я. – Если так, то...
– Конечно, давайте разговаривать вопросами и ответами, – сказала Елена Михайловна. – Надоели эти совещания с речами.
– Ладно, – сказал я Елисееву, – спрашивайте!
– Вот я спрошу так, – обратился он к Михайлову. – Кушать человеку надо?
Михайлов был верен себе:
– Да я, собственно говоря, не знаю, нужно ли...
По комнате пошли смешки.
– Ну, ладно, я не буду ставить своих проблем. А для вас согласимся: кушать надо.
– Хорошо, – отвечал Елисеев. – Кушать надо. А продолжать потомство надо?
– Это еще сомнительнее... Но согласимся: надо!
– Хорошо... Животному надо или человеку?
– И животному, и человеку.
– Хорошо... А есть ли какая-нибудь разница в этом отношении между животным и человеком?
– Есть.
– Какая же?
– Человек – личность.
– Очень хорошо... Значит, в человеке кушает не животное, а личность кушает?.
Смешки по комнате возобновились, но оба разговаривающие были весьма серьезны.
– Да, конечно, – отвечал Михайлов.
– И когда человек вступает в половую связь, то это для него не просто животная жизнь, но и проблема личности?
– Конечно.
– У зверя это – физиология. А у человека, это – проблема личности.
– Согласен
– Но ведь личность, это же...
– Свобода, вы хотите сказать? – спросил Михайлов, нахмуривши лоб.
– Да, личность там, где нельзя принудить. Необходимость исключает личность... Личность – там, где... Да... где свобода..
– Я вас понимаю, – сообразил Михайлов – Вы хотите сказать как животное, человек погружен в стихию необходимости, физической, биологической и всякой иной, но как личность, – он каждый шаг, осуществляющий эту необходимость, переживает как проблему свободы. Инстинкт пола есть у всякого животного. Но у человека каждый шаг в этой "навязанной" ему /я бы сказал/ области характеризует его личность Так, что ли?
– Так, так.
– Но я не понимаю, почему вы это считаете возражением против меня, спокойно, хотя и пасмурно говорил Михайлов
– А это потому, что вы рассуждаете абстрактно.
– Я – абстрактно?
– Да, да! Были и есть такие, которые говорят, что пол в человеке есть только вопрос о функционировании половых желез. Но ведь это абстрактно... Этого нет... Это – абстрактная метафизика против жизни. Вы, конечно, так не думаете. Это ведь значит быть слепым, не видеть жизни. Но вот о технике вы рассуждаете именно так, слепо, абстрактно...
– Я вас не понимаю
– Вы отрываете в человеке то, что ему "навязано", от него самого.
– Но ведь это же и есть различные вещи.
– Различные-то они – различные. Но ведь кушать, это тоже отличается от самой-то личности.
– Так неужели же все, что есть в человеке, есть проблема его личности?
– Все! Решительно все. У юноши появился пушок на подбородке: это показатель роста его личности. Человек много ест и мало ест, много спит или мало спит: это – проблема его личности. В определенный момент у человека просыпается половое влечение, которое выше его сознательных усилий. Казалось бы, при чем тут он-то сам? А, оказывается, то или иное его поведение в этой сфере есть характеристика его личности. Так же и техника. Мы ее с вами не придумывали, как не придумывали и всей нашей современной социальной обстановки. Но и техника и социальная жизнь есть проблема нашей с вами личности. За эти "навязанные" нам вещи мы, оказывается, отвечаем больше, чем за произвольно – предпринятые...
– Но как же это может быть? – недоумевал Михайлов.
– Я ничего не понимаю. Либо я сделал что-то, – тогда я за это отвечаю. Либо я этого не делал, – тогда по какому праву от меня требуется ответ? Ведь это же во всех юридических учебниках написано. Как я могу отвечать за режим, который тысячу лет существовал до меня?
– Абстрактно-с, – повторил свое Елисеев, – абстрактно рассуждаете. Тут-то и видно, что юриспруденция не есть жизнь
– А что же такое жизнь? – запальчиво спросил Михайлов. Елисеев опять нервно погладил себя чуть-чуть дрожащей рукой по голове и ответил:
– Жизнь, это – самопорождение. Да. И сладострастное самопорождение.
