Текст книги "Где не было тыла (Документальная повесть)"
Автор книги: Алексей Рындин
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)
ПОИСКИ СВЯЗИ
В наш барак часто заходил, особенно ночью, дежурный по лагерю румынский солдат Иванеску. Это был высокий, худой человек, с плохо заправленной за пояс гимнастеркой, постоянно небритый.
Под предлогом закурить, а во время холодов – погреться он обычно заходил в барак и с любопытством осматривал нары, на которых пленные укладывались спать. Взгляд его темных, глубоко запавших глаз в полумраке казался робким и застенчивым. Иногда сквозь сон я слышал разговор пленных с этим румынским солдатом. И тогда просыпался, сползал со второго яруса и присоединялся к собеседникам.
Иванеску плохо говорил по–русски, но понимал все, о чем ему рассказывали. Румынский солдат интересовался жизнью в Советском Союзе, расспрашивал о семьях военнопленных. Но больше всего его волновал вопрос: когда кончится война.
– У меня дома остались мать и дочка, – говорил сидевший на нижних нарах молодой пленный с острым, как у покойника, лицом, – жена погибла во время бомбежки в первые дни войны, когда я еще был дома…
– Плохо, – кивал головой Иванеску, – у меня тоже плохо, все плохо! Дома бояр мучил, здесь офицер мучил… Там горько, здесь горько. Война есть плохо: и вам, и нам…
Спустя несколько дней Иванеску зашел в барак с незнакомыми нам румынскими солдатами, потом к нам стали наведываться и другие сантинелы. Все они робко, но откровенно высказывали свои взгляды на войну, жаловались на тяжелую службу, на бесправие крестьян, проклинали бояр, зло отзывались о духовенстве. Такие беседы позволяли выяснить настроения солдат. А это было особенно важно сейчас, когда мы готовились к массовому побегу.
И все же с появлением каждого нового солдата в нашем бараке мы настораживались, прерывали разговор. Иванеску понимающе похлопывал кого–либо из пленных по плечу, ободряюще кивал головой:
– Это хороший солдат. Говори…
Солдат же устремлял взгляд на переборку барака, из–за которой неслась грустная, непонятная ему песня.
Когда Черное море бурлило
И на скалы взбегал грозный вал…
К песне прислушивался и Иванеску, покачивал одобрительно головой и обращался к своему напарнику:
– Музыка Советы бун, бун…
Впоследствии мы подобрали группу солдат, на которых можно было положиться, и стали проводить с ними беседы. Причем спрашивали у Иванеску, что больше всего интересует его товарищей, устанавливали дни новых встреч. Иванеску был примерным слушателем, никогда не опаздывал и всегда проявлял повышенный интерес к жизни в Советском Союзе. Его, как крестьянина, особенно интересовали колхозы.
Для бесед мы выделили специальных товарищей, которые неплохо владели румынским языком. А таких у нас нашлось несколько человек, преимущественно это были жители областей смежных с румынской Границей.
После каждой встречи лектор отчитывался перед «семеркой», часто сообщая интересные факты, выявленные в беседах с сантинелами.
Нередко во время разговора румыны бросали реплики:
– Бояр надо пух–пух…
– Земля надо крестьянам…
– Батюшку пух–пух…
– Антонеску зива, – сантинел, улыбаясь, изображал, как он будет вешать диктатора.
– Война надо гата!
– Русештэ офицер бун!
– Русештэ культура май маре…
К новичкам наши пропагандисты искали особый подход.
Румынские солдаты изумлялись, как это советские офицеры запросто общаются с рядовыми солдатами. Но убедившись, что красные командиры – это и есть крестьяне и рабочие, доверчиво открывали перед ними свою душу и, уходя из барака, жали руки пленных.
Развитие этих отношений, очевидно, натолкнуло румын на мысль, что пропаганда русских – дело опасное. Сантинелы стали предупреждать нас о том, что не всякому солдату следует доверяться, так как среди них имеются и сыновья кулаков.
Интерес к беседам охватывал все большее число румын. Сантинелы в свою очередь рассказывали об услышанном своим близким. Контакты с румынскими солдатами укреплялись.
