355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Федоров » Вперед, на запад! » Текст книги (страница 7)
Вперед, на запад!
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 12:10

Текст книги "Вперед, на запад!"


Автор книги: Алексей Федоров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)

Мне казалось, что не смогу идти дальше, расстаться с этим местом.

Тут Маруся долго молчала и слушатели молчали. Балицкий подошел к ней сзади, положил руку на плечо. Она руку мужа сняла, не глядя на него и ничего ему не сказав. Заметив, что кое-кто из новеньких партизанок утирает слезы, она сказала:

– Я не для того рассказываю, девушки, чтобы вы плакали. Иногда, конечно, можно и зареветь от обиды и отчаяния, но я считаю, что слезы лучше скрывать от людей, хотя бы и близких. Все-таки я тоже не всегда могла сдержаться.

Сложилась обстановка тяжелая – такая даже, что надо бросать раненых с ними не уйти от немцев. А уходить надо – иначе погибнем все. В этот трудный для отряда момент вызывает меня Алексей Федорович, приказывает идти в другую сторону с группой раненых. Он мне говорит:

– Мы будем пробиваться, а ты, Маруся, и Тихоновский Иван Федорович, который был тут недалеко секретарем райкома партии, должны сберечь и вылечить наших раненых. Мы вам их доверяем.

– А муж мой, – спрашиваю, – как же мой муж Балицкий? Он тоже остается?

– Нет, он будет пробиваться с нами.

– Если вы берете мужа, я с ним пойду!

Тогда Федоров серьезно меня предупреждает:

– Если ты не останешься с группой раненых, – я тебя расстреляю!

Вот тут я все забыла от волнения и жалости к себе. То, что давала партизанскую присягу, то, что я комсомолка, – все куда-то улетучилось. Говорю:

– Я еще такого командира не видела, который бы стрелял в своих боевых сестер. Нет, Алексей Федорович, если вы хотите меня расстрелять, – лучше пристрелюсь своим пистолетом.

Вот, девушки, до чего можно себя потерять. Никому этого не желаю. Потом я еще побежала к своему Григорию Васильевичу, кинулась со слезами на грудь. Он тоже разволновался, стал ругать Федорова. Но все-таки Григорий раньше пришел в себя, вспомнил о дисциплине партизана. Он мне посоветовал:

– Иди, Маруся, докажи! С тобой все равно мы встретимся. Я в это верю!

Мы с ним сурово попрощались. С Федоровым тоже. Руку Федоров мне пожал, посмотрел в глаза, но я отвернулась, считала, что он меня очень обидел.

Теперь слушайте, что я поняла. Обижаться может каждый человек и партизан тоже. Волнуйтесь, девушки, и обижайтесь, только все равно делу это не должно вредить. Нельзя из-за того, что обиделась, плохо перевязывать и промывать рану. Нельзя распускаться перед раненым товарищем, который от тебя ждет возвращения к жизни. Душевная храбрость может быть даже важнее в таком вот случае, чем в бою. Ломай себя, отойди, если чувствуешь, что не можешь сдержаться, спрячься – в лесу деревьев много. Постой две минуты за деревом одна, а потом возвращайся к раненому с улыбкой. Вот за это ордена дают медсестрам!

И я пошла с группой Ивана Федоровича, чтобы доставить двух тяжело раненых в Семеновский район, где он работал секретарем райкома партии. Было задание: устроить раненых у наших людей в селах. Когда устроим, догонять отряд. Но вышло не так.

Продвигались ночами, раненых несли на носилках, на плечах. Во всей нашей группе было одиннадцать человек. Среди них и легко раненые, и больные; были тоже три беременные женщины и одна с ребенком. Эти женщины пристали к отряду, когда мы, за несколько дней перед тем, проходили через уничтоженное карателями село. Там каратели всех расстреливали. Женщин расстреливали вместе с детьми. Эти трое спаслись. Федоров надеялся отправить их самолетами в тыл. Но самолетов не было. Теперь наша группа должна была спрятать их у своих людей. А у четвертой женщины на руках был пятимесячный мальчик. Ее муж – партизанский проводник из местных людей погиб от немцев. Ей тоже нельзя было оставаться на старом месте.