– Ну, и ?..
– А, значит, и ответственность.
– За чужие грехи?
– За весь мир.
– Но тогда возможно, что я ответственен за то, чего я никогда и в глаза не видал и о чем не имею никакого представления?
– Не возможно, а так оно и есть. Наибольшая ответственность у нас за то, чего мы и сами не знаем.
– Но ведь это же нелепость! – вскричал Михайлов, чуть-чуть раздражаясь.
– Такова жизнь, – сдержанно и по обычаю скромно отвечал Елисеев.
– Позвольте, вы сказали, самопорождение. Я этого не понимаю. Почему самопорождение?
– Мир существует?
– Мир?
– Да, мир, вселенная – существует?
– Я этого не знаю.
– Как, вы этого не знаете?
– Я этого не знаю.
– А земля, солнце, луна – существуют?
– Как будто.
– Но тогда и мир существует?
– А разве земля, это – мир?
– Земля – не мир.
– Но ведь и луна, и солнце тоже еще не мир?
– Да, но это часть мира.
– Часть мира, но не целый мир. Иначе пуговица будет всем костюмом.
– Хорошо, – нетерпеливо отвечал Елисеев. – Вообще-то что-нибудь существует или нет?
– Как будто.
– Ну, вот это что-то, как бы его не называть, оно ведь есть оно?
– На это я согласен: оно есть оно.
– И оно везде есть оно?
– Оно везде есть оно.
– И в каждой своей части?
– И в каждой своей части.
– И в каждой его части можно узнать его самого?
– Конечно.
– Оно везде утверждает себя?
– Ага! Вы хотите сказать, что если мир существует сам от себя, то и в каждой своей части он утверждает себя от себя, так что каждая вещь, это и есть мир, существующий сам от себя, потому она и отвечает и за себя и за мир.
– Совершенно правильно изволите рассуждать.
– Ну, так я вам скажу вот что, – произнес Михайлов с решительностью в голосе. – Это, товарищи, поповство. Это – стопроцентное поповство!
По комнате прошел тревожный шорох. Елисеев, как всегда, сохранял свое нервное и тоже как будто всегда тревожное спокойствие.
– Я вам сейчас докажу. Я ответствен – да? За чужое, за других, за всю жизнь, за весь мир я ответствен – да? Так позвольте же вас спросить: перед кем же это я вдруг ответствен? Перед Ивановым и Петровым я не ответствен, потому что Ивановы и Петровы – такие же люди, как и я; они тоже кругом опутаны ответственностью и тоже ничего не знают, не знают, за что и как с меня спрашивать ответ. Перед кем же я еще ответствен? Перед обществом или государством? Но ведь это же безличный коллектив, который к тому же, по этому учению, опять кругом ответствен, не зная, за что, как и перед кем. Или, вы скажете, я ответствен перед природой, перед историей, перед жизнью? Но ведь это же пустые слова! Если я отвечаю за себя и за весь мир, то принять этот ответ можно только тот, кто знает весь этот мир. Если нет знающего, то кто же будет судить о том, правильно ли я поступал? Ясно: или подавайте абсолютный разум, тогда я действительно за все отвечаю; или такого разума нет и не может быть, – тогда я ни перед кем, ни за что не отвечаю, так как мне не дано даже знать, в чем я, собственно говоря, виновен.
– Эх, старая это песня, – сказал Абрамов.-Зачем ворошить этот хлам? Во-первых, никакого абсолютного разума нет. Во-вторых, если он есть, то он же за все и отвечает, – отнюдь не человек. В-третьих, для нашей ответственности достаточно уже и относительного разума, а таковым является любая социально-политическая система. В-четвертых, оба вы поповствуете, Михайлов и Елисеев. И, в-пятых, это не имеет никакого отношения к технике. Я ставлю решительно вопрос: будем мы когда-нибудь говорить о технике или откроем тут первый курс духовной академии?
Последнее замечание было правильно и всем понравилось. Стали говорить о том, что время уходит на пустые разговоры, а о технике не сказано ничего существенного. Пришлось опять вступить мне в разговор.