Однако попытки через наших слушателей узнать что–нибудь о румынских коммунистах ни к чему не привели. Тогда эту задачу мы поставили перед красноармейцами, работавшими на хоздворе и по различным причинам бывавшими в городе. Необходимо было установить связь с коммунистами. А сделать это можно было только через надежного человека.
Им стал капитан Б. А. Аветисян. Я познакомился с ним еще в период отбора актива для подпольной работы. Бабкен Алексеевич Аветисян оказался моим старым сослуживцем по 22‑й Краснодарской дивизии, к тому же земляком – жителем города Сочи.
Вызвали его на переговоры. Выслушав предложение «семерки», Бабкен улыбнулся. Нервно перебирая пальцы рук, он вдруг поднялся.
– По–моему, надо заболеть менингитом, – решительно заявил он, сверкнув черными глазами.
– Как «заболеть»? – удивились мы.
– А это уж моя забота… Нужно попасть в бухарестский госпиталь…
Аветисян ушел, оставив нас в недоумении. Но вскоре мы поняли, что задумал наш доверенный. Он решил изучить симптомы менингита и симулировать болезнь.
Через некоторое время Аветисян «серьезно заболел». В течение многих дней он валялся на нарах, стонал, отказывался от пищи и вскоре настолько отощал, что врачи были вынуждены положить его в санчасть, где за ним присматривал вовремя предупрежденный нами врач из числа пленных. Два консилиума специалистов подтвердили наличие менингита и нашли необходимым отправить больного на лечение в Бухарест.
Но об отправке в столицу «больного менингитом» узнал один из пленных, люто ненавидевший Бабкена Алексеевича. Наш человек при штабе лагеря сообщал, что на имя коменданта Поповича поступил донос, в котором говорилось, что Аветисян пытается использовать отправку в Бухарест для побега в Советский Союз. Подчеркивалось, что Аветисян – активный пропагандист большевизма в лагере.
Обо всем этом мы успели предупредить Бабкена Алексеевича, но было поздно. Сигуранца арестовала больного и из санчасти перевела в карцер на бессрочное заключение.
Этот провал мы восприняли очень болезненно и сейчас же приняли меры. Обратились к коменданту лагеря, требуя созыва нового консилиума с участием специалистов из гарнизона, врача из числа пленных и старшего лагеря. Попович консилиум созвал.
По рассказу нашего врача, Аветисян имел такой вид, что члены консилиума единодушно решили, что он уже не жилец на этом свете.
«Менингит» подтвердился, и Аветисян был отправлен в Бухарест раньше намеченного срока.
ПЕРВАЯ ПОБЕДА
Стояли ветреные октябрьские дни. По плацу лагеря шелестящим роем кружились листья акации. На крышах бараков хлопал плохо прикрепленный толь. На трапеции, сколоченной из нетесаных бревен и очень похожей на виселицу, медленно раскачивались толстые канаты. Они звякали ржавыми кольцами, как бы предвещая какую–то беду. Все это нагнетало безысходную, сжимавшую душу тоску.
Раскурив четвертинку сигареты, я смотрел, как Маслов – мой сосед – тщательно подготавливает свою двухсотграммовую консервную банку для получения мункаре[13]13
Завтрак (рум.).
[Закрыть]. Он тщательно протирал ее тряпочкой, осматривал, продувал и снова тер. Спрятав тряпочку в карман, тяжело дыша астматическими легкими, посмотрел в окно. На плацу уже появились любители утренней зарядки, в основном это были те, кто упорно готовился к побегу.
Каков он человек, этот Маслов, я узнал лишь недавно. Попал в плен, когда занимал должность комиссара эвакогоспиталя. Я прибыл на фронт, имея то же воинское звание – старшего батальонного комиссара, что и он. Мы скоро нашли общий язык. Маслов не проявлял активности в подготовке к побегам, сторонился патриотической работы. Он, конечно, догадывался о моем участии в этом опасном занятии. «Значит, по состоянию здоровья не может нам помочь», – думали мы.