Вы представляете, какое положение? Я своего мальчика две недели, как похоронила, а этот мне его напоминает. То и дело прячусь за деревьями, чтобы не видели, как плачу. Ребенок пищит – выдает нас. Кроме того, усталость. Так мы все устали, что спать могли в любом положении. Сказали бы мне: "Маруся, вот борона – ложись". Легла бы и уснула.

Вы, девушки, можете подумать: "зачем она рассказывает нам о таких ужасах и трудностях, пугает нас? Лучше мы вернемся домой к маме и к папе. Не всех же перебьют немцы. А если отправят в Германию, откуда знать – там тоже люди – как-нибудь выживем до конца войны".

Нет, я вам рассказываю все это, как родным советским сестрам, боевым подругам. Не жалуюсь, но говорю: вот что может и должен преодолеть человек, если он предан Советской власти и партии! Это борьба за свободу перед самой зверской мордой фашизма. Это борьба не только в бою, когда стреляют. Это и потом борьба, когда каратели мучают голодом, и холодом, и лесной сыростью. Вот на что мы должны быть готовы. Может быть, легче даже умирать, когда ведут на виселицу при народе. Там можно красиво держаться, гордо. Если придется, вы, я знаю, выдержите и я тоже. Только раньше надо выдержать борьбу за жизнь и не только за свою, за жизнь раненых наших товарищей, которые стонут от боли в ночной темноте, под проливным дождем.

Было два тяжело раненных – Гулак Андрей и Помаз Сергей. Приносим их в хутор, где живет брат одного нашего партизана. С ним был уговор, что он возьмет одного раненого к себе. Наши товарищи пришли к нему ночью, говорят, что мы прибыли, раненый в лесу, можем через час принести. А он отвечает:

– Знаете, Красная Армия все отступает и отступает. До тех пор, пока Красная Армия не будет наступать, я не хочу помогать большевикам.

– Зачем же ты раньше обещал?

– Я, – отвечает, – не скрываю, я думал, что Красная Армия сильнее.

Оказалось, что он уже работает управляющим у немцев, окончательно им продался.

Делаем вторую попытку устроить раненых. В Блешне была партизанская семья Станченко Степана. Его дочка Проня была в отряде. Другая дочка Тося, учительница, жила пока с ним. Пошла в село наша разведка – двое партизан. Старик им сказал:

– Я согласен, одного раненого возьму. Завтра Тося придет грести сено, принесет хлеба и еще кое-что. Останется с вами до темноты, потом вместе с ней приходите, приносите раненого.

Тося приходит, приносит в кошелке еду и рассказывает, что два часа как прибыли в Блешню немцы – больше ста карателей. Проверили действительно так. Остается только устраиваться в лесу, копать себе землянку.

Старик Станченко привез нам кирпич, глину: построил печку. Потом муки привез. Беременных от нас увел – устроил у разных людей. Ту женщину с ребенком Тося и старуха Станченко отвели в другое село, за пятнадцать километров. Потом вдруг пропали Станченко. Не приходят больше недели. Узнаем: стариков гитлеровцы схватили, увезли в Новгород-Северокий. Обоих пытали в тюрьме, они от пыток умерли. Тося сбежала от немцев, жила некоторое время в другом селе, дней через десять к нам пришла в лес, стала вместе с нами партизанить.

Наша землянка была в глубине ельника, в самой гуще. Никто нас тут не заметил. Топили мы рано утром, на рассвете. Я вставала в три часа утра, растапливала, потом готовила раненым перевязки. Пойдешь в Блешню, ходишь как странница, попросишь старую простыню или рушник. Все-таки давали и не спрашивали, зачем. Знали, наверное, кто я. Гулак начал поправляться немного. Такая радость! Значит, не напрасны наши труды. А ведь он был, можно сказать, труп: сплошные ожоги, все лицо, грудь, спина. И вот мой Гулак стал ходить, даже просится стоять на посту.