– Товарищи, – сказал я. – Мы, действительно, здорово уклоняемся. Я должен спросить присутствующих: желательно говорить о технике или же нам перейти на обще-философские рассуждения?
Большинство хотело говорить о технике.
– Ну, так будем продолжать о технике, – сказал я. Вопросов, поднятых Трофимом Ивановичем и Сергеем Петровичем, нам тут все равно не разрешить. Вот тут было сказано, например, – при этих словах я покосился на Абрамова, – что если абсолют, то он за все и отвечает, не человек. А, по-моему, если мир есть проявление абсолюта ( а иначе и быть не может, если признается абсолют), то и ответственность абсолюта за все и есть ответственность каждого отдельного момента мира за весь мир. Кроме того...
– Довольно, довольно! – раздались голоса. – Только что условились говорить о технике! Николай Владимирович!
Я спохватился и начал делать вид, что заговорил случайно:
– Да нет, нет! Я только пример привел. Пример того, как все сложно...
– Не нужно примеров, – говорили в разных углах.
– Слушаю! – сказал я тоном канцеляриста. – Кто хочет говорить дальше? Товарищ Абрамов, вы все время активничаете. Не желаете ли получить слово?
Абрамов сказал, что сначала хочет переслушать других. И вместо него высказался говорить Харитонов, филолог, который у нас в Проектном Отделе заведовал огромным технологическим архивом. В его ведении было несколько тысяч чертежей и объяснительных записок ко всем сооружениям Беломорского Канала и их деталям. Константин Дмитриевич3 Харитонов был пожилого возраста, с лысиной на макушке, но с длинными волосами сзади, напоминал собою захолустного псаломщика. Сам он был, однако, весьма образованный человек, с писательными наклонностями, которых он, однако, у себя не развил, что, впрочем, не доставляло ему ровно никакой заботы и – тем более – сожаления.
Харитонов произнес следующую речь.
– Да, несомненно, предыдущие ораторы уклонились от нашей основной темы. Я вернусь к самой технике и буду говорить только о ней, и даже буду излишне педантичным, и начну с определения самого понятия.
Что такое техника? Техника есть, прежде всего, употребление механизмов. Однако было бы слишком большим расширением термина, если бы мы всякое употребление механизма считали уже техникой. Чтобы приподнять камень, достаточно подсунуть под него палку. И хотя рычаг есть элементарная машина, повседневное пользование различного рода рычагами нельзя назвать техникой. Для техники необходимо такое употребление механизма, когда последний становится на место организма. Ведь сам организм не есть весь насквозь только организм. Если взять животный организм, то, например, хотя руки и ноги являются вполне органическими частями этого организма, все же их можно ампутировать, не убивая самого организма. Другое дело – мозг, сердце, легкие. Поэтому всякий организм развивает не только органическую энергию, но и чисто – механическую. И если употребление механизма таково, что оно продолжает только механическую деятельность человеческого организма, то это еще не есть техника. Надо, чтобы сам механизм действовал как организм, т. е. совершенно самостоятельно. Тогда он не только продолжает механические усилия организма, но является суррогатом уже его чисто органических функций. Если соха, борона и плуг требуют для каждого малейшего своего продвижения специального механического усилия со стороны живого существа, то, хотя это и есть некоторого рода механизмы, техника тут еще отсутствует. Когда же, после незначительного усилия со стороны живого существа, плуг начинает действовать сам собой или трактор начинает производить самостоятельную работу, то здесь механизм становится на место организма, и это есть техника. В меру уменьшения количества механического усилия, необходимого для пуска в ход механизма, и в меру увеличения его органического эффекта – можно говорить о степени технического совершенства.
Итак, не входя в детали, можно сказать грубо, но достаточно основательно: техника есть замена организма механизмом. А отсюда и наше отношение к технике.