Однажды я предложил ему выступить с беседой. Маслов посмотрел на меня и выдавил, будто не понимая, о чем речь:
– Зачем? Я жить хочу! Да и что могут сделать ваши политбеседы!..
Через несколько дней я снова обратился к нему с тем же предложением и получил почти такой же ответ.
В барак вошел Шамов. Поздоровавшись, промолвил:
– Воронцов с товарищем бежали.
– Когда? – спросил я. – Странно, никакого шума, неужели охрана еще не обнаружила проход?
– Ушли ночью. Попович и сигуранца уже осматривают проволоку. Установили, из какого барака ушли люди.
О том, что полковник Н. М. Воронцов с товарищем собирался бежать, знала не только «семерка». Ему было уже под пятьдесят, маленького роста, с черными усами, лицо светлое, приветливое. На последней встрече со мной он похвастался своей приведенной в «порядок» шинелью и еще сносными сапогами.
– Сгодятся в походе, – уверенно заявил он, – и табачок, и иголка с ниткой…
– А как поход, выдержите? – спросил я.
– Дай только вырваться, а там силы найдутся.
…Через час после ухода Шамова на плацу появился комендант лагеря, дежурный офицер и два сантинела. Они шли прямо в помещение, где жил Воронцов. В нашем бараке горячо обсуждалось ночное происшествие, кто–то сообщил, что Попович арестовал двух соседей Воронцова по нарам и старшего по бараку за «содействие» беглецам.
От соседнего барака комендант направился к нам. Хазанович, стоявший у окна, подал команду встать.
– Буна зиуа[14]14
Добрый день! (рум.)
[Закрыть], домнуле колонел, – приветствовал комендант Хазановича. – И через переводчика начал выговаривать: – Нет дисциплины, плохо работают старшие бараков, не предупреждают побегов… Русские пленные не признают моих приказов о круговой ответственности за нарушение режима. Вы тоже, старший по лагерю, потворствуете этому!
– А я лично не присягал вам на верность и не брал на себя ответственность за побеги из лагеря, – четко отшил Хазанович.
Комендант, выслушав перевод, закричал:
–. Как это не берете на себя ответственность? Вы кадрируете распоряжение администрации?
– Ваше дело охранять, а наше дело бежать, – резко ответил полковник.
Казалось, Поповича хватил паралич. Он онемел, уставив большие черные глаза на старшего лагеря.
– Следуйте за мной, – выкрикнул он и быстро направился к выходу.
В бараке поднялся гвалт. Плац опустел. Пленные, встревоженные арестом старшего лагеря, разошлись по баракам. Не прошло и двадцати минут, как со стороны административного двора затрещала пулеметная стрельба, I подошел к окну. На плацу от пуль взрывались га«М*ые султанчики, затем стрельба перешла на бараки.
Кто–то крикнул:
– Ложись! – Все бросились на пол. Затрещали пулеметы и с полевой стороны лагеря.
Шевченко, присев на нижние нары, заметил:
– Попович вошел в раж коменданта – объявил войну заключенным. Вот это и есть для него фронт…
В этот момент ко мне подбежал Маслов и, заглядывая в глаза, затараторил:
– Что, что, любуешься? Твоя работа… Заварил кашу? А люди будут за тебя расхлебывать?
Я посмотрел на этого запуганного человека, на его «шпалы» в петлицах и не сдержался:
– Кашу заварил комендант от своего бессилия и самодурства. А вот нашу «кашу», Маслов, вы еще не пробовали…
– Ты меня, Маслов, удивляешь, – заговорил Шевченко, Повернувшись в мою сторону, он продолжал: – вы оба как будто росли на одном дереве, а вот плоды получились разные…
Стрельба продолжалась минут пятнадцать. Где–то за бараком послышалось:
– Помогите! Есть убитые!
Но в это время от комендатуры уже бежали сантинелы с носилками. Оказался убитым, тбилисец капитан Григорий Гянджумчев, а раненым – капитан из Гори Александр Сегмалов.