А у Сережи Помаза кость в бедре перебита. Мог только лежать. Так физически здоровый, но подняться нельзя. Я за ним выносила, мыла его... Очень боялись гангрены, я он сам боялся – от этого страха не мог есть, худел, во сне ужасно бредил, так что и нас пугал. А днем ничего бодрился. Больше пяти месяцев рана его не заживала. А потом ничего. Помогло, наверное, что мы ее облучали под солнцем даже в морозные дни. Когда стала рана затягиваться – смотрю и Сережа мой улыбается. Начал просить, чтобы хоть немного мяса принесли. Значит, поправляется.

Мы пошли, украли у старосты барана. Зарезали, печенку поджарили. Радовались – "вот теперь несколько дней будем все сыты" Повесили тушу на ветку дерева. Иван Федорович говорит:

– Сегодня ты вари холодец, то да се, чтобы наелись ребята.

Я иду к нашему барану, прихожу – одни кости торчат. Сороки все расклевали. А мы только облизнулись... Кости, правда, я сварила, бульон был жирный. А за другим бараном не пошли. В селе и без того уже поднялся переполох.

Шесть месяцев мы так жили. В конце февраля уже этого, сорок третьего года, в два часа ночи слышим топот. Я поднялась. У меня было две гранаты. Я так решила: "одну брошу в Сергея, чтобы убить его, а другую буду бросать в дверь, пистолетом пристрелю себя". Тихоновский и еще трое наших ребят играли в домино. Вдруг дверь открывается и входит мужчина в белом халате. Иван Федорович – раз за пистолет. Я гранатой замахиваюсь.

– Стой, Тихоновский, не стреляй!

Это были наши. Отряд вернулся в Елинские леса, и Попудренко сразу послал искать раненых и всю группу. О нас пошли слухи, что все мы попали к немцам, что всех почти поубивали, а меня тяжело ранили. И будто потом на мне женился немецкий офицер. Такая чепуха! Попудренко не верил.

Нас всех взяли в сани – повезли в лагерь. Какая была встреча – все, наверное, помнят! Нас целовали, обнимали. Повариха нам особо готовила... Но это потом...

А в первый день я узнаю, что Гриши нет.

– Где Гриша? Как его здоровье?

Говорят – в Москве.

Думаю: "В Москву отправляют только тяжело раненых". Спрашиваю:

– Куда он ранен?

– Почему ты спрашиваешь об этом? Может, он прославился и его отправили в Москву отдыхать!..

Мне все-таки сказали, что у него задета переносица и глаз... А через несколько дней прилетает самолет. Мы бежим встречать. Когда подбежали к аэродрому, уже все вышли. Я бегу, ищу Балицкого... Он стоит, смотрит на меня, а я мимо него пробежала... Федоров со мной поздоровался, обнял.

– Почему ты Гришу не встречаешь?

– А где он?

Вижу – стоит передо мной красивый мужчина, нарядный, полный, в кубанке. Думаю, какой-то новый, а это Гриша. А когда уходила с нашей группой, Гриша был в ватных штанах, в кепке...

– А я, – говорит, – смотрю – к кому она побежала, кто ей всех дороже?

Тогда я обхватила его, спрашиваю:

– Как твой глаз?

У него слеза покатилась, но он говорит:

– Вижу тебя, больше мне ничего не надо!

Вот и конец моему рассказу. Теперь пусть другие говорят.

*

После рассказа Маруси Товстенко долго молчали. Слышно было, как потрескивает хворост в костре, как лошади рвут зубами траву. Маруся отошла в тень, села за чьей-то широкой спиной. Я думал, что ее начнут расспрашивать. Нет, все будто согласились, что после такого душевного рассказа нужно собраться с мыслями. Многие поглядывали на Балицкого, который стоял тут же, в позе уверенного в себе человека. Мне показалось, что рассказом Маруси он не доволен и хочет даже что-то опровергнуть. Во всей его фигуре, в одежде, манерах видно было щегольство. На голове у него еле держалась черная барашковая кубанка с алой лентой. Давно уже установилась теплая погода и смешно было ходить в зимней шапке, но Балицкий не из тех, который позволил бы над собой посмеяться.

Слава его была у нас в тот период самой яркой, слава бесстрашия и военного счастья. Его щадили вражеские пули. Правда, он потерял глаз, но это – случайность: разорвалась гильза патрона в собственном автомате.