Я думаю, вы не будете спорить против того, что механизм беднее организма, абстрактнее организма, бессодержательнее организма. Что значит организм? Будем исходить из повседневного, совершенно банального, но зато очевиднейшего и непререкаемого опыта: в своих часах я могу заменить любую часть другой, в своем же организме я не могу этого сделать. Вы можете сказать, что это положение дела временное, что наступит время, когда мы будем уметь восстанавливать организм полностью и даже создавать его механически и химически. Я против этого сейчас спорить не буду. Для меня тут важно только то, что подобное возражение равносильно утверждению временности органического бытия вообще. Я беру организм так, как он представляется всякому здравому человеческому опыту, не входя в вопросы о том, временное ли его бытие или вечное.
Итак, в организме есть такие моменты, которые незаменимы. Это для него спецификум. Но что это значит? Это значит, что в отдельных моментах организма сам организм присутствует целиком. Если организм гибнет от удаления одной такой части, – значит, в этой части он присутствовал как таковой, весь, целиком. Как видите, это – тоже элементарнейшее и банальнейшее наблюдение. Но его надо понять. Если в организме жизнь именно такова, что целое присутствует в каждом его моменте как полная субстанция, а в механизме оно присутствует лишь как мертвая схема, то судите сами, что же богаче, что жизненнее, что содержательнее, организм или механизм.
Стремление заменить организм механизмом есть стремление к вырождению, к пустоте; это стремление вполне нигилистическое. Поэтому в технике всегда есть нечто вульгарное, пошлое, в дурном смысле демократическое. Она есть отказ от органических проблем жизни и стремление заменить их дешевыми, общепонятными схемами, которые хотят количественным эффектом осилить недоступное им качество. Разве не есть образец глубочайшей духовной пошлости тот самый американец, о котором говорил первый оратор? Техника вышла из глубины человеческого уныния и отчаяния разрешить духовно-органические загадки жизни. Жить в технике, это значит махнуть рукой на субстанциальное устроение духа и отдать себя во власть рассудочных схем. Техника есть царство абстрактнейшей и скучнейшей метафизики, потому что ее душа – схема, а ее цель внедрение этой схемы в живую ткань жизни.
К чему стремится техника? К чему это невероятное нагромождение усилий, наук, механизмов, вся эта вечная погоня за усовершенствованиями, мелочная, да крупнокалиберная страсть к развитию, к улучшению, к наилучшему использованию механизмов? Смешно и сказать: эта цель есть цель устроения быта, как бы получше поесть или попить, или как бы это скорее куда-нибудь проехать или как бы это поудобнее спать, двигаться, говорить, действовать. Удобства жизни! Вот она метафизическая пошлость техники, все ее внутреннее, духовное мещанство. Я вас спрашиваю: какая цель технического прогресса? Усовершенствовать пути сообщения, улучшить освещение, получить наиудобное жилище, одежду и пр.? Но ведь это же все только средства. И я вас спрашиваю: к чему средства? И техника ответа не дает. Она средства превращает в цель, потому что цели у нее никакой нет или, вернее, цель ее пустота и духовная смерть.
Эти слова Харитонова начинали меня волновать. И я уже был не рад, что согласился на всю эту дисскусию о технике. Что-то начинало волноваться у меня в груди и чуть-чуть только не подступало к горлу. Я старался, однако, сохранять полное спокойствие и даже шепнул Елене Михайловне о том, что ряд стаканов остался без чаю и что не мешало бы их налить.
Харитонов продолжал:
– В механизме все заменимо. Это значит, что механизм не ценит материю. Любая материя здесь возможна: не металл, так дерево, не дерево, так камень, не камень, так минерал и т. д. Это значит, что техника не нуждается в материи как таковой. Она для нее – только арена бесконечных рационалистических пируэтов, только подмостки для скучнейшего и пошлейшего балета бескровных схем. Техника ненавидит материю, презирает тело, проклинает живой организм, хулит красоту и глубину живой действительности. А организм существенно нуждается в материи, в теле; ему это не только не безразлично, но он часто просто гибнет, если вы производительно замените в нем одну материю другой. Техника есть зависть живому телу, так же, как она есть клевета на живую душу. Ей непосилен творящий гений жизни, и она бездарно ставит вместо него облезлые схемы абстрактного рассудка. Во всяком техническом усовершенствовании есть что-то наглое, это – какая-то озлобленная безвкусица, озлобленная на жизнь, на гений, на любовь, на свободу духа, на красоту, которая дается даром, без усилий, на все наивное и самородное. Я бы сказал, это воинствующее духовное безвкусие, остервенелая бездарность, звериное по форме, но скучнейшее по содержанию насилие над природой и насилие над человеком, которое носит грубую и неискусную маску прогресса, альтруизма и разумного совершенствования жизни. Техника, это – царство несуществующего, которое держится только тем опиумом, которому человек поддается по своей слабости. Это – царство социальных привидений, холодного и могильного мрака души, склеп загипнотизированного духа.