П. Я. Собецкий
Г. А. Кухалейшвмли
Арест группы офицеров и обстрел лагеря явились для военнопленных чрезвычайным событием. Не было никакой гарантии, что не вспыхнет стихийное, опасное для сотен людей восстание. Комитет собрался, чтобы оценить обстановку и принять меры против разнуздавшегося Поповича.
Вскоре перед строем военнопленных появился комендант со своей свитой. Начальник сигуранцы Григореску начал читать приказ:
– Коршунов, выходи, Собецкий… – и пошло.
Через несколько минут в центре плаца под конвоем сантинел стояли сорок пять арестованных. Под охраной они были направлены на комендантский двор и заперты в изолятор. Из «семерки» арестованным оказался лишь я.
В штабе комендатуры царила нервозная обстановка.
Вокруг лагеря было усилено наблюдение, выставлены пулеметы, появился дополнительный патруль.
В первую ночь некоторые предлагали, пользуясь растерянностью лагерного командования, разоружить охрану и уйти в Карпаты, захватив оружие и необходимое количество продуктов. Другие говорили: «Надо учесть, что более половины людей настолько слабы и больны, что вряд ли сумеют уйти из лагеря, а оставшись здесь, погибнут от расправы. Не забывайте, что невдалеке стоит артбатарея, лагерные пулеметы нацелены на бараки. Погубить сотни людей – это неразумно».
ЕСТЬ СВОЯ ГАЗЕТА
Завихрилась снежная, с редкими солнечными днями суровая зима. По ночам за стенами бараков завывал леденящий ветер, люди вслушивались в его лютую песню, кутались в свои рваные одежды.
В эти зимние дни в бараках часто появлялись лекторы – «чужаки». В вечернем полумраке их лица трудно было рассмотреть. Закончив выступление, «чужак» обычно сообщал последнюю сводку Совинформбюро, а затем незаметно исчезал.
Слушатели расходились по своим местам и подолгу размышляли об услышанном, с трепетным волнением спрашивая себя: «Где она, родная Москва? За какими заснеженными холмами, скованными льдом реками, заиндевевшими перелесками и полями находится? Далеко Москва! Далеко Родина! Многие сотни километров отделяют узников от своей Отчизны. Между ними холодные ночи, буранные заносы, болотные ловушки, огненные линии передовых рубежей».
Однажды ко мне зашел Яков Евдокимов. «Семерке» его рекомендовал Иван Сучков, знавший Евдокимова по фронту как старшего политрука, а в прошлом – политработника.
– Пойдемте к нам, хочу кое–что показать, – сказал Евдокимов.
Мы пошли. Взобрались на третий ярус нар. В потемках он показал мне обычный фашистский плакат, один из тех, какие сигуранца щедро развешивала во всех бараках. На них изображались карикатуры на бойцов Красной Армии в таком фантастическом облике, который и буйный разум сумасшедшего не в силах придумать. Вначале пленные эти плакаты срывали и уничтожали, но после того, как за это некоторые жестоко поплатились, перестали на них обращать внимание.
– Ну, так что? – не понял я.
Евдокимов показал обратную сторону плаката, и все стало ясно. На чистой стороне листа четко выделялись два слова: «Стенная газета». Вначале шла передовая, затем три колонки шуточных рассказов, юмореска на Гитлера и Геббельса и подпись: «Редакция».
– Трое нас в редакции. Сами все и делали, – сообщил Евдокимов, видя мое изумление. – Завтра вывесим, пусть читают.
– Ну а если сигуранца пронюхает?
– А мы тогда перевернем натуральной стороной, скроем написанное, а уйдут охранники – написанное на свет…
Я посмотрел на его растрепанную, с черным отливом шевелюру, в голубые искренне радостные глаза.
– Бери газету в карман и идем к Денисову, – предложил я.
У Денисова мы застали Володаренко. Все четверо забрались на третий ярус нар. Денисов выслушал, посмотрел, прочитал и произнес:
– Молодцы, хорошея работа! Говорю как газетчик!
– Виктор Михайлович, – обратился я к Володаренко, – сейчас эту находку нужно внедрить и в другие бараки, попытаться создать там редколлегии.