...Балицкий не сразу стал рассказывать. Пришлось его просить. Быть может, ему не хотелось говорить при мне. Утром мы с ним поспорили. Вчера он вернулся из Москвы. Доложил о выполнении задания. А сегодня вдруг вручил приказ Украинского штаба, которым мне предписывалось выделить ему определенное количество людей: рядовых и командиров, а также вооружение, боеприпасы, рацию – создается новый отряд во главе с Балицким, и отряд этот пойдет по самостоятельному маршруту.

Что ж, приказу – нравится тебе он или нет – надо подчиняться. Я сказал Балицкому, что каждый командир батальона выделит ему часть своих людей. Но Балицкий потребовал, чтобы я отдал приказ о выделении первого батальона, которым он командует. Первый батальон мы считали лучшим в соединении, в нем было больше всего старых партизан, черниговцев, и я категорически отказался выполнить это требование. Запросили по радио Украинский штаб. Там поддержали меня. Кончилось тем, что Балицкий от самостоятельного задания отказался. Было решено, что он останется в нашем соединении командиром первого батальона.

Но и сейчас, видно, он еще не остыл. Нет, нет и покосится хмуро в мою сторону. Все-таки уговорили: стал рассказывать. Рассказывал он с видом человека, которому все прежнее кажется не стоящим большого внимания. Слушатели чувствовали, что обращается он к ним немного свысока, но и это ему прощали. А некоторые, может быть, считали, что так и должен говорить прославленный партизан.

– Мы вот трогаем прошлое, перебираем, подсмеиваемся даже над собой. Каждый из нас, старых партизан, много смертей прошел. Я сам лично, если даже скромно считать, двадцать две смерти миновал и продолжаю действовать. Бывает, спрашиваю себя: "Почему ты, Григорий, еще живой? Уберегся или посчастливило?" Ответ даю такой: остался цел после боя – не твое это личное счастье и не для отдыха ты остался или славы, а для дальнейшей борьбы за окончательную победу!

Если же касаться лирического и поэтического, – то самое для меня поэтическое до конца войны – это смерть и гибель врага... Нет, почему же? Я и человеком остаюсь, но я нацеленный человек и об этом буду с вами беседовать.

Знал я одного товарища. Был он смелым. Но все подсчитывал: "Я, мол, один, другой, третий и четвертый раз прикоснулся к своей гибели, значит, шансы мои с каждым разом прогрессивно уменьшаются – перелет, недолет, а ведь накроет когда-нибудь и цель". С каждым боем он становился все осторожнее и дошел со своей прогрессией до того, что проснулся раз среди товарищей, вскочил с черными от страха глазами и как заорет: "Немцы!" Пистолет к виску – и готов. Не успели его удержать. А немцев как раз и не было.

Вот я слышу такое слово "осторожность", будто партизан должен быть осторожным. Но где тут граница осторожности и трусости? Граница, конечно, есть. Осторожность – это мысль, человек еще думает, понимает, как оберегаться. Трусость – это бессмысленное бегство, паника. Пример: лежим однажды в цепи, за укрытием, видим, как идет на нас немецкая пехота, подпускаем. Вдруг один наш уважаемый товарищ кричит: "Братцы, автоматчики!" Сорвался и побежал. И все за ним побежали. Что такое? Мы ведь и раньше знали, что в немецкой пехоте много автоматчиков. Нет, дело тут не в автоматчиках, а в голосе паникера – подействовал на нервы.

Трусость – самый лютый враг партизана. А что касается осторожности... Осторожность действует по-другому. Она сестра трусости, но хитрая, все умеет объяснить и оправдать и постепенно партизана превращает в труса.

Как это бывает? Дает командир задание. Идет партизан и видит – ужасно трудно и опасно. И вот он уже не идет, а ползет. Это правильно, надо ползти. Но ведь придется когда-нибудь и встать. Одним ползанием дела не кончишь. А голову он поднять не может. Прижимает ему голову к земле неведомая сила. Он ее в душе уважительно определяет, как осторожность, а она уже давно выросла в трусость. Возвращается такой партизан и докладывает: "Товарищ командир, оказалось невозможным". И все так аккуратно объяснит, что только и остается похвалить его за осторожность. А цель? Цель не достигнута. Целью стала осторожность.