Я уже давно дрожал от слов Харитонова и не знал, как скрыть свое волнение. Хотелось сорваться с места, куда-то бежать, биться головой об стенку; хотелось броситься на мостовую и кричать из самой последней глубины, кричать на весь поселок, на весь Канал, кричать на весь мир.
Харитонов тихо и выразительно вещал:
– Только кустарь есть настоящий творец. Он делает всю живую вещь и делает ее своими живыми руками. Я признаю только ремесло. Скрипка Страдивариуса есть дело кустаря, и – как бездарна перед ней всякая машина, дающая в тысячах экземпляров бездарный, пошлый продукт! Техника, это самозабвение творчества и отсутствие сосредоточенности, т. е. отсутствие самого духа. Техника, это сплошная суматоха, гвалт, базар, истерия, перманентная паника. Только бы ни на чем не сосредоточиться, только бы ни за что не ухватиться! Ей чужда роскошь наивности, роскошь простоты, глубины непосредственного чувства жизни. Она возникла из развала самой субстанции личности и питается ее сухим, рассудочным развратом. Когда действует машина – кажется, что кто-то страдает, чья-то глубокая и нежная душа истязуется, что-то стонет и надрывается в неведомых глубинах жизни, кто-то страшный и безликий бьет по родному лицу...
– Да замолчите ли вы, наконец, – с рыдающим воплем бросился я к Харитонову, как бы намереваясь его ударить, но только сильно схвативши его за плечи.
Харитонов смутился и замолчал. Я же бросился почему-то к окну, упал на колени перед окном и прильнув лицом к подоконнику, громко и истерически зарыдал.
Тотчас же многие стали вставать с места и подходить ко мне с утешением, хотя, думаю, едва ли кто-нибудь отдавал себе отчет в подлинной причине моих слез, раз она не была ясна и мне самому.
– Что с вами? Николай Владимирович, что с вами? Встаньте. Что с вами? Успокойтесь, – твердили вокруг меня участливые голоса. Подошел Харитонов с ласковыми и честными словами:
– Николай Владимирович... Простите меня... Если я чем-нибудь виноват, простите меня... Я совсем не хотел вас обидеть... Такой случай... Совсем не было в мыслях...
– Оставьте меня! – продолжал я свою истерику. – Прочь от меня! Я вам отвечу! Слышите ли вы? Я вам отвечу...
– Милый Николай Владимирович, – искренно недоумевал Харитонов. Голубчик вы мой, да в чем дело?
– Я вам отвечу, – кричал я, вставая с полу и утирая слезы. – Вот мой ответ: я – строитель Беломорского Канала, я – ударник Беломорстроя! Слышите? Я уже несколько месяцев подряд на красной доске! Слышите? Это я бетонировал шестой шлюз! А Хижозеро помните? Кто ликвидировал катастрофу на Хижозере? А?
Тут я с кулаками подступил к скромному и недоумевающему Харитонову, как бы желая его побить.
– Кто вовремя послал рабсилу на Хижозеро? – кричал я на весь дом. – А? Вы в это время в архиве сидели... Вот мой ответ: я – ударник Беломорстроя!
Я выхватил из кармана свою книжку ударника и с силою бросил ее к ногам Харитонова.
В это же время донесся до меня шепот Михайлова на ухо Коршунову: "Какой же это ответ?! Разве это ответ?!" Тот что-то отвечал, но я уже не мог этого расслышать.
Понемногу я оправлялся. Сказавши свои последние слова, я вновь сел на свое место за столом и несколько раз отхлебнул чаю из своего остывшего стакана. Публика вела себя довольно неопределенно. Многие тоже стали занимать свои старые места.