– А ты, Иван Дмитриевич, – обратился я к Денисову, – подумай над созданием ежемесячного рукописного журнала. Ты журналист – тебе и карты в руки…
Потом ко мне пришел Иван Дмитриевич, и мы долго размышляли о содержании журнала, намечали, кого можно привлечь к работе над ним, определили темы материалов первого номера.
Я видел, как своим характерным угловатым почерком увлеченно писал что–то Денисов. Он чему–то улыбался, куда–то спешил, его душа была покорена этой необыкновенной идеей. Оружие журналиста – слово – опять будет разить врага. Севастопольцы, читавшие на фронте его репортажи и очерки, завтра опять прочтут статьи Ивана Денисова.
Иван Дмитриевич сидит передо мной. И я вспоминаю, как в дождливый, пасмурный день 5 января 1943 года мы с ним отправились на первое собрание подпольщиков. Он шел впереди, длинный и худой, на. голове летная пилотка с опущенными наушниками, ноги обмотаны тряпьем, деревянные колодки скользят по грязи, хлопают по воде…
Выпуском журнала были заняты все члены комитета, хотя редактором и был утвержден Денисов. Для оформления журнала нашелся и художник. В бараке старшего комсостава я давно обратил внимание на человека, который все время кропотливо занимался рисованием каких–то причудливых пейзажей, а в основном работал над странными фрагментами сооружений восточного стиля. Я заинтересовался этим увлечением узника лагеря и выяснил, что майор Георгий Лежава – грузинский архитектор, один из авторов проекта павильона Грузинской ССР на Всесоюзной сельскохозяйственной выставке в Москве.
Теперь, думая об оформлении журнала, я вспомнил грузинского художника. Поговорив обо всем, наконец спросил моего нового знакомого:
– А взялись бы вы оформить рукописный журнал военнопленных, который мы сейчас готовим?
Лежава оторвался от своей работы, поднял на меня темно–синие глаза, в которых искрилось недоумение. На него, видимо, ошеломляюще подействовал необычный вопрос, и он подумал: «Можно ли этому незнакомцу довериться?» И наконец решился:
– Конечно, могу. А какой журнал? – поинтересовался он.
– Журнал должен содержать политические и художественные произведения. Вот в этом–то и гвоздь. Не вызывает ли это у вас опасения? Дело в том, что в случае какой–либо неудачи лица, причастные к его выпуску, подвергнутся строгому наказанию…
– Что вы, что вы, товарищ! Я беспартийный интеллигент. Но я советский гражданин. Будьте уверены.
Никогда не забуду эти так хорошо сказанные слова. Они меня тронули. Лежава стал сотрудником журнала.
…В 50‑х годах мне довелось быть в Тбилиси на встрече со своими соратниками по подполью. Они показали мне Дворец правительства Грузинской ССР и сказали, что это монументальное сооружение построено по проекту нашего боевого друга Георгия Лежавы. Я тогда подумал: «Какую душевную силу надо иметь, чтобы после фашистской неволи, участия в боях за освобождение Будапешта, вернувшись на Родину, создать такое великолепное произведение искусства». А потом, уже из газет, узнал: Георгий Лежава разработал проект мемориальной библиотеки, названной именем одного из ученых Грузии, и безвозмездно передал его в дар городу.
Первый номер журнала вышел в свет. Он был тепло встречен всеми узниками и сыграл большую роль в патриотической работе, в объединении всех военнопленных на борьбу с врагом.
К ЗАВЕТНОЙ ЦЕЛИ
Мы перешагнули рубеж 1944 года. Приближалась весна, а с нею и заветная цель, ради которой мы так упорно и настойчиво работали, подготавливая людей на рискованный, но единственный путь к свободе.
…В пустом, стоящем в стороне бараке собралось двенадцать человек, в том числе В. В. Хазанович. Я кратко сообщил решение подпольного комитета о начале восстания. Эти слова были встречены гробовым молчанием.
Это меня насторожило. Хотя я подробно остановился на этапах вооруженного восстания и оборонительных действиях на марше в сторону Карпат, однако не мог предусмотреть, какое место нашего плана окажется самым уязвимым.