И вот закон партизана: вышел на задание – и твоя жизнь, и твой ум, и твое сердце, и твоя мысль, и твое оружие – все для достижения цели. Действуй и умом, действуй и расчетом, можешь даже применить осторожность, а дело сделай!

От этого я и перейду к своему случаю. Тоже, как и другие, из первых дней моего личного опыта. У вас первые дни проходят среди старших товарищей, мы же старших товарищей не имели. Командиры тоже не имели партизанского опыта.

Вот в сентябре сорок первого года Попудренко говорит, что есть мельница, на которой работают немцы. Надо взорвать ее – не дать врагу молоть зерно. Дает мне задание: "Ты продумай, подбери себе группу". Поехали втроем: Петька Романов, Ваня Полещук и я. Петька Романов получает роль агронома, Ваня Полещук крестьянином сделался, кепку надел, а я в роли народного учителя; так я всегда ходил в разведку. На повозку положили мешок ржи, мешок ячменя. Берем шнур, тол, автомат Все это кладем вниз.

Выезжаем из лесу. Только выехали на опушку – лошадь выпряглась. Я в жизни ни разу лошадь не запрягал и мои товарищи тоже. Ваня Полещук хочет бежать в лагерь. Хорошо тут на нашей заставе оказался товарищ из колхозников. Он запряг. Мы потренировались: несколько раз запрягали и распрягали. Потом поехали.

Приехали в Александровку. Вечер. Надо где-то переночевать. Попросились к одной крестьянке, дочь у нее. Переночевали. Утром стали запрягать – не получается. Дочь посмеялась над нами. Запрягла нам лошадь. Тут старая хозяйка спрашивает:

– Куда это вы едете?

– На мельницу едем.

– Эх, вы. Как же вы не умеете ничего? Как же вы – три человека, а два мешка везете!

– Это мой мешок, я учитель, а это Петьки мешок, а это – наш возчик.

– Зачем, – спрашивает с усмешкой, – трем человекам ехать два мешка молоть?

Она учила нас предусмотрительности. Мы поняли, что нас легко разоблачить. Хозяйка хорошая – муж на фронте. Просим ее: дайте нам еще мешок, мы разделим зерно на три доли.

Дальше поехали с тремя мешками. В пять часов вечера приезжаем в райцентр Мену. А я уже бывал тут как разведчик. "Вдруг кто-нибудь заметит!" – думаю. Поставили свою лошадь, а сами пошли на мельницу. Один немецкий солдат – у входа, другой – у машинного отделения. Но пропуска не надо, разрешают ходить. Нам интересно машинное отделение взорвать. Мельница двухэтажная, вальцевая, перерабатывает зерно для немецкой комендатуры. Но и крестьянам мелет за четыре килограмма с пуда и одно яйцо.

Мы вошли на мельницу, понюхали муку, немного подкрасились. Особенно Ваня – весь мукой вымазался. Я прошел в машинное отделение. Там работали два немца. Увидев меня, они что-то залопотали. Я вынул из кармана кусок хлеба, стал жевать – вроде не обращаю на них внимания.

В машинное отделение можно пройти, но обратно, если взорвать, – уже не уйдешь. Только один выход – наложить толу в карманы и самому взорваться.

Пошел к своим ребятам, говорю им:

– Если мельницу взрывать, значит, только погибнуть.

Они молчат, думают. Нас уже подозревают. Во дворе один прямо на нас пальцем показал. Решаю:

– Будем уходить, товарищи!

Полкилометра отъехали. У дороги – кустарник. Слышим погоню. Свернули в кустарник. Погоня ближе. Мы автоматы в руки, гранаты по карманам, лошадь бросили к чертовой матери – и бежать.

Им лошадь не интересна. Они стали в нас стрелять. А лошадь Машка идет себе спокойно, хоть бы что. Тут начало темнеть, пошел дождь. Мы уж, верно, с километр пробежали. Стрельба прекратилась. Выскочили на дорогу, залегли в кювет. Что за чудо – идет Машка. Ей по кустам неловко телегу тащить выбралась на проселок. Посмотрели – никого нет. На Машку – и поехали.

От погони удрали, но задание так и не выполнили. Знаете, как это мучительно – ругаешь себя последними словами. Но от этого не легче. Стали думать: что делать?

В селе Забаровке спрашиваем: "Далеко до железной дороги?" Оказывается, в трех километрах отсюда. Идея! Пойдем на дорогу – все ж таки вернемся с результатами.

Метрах в тридцати от моста большая кирпичная будка. Там охрана, как потом узнали – восемнадцать человек. А у самого моста, с обеих сторон, деревянные грибы – под ними часовые. Они меняются через каждые два часа. Мост большой, высоко стоит, Если его удастся взорвать, – прекратится всякое движение.

Мы подобрались к мосту поближе, чтобы все рассмотреть. Руки стали черными от земли, колени черные. Помыли руки, заготовили палки, чтобы прикрепить тол. Пошел дождь и все сильней. Лошадь по лугу ходит. Повозку мы поставили под куст... Время идет. Мы ждем полной темноты. Дождь и дождь. Мы хоть мокнем, но нам даже лучше от дождя – темнее.

И вот мы полезли. Насыпь там высокая. Надо пробраться под носом часового и потом ползти на коленях по мосту тише червя.

Задача осложняется потому, что спичку на мосту зажигать нельзя, шнур надо поджигать папиросой. А мост длинный, пока до середины доползешь, папироса сгорит. Все трое приготовили по самокрутке. Один докурит – даст другому прикурить, потом третьему. А махорка, такая гадость, крупная – при движении высыпается из самокрутки. И ужасно неудобно курить – руки заняты, передохнуть невозможно, того и гляди, закашляешься.

Наконец доползли до середины. Я на колени встал у самого края, даже перегнулся над водой. Привязываю тол к тому месту, где всего больше крупных заклепок. А ребята меня оберегают и поочередно курят. Я прикрепил, вставил детонатор, взял у ребят папиросу, зажег шнур. Приказываю:

– Готово, пошли!

Ребята полезли обратно, а я хочу подняться и... не могу. Не разгибаются ноги, затекли. Я так увлекся, что не чувствовал. Вот положение! Ребята уже далеко отползли, им возвращаться нельзя. Гибнуть так одному. Такая мучительная картина. Нервная система, знаете, как работает, когда думаешь, что взорвешься вместе с миной, с этим мостом к чертовой матери.

Если шнур вырвать с капсюлем – не будет взрыва, но и весь труд тогда пропал. Стараюсь подняться или хотя бы как-нибудь ползти. Тру ноги изо всей силы, некогда о шнуре думать. Потихоньку стали ноги отходить, и я подтягиваюсь на руках. А потом и ноги пошли. Я встал и побежал. Чувствую вот-вот будет взрыв. Колени трясутся, но бегу. Чувствую – конец моста. Вниз головой и – кувырком по насыпи. Только скатился, и тут взрыв – волной шибануло.

Я вам рассказал, товарищи молодые партизаны, об одной из своих смертей. А их было двадцать две. Таких, которые я сам заметил, а сколько пуль роилось вокруг головы!

Какое отсюда заключение? Вы, как молодые ребята, можете, конечно, и не знать дореволюционных песен трудового народа. Вот как начиналась одна песня: "Смело, товарищи, в ногу! Духом окрепнем в борьбе!" Это очень правильные слова. Мы именно крепнем в смелой борьбе. А чем мы становимся крепче, тем труднее смерти нас прикончить; как случайной смерти, так и специально нам предназначенной. Этому учит меня мой опыт жизни и партизанской борьбы.

И еще другое заключение. Тут многие наши молодые товарищи учатся, как подкрадываться к железной дороге, как подкопаться под рельс, поставить заряд и так далее. Но все это шутки, потому что нет здесь настоящей опасности и тревоги за собственную жизнь. На практике мы будем с вами на поезда нападать. Мы будем крадучись подползать, но для того, чтобы потом подняться и стрелять. Смелость – вот что есть главное оружие подрывника и минера! А смелость – это такая штука, которая в теории очень проста, а на практике сложнее какого угодно технического новшества.

Я не противник техники, когда это наша социалистическая техника для народа. Но в условиях, когда вся техника исключительно вражеская, когда глядишь из-за дерева на поезд, который победно шипит и тащит против нашей армии и советского народа снаряды или фашистов – сам бы лег, только его остановить и уничтожить!