Потом началось обсуждение. Первым выступил полковник Н. С. Скворцов, бывший командир танковой бригады:
– С планом вооруженного восстания я в основном согласен, – сказал он и повернулся ко мне: – Но хочу знать, кто будет стоять во главе нашего вооруженного отряда?
Кандидатура командира уже была обсуждена комитетом.
– Лично я считаю наиболее подходящим человеком – продолжал Скворцов, – полковника Хазановича.
– Правильно! – послышались реплики.
Выступили несколько человек. Все они поддержали идею восстания. Собрание шло оживленно. Однако не обошлось без конфуза. Последним в прениях выступил майор А. М. Федорович, который без обиняков заявил:
– План восстания поддерживаю, но я лично не буду ждать, пока подготовят тоннели за проволоку для общего ухода из лагеря. Я сам уйду, раньше намеченного плана, – и сел.
Собрание не сразу пришло в себя, услышав заявление человека, который в лагере был известен как заядлый сторонник одиночных побегов. На него сразу ополчились Скворцов, Пляко, Шамов и другие, возмущаясь тем, что несвоевременный побег Федоровича может помешать освобождению всех.
В конце концов собрание поручило «семерке» детализировать план и на всякий случай готовить тоннели за проволоку. Возглавить эту работу поручили Шамову.
Сроки выхода из лагеря отводились на середину апреля.
Особо тщательно была подобрана группа разоружения лагерной охраны.
Шла вторая половина марта. Кое–где еще лежал снег, по ночам талые лужи сковывал легкий морозец, но безудержная весна уже стояла на дворе. Пелену серых тяжелых туч все чаще разрывало солнце, у проволочного забора робко тянулись к свету и теплу зеленая полоска травы, упруго набухшие почки. Люди выползали на широкий двор, щурясь от яркого света и подставляя бледные, исхудалые лица навстречу солнцу.
Весна заставила нас от слов перейти к делу. Началась прокладка тоннелей сразу из–под шести бараков и одной заброшенной уборной. Работы велись только днем, когда в бараки не заходили сантинелы.
Какую самоотверженность, веру в успех задуманного проявляли товарищи, показывает такой пример.
Как–то к нам пришли лейтенанты Иван Сучков и Петр Андрющенко. Оба они земляки, кубанцы, белокурые, немного похожие друг на друга. Улыбаясь, один из них заявил:
– Вот решили для ускорения работы соревноваться: кто больше прокопает за день.
– Мы в разных сменах, – уточнил другой. – Я берусь сделать два метра.
– А не много ли? – спросил Шамов, удивленно посмотрев на парней.
– Много, но выполнимо! – откликнулся Сучков.
– А конспираторы вы плохие, – заметил я, сбивая с его плеча желтую глину, – увидит кто, сразу все поймет…
Пока Шамов разговаривал с ребятами, я смотрел на Андрющенко. На его круглом лице из–под пилотки к уху сползал широкий розовый рубец, а у края глаза полумесяцем выделялся другой. Я знал происхождение этих рубцов. Вспомнился путь от Ченстохова в Румынию…
У чехословацкой границы тревожным шепотом ожил наш вагон. То один, то другой протискивался к окну и долго смотрел на леса и горы, которые со всех сторон обступали полотно дороги. Лучшее место для побега и придумать было трудно.
Оживились разговоры. В голосах чувствовалась уверенность. Бежать решили всем вагоном. После непродолжительных споров распределили обязанности: кто готовит выход из вагона, устанавливает очередность, вырабатывает условные сигналы для сбора в горах после побега.
И вдруг в приглушенных разговорах, где чаще всего слышались слова «лес», «горы», «свобода», прозвучал тихий, но внятный голос:
– А я не согласен!
Все повернулись. В глубине вагона лежал человек, узнать которого в темноте было трудно.
– Дураки, – продолжал он, – вас всех, как волчат, перестреляют, в горах перемерзнете… Дома вас ждут живыми, а не мертвыми…
Это был голос Иванова. Пожилого, нелюдимого человека. Я уже не помню, не то в Умани, не то в Ченстохове мне пришлось впервые встретиться с ним. Это у него я выменял санитарную сумку за дневной паек хлеба. Начинались холода, санитарная сумка могла стать неплохим головным убором.
Теперь я и мои товарищи пытались его урезонить, доказать несостоятельность его опасений. Но из этого ничего не получилось.
Ввиду того, что выход через дверь хорошо просматривался немецкой охраной, решили прорезать два отверстия в торцовой стене, с расчетом выхода из вагона на обе стороны дороги.
Я попросил человека, ухитрившегося где–то достать бесценный для нас инструмент – стамеску, еще раз осмотреть указанное мною место.
Петр Андрющенко, тогда еще мне незнакомый, подошел и молча посмотрел на меня.
– Вы уверены, что прорез будет сделан? – спросил я.
– Будьте спокойны. Закон морской. Все будет сделано на большой. – Моряк без тени волнения улыбнулся и вынул из–под полы шинели стамеску с широким, хорошо отточенным лезвием.
– Молодец. Желаю успеха… Вам будут помогать Максимов, Сучков и Земляков, – сказал я ему.
Работа началась немедленно. А в вагоне, одолеваемые нетерпением, уже выстраивались у выхода узники.
В вечерних сумерках, когда поезд подходил к станции Треиено и замедлил ход, люди начали торопливо выбрасываться из вагона. Однако делали это суетливо, оставшиеся в вагоне нервничали, кое–кто бранился, подталкивая друг друга. И вдруг прогремели два выстрела, а затем глухо застрочили пулеметы.
– Охрана заметила, товарищи!
Но жажда свободы победила осторожность, узники лезли в дыру, бросались под откос насыпи…
Стрельба открылась по всему эшелону. Поезд остановился.
– Вон, вон бегут к лесу, к лесу… Один упал. За ними автоматчики… Темно, не видно… Ах, черт, неужели, не ушли? – переживал кто–то у окна.
– Закрывайте отверстие!
– Ну, будет дело, – грустно проговорил из своего угла Иванов.
За вагоном хлопнул пистолетный выстрел, Зашуршал щебень, загремел замок, и дверь открылась. Три офицера один за другим вскочили в вагон, за ними поднялись несколько автоматчиков и переводчик. Раздалась команда:
– Все в один угол!
Все сбились в кучу, прижимаясь друг к другу. Эсэсовцы перевернули все, разбросали узелки, посуду, ощупали стены. Перешли на другую сторону, тщательно осмотрели все щели, сорвали со стены шинели, полотенца и… на коричневом фоне стены увидели зияющие две дыры.
– Автомат! – крикнул офицер. И шесть автоматчиков взяли на прицел оборванную группу людей, толпившихся у противоположной стены вагона. Офицер, грозя пистолетом, на ломаном русском языке выкрикнул:
– Кто прорезал стену? Выдать! Говорите, или будете расстреляны все.
Толпа молчала.
– Повторяю, выдайте зачинщиков!
Ответом было молчание. Напряженные бледные лица, воспаленные, расширенные глаза выражали твердую решимость.
– Третий раз требую указать того, кто прорезал стену? Последний раз, или командую стрелять, – злобно выкрикнул офицер и что–то по–немецки пробурчал автоматчикам.
И тут Иванов, возвышающийся над всеми на целую голову, бросая по сторонам свои маленькие свинцовые глазки, нарушил тишину:
– Что ж молчите? Струсили? Выдавайте, кто резал. Из–за одного погибать всем?
– Предатель! – отозвались из задних рядов.
Толпа колыхнулась. Вперед вышел старший лейтенант Петр Андрющенко и спокойно произнес:
– Резал я! Стреляйте, гады! Прощайте, товарищи…
Широкий взмах руки, и Андрющенко, оглушенный ударом, отлетает в противоположный угол вагона. Избивали его железными прикладами автоматов. Андрющенко глухо стонал. Когда он потерял сознание, гитлеровцы подтащили его тело к ящику и бросили в нечистоты. И снова посыпались удары прикладов.
Ко мне подошел Федор Мороз и шепотом сообщил:
– Ушло одиннадцать человек… двое из них убиты…
Андрющенко выжил. На голове и лице клочья кожи были уложены на свое место и перевязаны грязным тряпьем из разорванных рубах.
…Все это мне вспомнилось сейчас, и я спросил:
– Петя, а почему ты тогда не ушел первым, ты же резал отверстие?
– Думал, что освободятся все, а потом и моя очередь наступит.
– Ну, а теперь успеешь уйти?
– Какой будет порядок.
Работа в тоннелях закончилась печально. Тоннель, который шел из закрытой уборной и был наиболее близко расположен к проволоке, проходил под вытоптанной дорожкой патруля за оградой. Румынский солдат, очевидно, от утренней стужи начал пританцовывать как раз на перекрестке подошедшего тоннеля и дорожки и провалился в подземелье.
Крик перепуганного часового привлек весь лагерь. Из административного двора прибежали солдаты с винтовками, не понимая, откуда исходит крик. Пострадавшего вытащили из провала еле живым.
Попович с комиссией тщательно изучил тоннель. На поверке он разносил Хазановича и снова грозил уничтожить «большевиче». К счастью, комендант лагеря не знал о существовании еще шести тоннелей. В начале апреля работы по их прокладке были закончены.
Особенно волновала нас судьба больных и слабых товарищей. Было ясно, что это может помешать успешному выполнению задуманной операции. Требовалось перебороть упадническое настроение этих узников, среди них были и такие, которые смирились со своей близкой смертью. В беседах с ними я рассказывал о подвиге одного советского патриота, свидетелем которого был сам.
…Владимиро–Волынск. Конец августа 1942 года. Обширный офицерский лагерь с кирпичными постройками. Целыми днями многотысячная толпа изможденных, обессилевших от недоедания людей бродила по двору, многие пленные кучками сидели на земле, обогревая солнечными лучами свои полуодетые тела. Вокруг лагеря в четыре линии недоступное колючее ограждение. Частые вышки с прожекторами и пулеметами вверху и внизу, автоматчики с рвущимися с цепи овчарками. Режим лагеря смерти. Даже незначительный проступок вел к расстрелу. Сотни людей умирали от истощения. Здесь не было надежды на спасение.
Мы видели за проволокой несколько поросших чертополохом длинных траншей. Старожилы лагеря рассказывали, что в прошлую зиму в эти траншеи было закопано двенадцать тысяч советских военнопленных.
Разговоры и думы всех узников беспрерывно сводились к тому, как отсюда вырваться, спасти свою жизнь. Но порядок и система охраны лагеря абсолютно исключали такую возможность.
Среди узников было несколько переводчиков из числа военнопленных. Подчинялись они своему начальнику – Власову, до войны работавшему преподавателем немецкого языка в одной из ленинградских школ. Сдержанный, корректный, не мозоливший глаза своим особым положением, он все время вращался среди заключенных. Его нельзя было заподозрить ни во враждебности к своим землякам, ни в особой преданности немецкому командованию. Однако пленные к нему относились, как ко всякому, кто в какой–то мере сотрудничал с врагом.
За колючей проволокой находилось картофельное поле. В 400–500 метрах возвышалась черно–зеленая стена дубового леса. Насколько далеко тянулся этот манящий соблазном массив, никто не знал. С утра до вечера дразнил он пленных своей близкой недоступностью.
Однажды утром мы увидели, как двадцать человек во главе с переводчиком Власовым под охраной четырех автоматчиков вышли за ворота лагеря и направились на картофельное поле убирать урожай. Более осведомленные говорили, что Власов сам отбирал для этой работы десятка два военнопленных. Были случаи, когда такие же группы организовывались для подвозки в лагерь дров, сена и прочего. Конечно, каждый такой выход за проволоку все связывали с возможностью побега. В лесу начиналась свобода, а за ним – путь на восток. От этих мечтаний кружилась голова, захватывало дух.
Но сейчас, когда двадцать человек с лопатами пошли на картофельное поле с «немецким служакой», о возможности побега никто не думал.
Кончался день, солнце клонилось к закату, и вдруг там, где раскинулось картофельное поле, началась автоматная стрельба…