Вот из вас некоторые скоро пойдут со мной на железку. Мы понесем с собой небольшие ящики с толом. И знайте, с того первого случая, о котором вам рассказал, я ни разу тол обратно в лагерь не приносил и зря не закапывал. Это запомните. Осторожность мы с собой возьмем тоже, но и она будет вести нас только вперед, к выполнению цели. Ее достигли, задание выполнили – вот тогда мы люди, тогда будем возвращаться домой с песнями, праздновать жизнь!

*

Слушали Балицкого очень внимательно и уважительно. Когда он кончил, задумались. Потом попросили Семена Тихоновского сыграть на гармошке. Он не отказался. Человек артельный, балагур, весельчак, Семен Михайлович, никогда ни отчего не отказывался. Хоть и числился он за хозяйственной ротой, но в бою занимался не одним лишь сбором трофеев.

Он взял сразу плясовую, русскую. Стал вызывать:

– А ну, дивчатки, хлопчики, кто спляше... Эх, кабы не жалко мени чеботов, сам бы пошел! Алексий Федорович, може, вам полечку?..

Но настроение у всех было не плясовое. Семен Михайлович понял это и отложил гармошку в сторону.

– Може, и мени чого рассказати?

– Просим, просим, Семен Михайлович!

– Так я расскажу вам. Связи с рассказом Балицкого Григория Васильевича это будто не имеет. А може имеет? – И он так хитро, с таким задором глянул в сторону Балицкого, что все рассмеялись, а сам Балицкий погрозил ему пальцем:

– Ты не очень-то критикой в мою сторону бросайся. Помни, Семен!

Семен Михайлович махнул рукой и начал:

– Тут касаются хлопцы разных дел. Только одного вопроса не трогают относительно черта. Есть черт, чи нет его? Проблема, скажут некоторые, не актуальна. Так я вам расскажу байку.

Лег я под вечор у нашей штабной палатки на сено. Один глаз у меня спит, а другой, как то по партизанскому неписанному уставу положено, кругом поглядывает. И видит мой глаз, что со стороны звезд, с самого неба, приближается то ли сторож в тулупе, то ли бычок-трехлетка, ряженый в сочельник под дьячка. Движется та фигура прямым маршрутом ко мне, опускается возле самой моей головы, садится на корточки и начинает вопросы пытать, чисто анкету заполняет:

– Вы – Тихоновский?.. Семен Михайлович Тихоновский из Корюковки?.. В милиции служили?

– Э, – думаю, – что ж это творится, с воздуха прибыл, документы не показывает, подумаешь, инспектор выискался! Хотел хлопцев кликнуть, а язык будто прирос. Лохматый этот смеется.

– Я, – говорит, – черт. Буду вас, гражданин Тихоновский, в таком положении держать, пока мы не придем к соглашению.

– А я в вас, чертей, не верю. Ни в чертей, ни в богов, ни в ангелов!

А черт до самого уха мого притиснулся, жаром дышит и такие начинает речи:

– Семен Михайлович, меня сюда командировали до вас, поручено выяснить три вопроса. Поскольку Гитлер доводится деверем самому сатане, то он, сатана значит, лично заинтересован в развертывании стратегического успеха его войск. А вы, партизаны, в этом деле ему сильно мешаете. Формы вы не носите, и бес вас знает, откуда беретесь. И что ни месяц, вас все больше. Так вот это и есть первый вопрос: откуда вы беретесь?

Слухайте дале. Другой вопрос (тут черт полез куда-то в свою мохнатую шкуру, сверился с бумажкой): что такое партизанская отвага и как с нею бороться? И третий вопрос (опять черт глянул в свою шпаргалку): чего вы, партизаны, ищете и что считаете за счастье? Ответьте, Семен Михайлович, на эти три вопроса и требуйте себе какой хотите награды.

"Ах, – думаю, – шпион ты проклятый. Да неужели ж ты и вправду считаешь, что я отвечу на твои вопросы. Да ты режь меня, жги – слова тебе не скажу. Ты и не черт совсем, а новейшее приспособление вражеской разведки!" Думаю так, а против воли в мозгу отвечаю на его вопросы. Языком не шевельнул, только в уме.

Что беремся мы из народа за счет его сознательности. И с каждым месяцем больше нас потому, что сознательность растет, а партия нас организует. И за счет молодежи подрастающей, вроде вас, тоже увеличиваются отряды. Так я думаю. Но молчу. Черт впился в меня зеленым, как в радиоприемнике, глазом и подгоняет: "Говори, говори!" А я ничего не говорю, а только про себя думаю.

Вот и другой вопрос, насчет отваги партизанской. Это, думаю, страданье народное, и боль детей и женщин, и пожары. Черт смотрит на мене, и в глазу его вижу уголочек совсем тоненький становится, как в ту секунду, когда станцию нужную поймаешь. "Говори, говори", – толкает он меня под бок.

А моя мысль работает уже над третьим вопросом, насчет того, что ищем мы, партизаны, и что считаем за счастье. "Чего мы ищем, ясно – свободы от фашистского угнетения, от оккупации, от всякого насилия над трудящимся народом. А когда этого добьемся, будемо бороться дальше до полной победы коммунизма. Это и будет счастье трудового народа, а значит, и каждого из нас".

Смотрю, – в глазу моего черта уголок расширился до ста восьмидесяти градусов. Что означает: потерял он станцию и ничего больше не слышит, не понимает.

– Эх, – говорит он, – дал ты мне, Семен Михайлович, ответы на все три вопроса, только не знаю, как эти ответы буду докладывать нашему чертячему штабу.

– Не говорил я ничего, брешешь ты!

Горько он так рассмеялся и копытом махнул.

– Не знаешь ты, Семен Михайлович, нашей техники. Мне голоса твоего не надо. Я все и так услыхал. Только ответы твои совсем не секретные и ничем штабу нашему не помогут.

Я тут соображаю: "А и в самом деле, какие секреты я открыл! Нехай знает бесово отродье, что партизанская армия – непобедима!"

Черт продолжает:

– Хоть и не годны мне твои ответы и не порадуют они сатану, только ты задание выполнил честно и можешь требовать награды.

Ничего мне от тебя не надо, пошел к черту!

Хитрая такая улыбка вытянулась у него от уха до уха и зашептал он:

– Я тебе одну тихую награду дам. Никто и не узнает, а тебе та награда будет для души, как масло для машины... Слухай, Семен Михайлович. Дам я тебе такую награду: будут тебя отныне все только хвалить. И начальство, и товарищи. Никогда тебя никто ругать не станет, никто про тебя слова дурного не скажет, и будешь ты до самой своей смерти освобожден от критики и самокритики. Такая будет ровная и тепленькая жизнь, что все, на тебя глянув, станут радостно улыбаться...

Тут я задумался. "Плохо ли? И мне приятно, и другим не вред. Что ни сделаю – все хорошо. Трезв ли, пьян ля, поздно ли до дому пришел – жинка всегда с улыбкой встретит. Товарищи ласковы ко мне. Эх – хороша жизнь!". Только так подумал – черт, готово дело, смекнул: "Будь по-твоему!" – И вскочил, чтобы улететь.

Но тут, в самый последний момент, ухватил я его за копыто. Вцепился что есть силы и ору: "Отдай обратно мое желание. Ничего от тебя, вражья сила, не хочу!" Трясу его, трясу, аж рука заболела. А почему требую обратно? А потому, дорогие товарищи, я спохватился, что страшно мне вдруг стало: как же я, если меня никто ругать, никто критиковать не будет, как же тогда узнаю, правильно сделал, угодно для народу или совсем напротив? Если меня только хвалить да гладить, – превращусь в куклу, которая хоть и улыбается постоянно, а ее кто хочет, тот туда и ставит и кладет. Хитрый тот был черт, хотел меня лишить самой что ни на есть жизненной силы критики и самокритики. "Эй, – требую, – отдай мое желание! Отдай, гад, отдай, пока цел!" – и трясу, трясу чертово копыто.

Проснулся я от крика:

– Ты что, Семен, с ума спятил!

Открываю глаза, вижу – командир стоит.

– Ты чего, – говорит – палатку трясешь? На головы нам свалить хочешь?..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю