Текст книги "Где не было тыла (Документальная повесть)"
Автор книги: Алексей Рындин
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)
ШЕСТЬ МЕСЯЦЕВ В ПУТИ
После Севастополя начались мытарства по различным концентрационным лагерям. И это длилось долгих шесть месяцев, полных драматизма и духозной стойкости многих наших людей.
Лагерь в Бахчисарае стал еще одним свидетельством звериной ненависти фашистов к советским военнопленным. Если среди нас и были еще те, кто лелеял какие–то надежды на «западную цивилизацию», то они вскоре смогли убедиться, что фашизм – это вандализм, безграничная жестокость и слепая ненависть ко всему советскому.
…После Бахчисарая вторым пунктом остановки оказался Симферополь, вернее, тюрьма, которая приняла нас как каторжан. Здесь нашу. дневку фашисты использовали не только для учетной регистрации, но и пытались выявить, какими специальностями владеют пленные.. Видимо, предполагалось использовать нас в качестве даровой рабочей силы, но отбор на работы не состоялся.
Однако пребывание нашей колонны в Симферополе^ запомнилось еще и тем, что на станции перед погрузкой в товарные вагоны у нас отобрали пояса и верхнюю одежду. Очевидно, мера эта была придумана фашистами или для предупреждения побегов, или чтобы еще раз морально воздействовать на нас. Начались разговоры об угоне в Германию. Страх расставания с родной землей,, рухнувшие надежды на свободу заполнили все наши мысли: об этом каждый думал уже под стук вагонных колес.
После недолгого издевательства в Уманском лагере у нас отобрали обувь, перочинные ножи, полотенца, мыло, расчески и прочую мелочь. Все эти изъятия проводились при плотном окружении автоматчиков, с таинственными знаками. Разыгралась инсценировка массового расстрела, но, к счастью, фашисты этим и ограничились, хотя в первую военную зиму именно в этом лагере ими было уничтожено более 70 тысяч советских военнопленных. Враг рассчитывал сломить волю наших людей, сделать их рабски покорными, запугать.
И опять раскачиваются вагоны и стучат колеса. Куда нас везут? Неужели в Германию? А это значит – смерть в рабстве, это значит – возможность возврата на Родину будет ничтожно мала. Очередным испытанием для пленных стал Владимиро–Волынский лагерь. Этот стационарный комбинат смерти уже поглотил десятки тысяч военнопленных. Бежать отсюда было практически невозможно. Палачи предусмотрели немало всяческих ухищрений для охраны и уничтожения ни в чем не повинных людей. В сутки нам выдавали 10 граммов могара с теплой водой и 100 граммов «хлеба» с опилками.
Прошло всего два месяца пребывания в плену, а многие наши бойцы стали походить на бродячие скелеты. При взвешивании вместо недавних 80 килограммов у меня осталось всего 54.
Именно по этой причине большинство заключенных и днем и ночью лежали на нарах, не имея сил подняться, выйти во двор. Их клонило ко сну, они утратили интерес к окружающему. Во всей остроте встала проблема сохранения тепла. Единственная одежда – брюки и гимнастерка – уже не могла удовлетворить людей. Еще не было сильных холодов, но, лежа на нарах, я сворачивался калачиком, натягивал воротник гимнастерки на голову и согревался дыханием. Зима приближалась с каждым днем. А пленным неминуемо придется выходить на поверку, за пищей, на работу… У дровяного склада я украл две чурки мягкой древесины и начал выстругивать сандалии. Изготовлением обуви занимались и другие пленные.
П. Г. Новиков
И. Д. Пляко
Кусок железа от старого обруча я старательно отточил на камне и, несмотря на слабость, отдавал этому занятию все свое время. На руках появились мозоли, ссадины. И вот однажды, когда изготовление обуви подходило к концу, в бараке появилась какая–то комиссия.
Увидев мое изделие, фашисты схватили его, дали несколько зуботычин и строго предупредили, что при повторной попытке хищения древесины последует более суровое наказание.
Здесь, во Владимиро–Волынском лагере погибли многие мои товарищи, в том числе и мой земляк, школьный друг, отважный боец Павел Букреев. Он был умерщвлен в фашистском лазарете во время какого–то опыта.
За короткое время пребывания в лагере многим стало ясно, что отсюда нам уже не вырваться. Некоторые с этим смирились и стали безропотно ждать своего конца. Гимнастерка и брюки в наступающую дождливую осень не давали никакой возможности спастись.
В основной массе военнопленных дерзость и сопротивление врагу никогда не иссякали. Советские люди продолжали борьбу и тогда, когда из их рук вырвали оружие.
Примером высокой стойкости, верности воинской присяге и своему гражданскому долгу перед Родиной стало поведение пленных генералов П. Г. Новикова – заместителя командующего Севастопольским оборонительным районом, Н. Н. Понеделина – командующего 12‑й армией и Г. Г. Кулиша. Все трое содержались в строгой изоляции от основной массы пленных.
Петра Георгиевича Новикова я хорошо знал. Старый большевик, участник гражданской войны и боев за республиканскую Испанию, он стал душой обороны Одессы и Севастополя. В трудные для города дни он был некоторое время моим начальником. В тот вечер, когда на Херсонесском мысу взорвали 35‑ю береговую батарею, к причалу подошли два катера для погрузки раненых. В их числе был генерал П. Г. Новиков и бригадный комиссар А. Д. Хацкевич…
Только на третий день, уже в симферопольской тюрьме, мы узнали, что катер с Новиковым и Хацкевичем был обнаружен гитлеровцами на траверзе Ялты, обстрелян и пленен. Новикова потом видели в симферопольской тюрьме, а Хацкевич был расстрелян еще в Ялте. Теперь Новиков оказался вместе с нами во Владимиро–Волынске, куда была доставлена большая группа севастопольцев.
В один из августовских дней, когда на плацу лагеря собралось много узников, в воротах появился немецкий офицер с охраной и человек в форме советского генерала. Судя по манерам и той фамильярности, с какой он разговаривал с гитлеровцами, можно было судить, что генерал не был пленным. И это насторожило всех. Через несколько минут из тюремных казематов вывели генералов Новикова, Понеделина и Кулиша.
– Сообщите советским генералам, – приказал немецкий офицер переводчику, – что господин генерал, – последовал кивок в сторону пришедшего, – по поручению главнокомандующего «Русской освободительной армией» генерала Власова желает говорить с бывшими советскими генералами…
Новиков, очевидно понимавший, о чем идет речь, незамедлительно отпарировал:
– Мы не «бывшие», а настоящие советские генералы… Нас никто еще не лишал этого звания.
Власовец, пристально наблюдавший за Новиковым, положил руки на бедра, бросил настороженный взгляд на стоявших рядом военнопленных и заговорил:
– Господа, я надеюсь, что мы с вами проведем беседу мирно… Мы понимаем ваше положение. Генерал Власов, желая облегчить вашу участь, предлагает вам перейти на службу в армию под его командованием. Этого будет вполне достаточно, чтобы реабилитировать вас за службу в рядах Красной Армии…
Новиков, терпеливо слушавший заявление власовца, вдруг подался вперед. Лицо его побледнело, он еле дышал. Прервав говорившего, он резко бросил:
– Позвольте, а кто вас будет реабилитировать за измену Родине и за службу в так называемой РОА?
Власовец, видя, что кольцо любопытных все ближе и ближе смыкается вокруг него, решил предупредить угрозу со стороны пленных.
– Минуточку, минуточку, не волнуйтесь. Я сейчас закончу. Мы не каждого принимаем в свою армию. По поручению генерала Власова я был во Франции…
– Ого, куда его черт занес! – удивился кто–то в толпе.
– Бездомная собака в чужих дворах кормится, – в унисон первому отозвался другой голос.
– В Париже я имел возможность, – продолжал власовец, – видеться со многими русскими белоэмигрантами… Я знал, что некоторые из них имели положительное стремление служить в РОА для борьбы против коммунистической России. Но генерал Власов и я, в частности, отнеслись к этому предубедительно. Вы спросите почему? Я поясню. Штабу РОА стало известно, что так называемые «белоэмигранты» за границей, в том числе и во Франции, как это ни странно, проводят сбор франков, долларов, фунтов и тэдэ и эти средства передают в Москву.
– Значит, не по адресу направляют? Бедный Власов! – бросил реплику Новиков. В толпе грохнул откровенный хохот.
– Подумайте, ведь это против германской армии, против РОА, – возмущался власовец, – они оказались дважды изменниками родины. Мы отказались от работы с белоэмигрантами.
– Правильно сделали! – послышалось в толпе.
Новиков ответил:
– Нет, господа из РОА, служить вам с нами не придется. Я лично был солдатом Красной Армии, им и останусь!
Власовец пытался еще что–то говорить, но Новиков кивнул немецкому офицеру, демонстративно повернулся, заложил руки за спину и пошел прочь. За ним последовали Понеделин и Кулиш.
Этот эпизод у гитлеровского командования вызвал не только озлобление, но, очевидно, и намерение отомстить советскому генералу. Фашисты решили скомпрометировать Петра Георгиевича. Они ничего другого не придумали, как устроить генералу Новикову «очную ставку» с бойцами и командирами – участниками обороны Севастополя.
В один из пасмурных дней пленные были выстроены на лагерном плацу. Прохаживаясь перед измученными холодом и голодом узниками, комендант через переводчика говорил:
– Я сейчас вызову сюда генерала Новикова. Этот генерал так командовал вами и так оборонял Севастополь, что и город, и вас, верно ему служивших, сдал великой германской армии. Вы можете считать его или плохим командующим, или предателем. Я хочу, чтобы, генерал Новиков здесь же перед вами признался в своей вине и рассказал, как он довел русскую армию до плена. – Комендант сделал несколько шагов назад, самодовольно улыбнулся и приказал стоявшему с ним офицеру привести ничего не подозревавшего Новикова.
В строю узников зашелестел шепот, потом выкрики:
– Провокация!
– Фашисты!
– На пушку берут…
– Не выйдет. Мы генералу не судьи…
Комендант вел беззаботную беседу со своим окружением. В это время из маленького домика, расположенного в углу двора, в сопровождении немецкого офицера показался Новиков. Он шел спокойно, заложив руки назад. И вдруг, когда до шумевшей толпы оставалось полсотни метров, кто–то из узников командирским голосом прокричал:
– Смирно, товарищи севастопольцы! Равнение налево!
Новиков этого, очевидно, не ожидал. Он мгновенно пришел в себя, подтянулся, руки легли по швам. Четким шагом пройдя оставшееся расстояние, остановился перед неровными рядами соотечественников, в мертвой тишине смотревших в его сторону.
Удивленно и растерянно взирали комендант и его свита на эту демонстрацию единства и сплоченности советских воинов. Не было ни выкриков упрека в адрес советского генерала, ни самосуда. Развлечение у фашистов не получилось.
В 50‑е годы, встретившись в Министерстве обороны Союза ССР с бывшим командующим Приморской армией генералом И. Е. Петровым мы вспомнили Севастополь, Херсонес… Я рассказал ему, как в мрачные дни плена во Владимиро–Волынском лагере состоялась встреча с генералом Новиковым[9]9
Героическая оборона Севастополя. 1941 —1942. М., Воениздат, 1969, с. 333.
[Закрыть]. Иван Ефимович, одобрительно покачав головой, сказал:
– Петр Георгиевич вел большую работу среди военнопленных в лагере Флесенбург, был одним из руководителей патриотической организации «Братское содружество военнопленных». Гитлеровцы казнили его. Как генерал и советский человек он служил Родине честно и умер достойно.
…Нашу группу в 1500 человек спасла от гибели переброска в другой лагерь. Под Ченстоховом их было два: северный и южный. В северном мы отбыли карантин. Здесь нас целыми днями переписывали и пересчитывали. В конце сентября выдали вместо обуви деревянные колодки, потом гестаповцы отобрали из нашей колонны около двадцати евреев и политработников и расстреляли.
Так называемый южный лагерь представлял собой огромную площадь, разбитую на небольшие клетку из колючей проволоки со стационарными бараками в центре. Здесь постоянно содержалось более 20 тысяч военнопленных, жили они по существу в камерах смертников.
Спасаясь от холодных восточных ветров, утренних заморозков, люди сбивались в кучи. И только в сильные октябрьские холода, когда началась повальная смертность, нам выдали отрепанные, уже побывавшие в ходу советские шинели со следами окровавленных пулевых пробоин.
В эти дни трое наших товарищей попытались бежать из этого проволочного ада, но были пойманы. Раздев беглецов донаг. а, фашисты загнали их в проволочную клетку и оставили там на ночь. Утром их обнаружили мертвыми. Замерзли. Накануне этого неудавшегося побега вторая тройка претендентов на облюбованный «проход под проволоку»: подполковник И. Пляко, капитан Ф. Любанский и автор этих строк – готовилась вырваться на свободу.
Подполковнику И. А. Пляко было лет под сорок. Сутуловатость несколько скрадывала его высокий рост. Неторопливый в суждениях, осторожный и настойчивый, не знаю, по чьей рекомендации, он сблизился со мной, а вскоре познакомил с худым и смуглым Любанским и немногословным Белоусовым. Готовясь к побегу из лагеря, они настойчиво предлагали мне включиться в их группу.
Теперь, после гибели первой тройки, подполковник Пляко возмущался:
– Не знаю, как эта тройка попалась… Если бы мы были первыми, уверен–ушли!
– Или бы, как этих несчастных, вытащили из загородки закоченевшими, – возразил Любанский.
Иван Денисов подошел ко мне:
– Ты, Леня, напрасно с такими ногами думаешь о побеге… Мы–то уйдем, у нас ноги еще ходят.
– Не уйдет – мы его на руках унесем, – бодрился Федор Мороз.
Такие разговоры возникали часто, когда мы собирались за тыльной стороной барака на скупом осеннем солнышке и смотрели на черную стену леса, начинавшегося в двух километрах от лагеря.
В конце ноября нашу колонну вели на вокзал через пустынный город.
И вот среди этих мертвых кварталов, в плотном кольце автоматчиков, в звенящей тишине вдруг вспыхнуло как пламя:
– Москва моя любимая!..
Казалось, дрогнула земля, рассеялись дождевые тучи, и впереди колонны кто–то подхватил:
– Никем непобедимая…
Девятьсот ослабевших и простуженных голосов подхватили любимую советскую песню, не сговариваясь, открыто и дерзко заявив этим свой протест.
Впереди меня шагал Федор Мороз. Это он запевал в нашем отделении. Ноги его скользили по камням, из разбитой колодки размотавшаяся портянка тащилась по грязи, хлесталась, путалась, но он не замечал этого. Из глубины сердца рвались наружу, звали к победе слова, знакомые с довоенной поры. Моросил дождь, а на лицах цвели улыбки, в глазах горел свет. Свет надежды.
Странно: ни один выстрел не прервал песню, не было слышно и выкриков конвоиров. Охрана видела, как с песней выравнялся строй колонны, слышала, как звучал ритм шага. Любители маршировать в побежденных городах Европы, гитлеровцы молча наблюдали за нашим строем, не понимая, что означает для узников эта любимая всеми мелодия.
НЕСБЫВШИЕСЯ МЕЧТЫ
Эшелон шел в Карпаты, к чехословацким зеленым долинам. В горах, в бескрайней синеве лесов, чувствовался дух партизанской вольницы, казалось, и грудь легче дышит. Нас везли в Румынию.
Бывший гитлеровский Слобозиевский коррекционный лагерь, расположенный на реке Яломице, на окраине небольшого городка, сохранил все порядки и режим, установленные немецким командованием.
Нашу колонну разместили в помещении бывшего табачного склада, крыша которого состояла из такого количества дыр, что их невозможно было пересчитать. Тут же мы познакомились с палкой – орудием наведения «порядка»: ею пользовались фашистски настроенные, отобранные из кулацкой среды румынские солдаты и офицеры.
В конце декабря 1942 года погода в Румынии оказалась на редкость суровой: морозы доходили до 30 градусов. Земля покрылась глубоким снегом, дул холодный, пронизывающий ветер. Нас, босых и полураздетых, снова погрузили в товарные вагоны для отправки в город Тимишоару, в другой концентрационный лагерь.
Как ни тяжелы были эти переезды, многим казалось, что каждый из них отдаляет от того рокового исхода, о котором не хотелось думать. Потому, въезжая в новый лагерь, мы ждали избавления от всевозможных мучений, надеялись на побег.
Неоднократные попытки организовать побег из Владимиро–Волынска и Ченстохова не увенчались успехом. Сорвались они и в Слобозии. Физическое бессилие дошло до предела. Я уже не мог сойти с нар, все чаще и чаще впадая в забытье. Пищу и воду мне приносили товарищи. От истощения умирали, как правило, без стонов и в полном сознании.
В один из этих, полных тоски и безысходности дней я лежал, сложив руки на груди. И вдруг услышал:
– Федя, – обратился Шевченко к Морозу, – посмотри, как там Алексей?..
Мороз наклонился надо мной, приложил ухо к груди, проверил пульс.
– Живой еще, дышит, – отозвался он.
Я открыл глаза:
– В чем дело?
– Да это мы так, Леня, спи!
Между тем группа советских патриотов, состоящая из двух десятков военнопленных, продолжала действовать. Они доставали газеты, фронтовые' сводки, организовывали побеги, оказывали помощь слабым, вели борьбу против фашистской пропаганды, власовцев, буржуазных националистов. Среди активистов особо выделялись севастопольцы: старший лейтенант Н. А. Шевченко, подполковник И. А. Пляко, военный журналист капитан И. Д. Денисов, старший лейтенант Ф. А. Мороз, инженер–связист В. М. Клименко, политработник В. М. Володаренко и другие. Они имели некоторый опыт массово–политической работы в лагерях, поэтому их инициатива находила горячую поддержку у большинства военнопленных.
С Никитой Алексеевичем Шевченко я познакомился в Слобозиевском лагере. Он был моим соседом по нарам. Высокий, синеглазый, лет пятидесяти, он много курил, все время покашливая. Первый разговор с ним подсказал мне, что он бывший партийный работник. Его не нужно было агитировать, что должен делать коммунист в условиях плена, он сам был отменным агитатором.
Не менее четко определился облик и второго активного пропагандиста. На него Я обратил внимание еще во дворе симферопольской тюрьмы, находясь в толпе пленных, собравшихся у вывешенной фашистской газеты на русском языке.
Газетка вещала победные дифирамбы генералу Манштейну и его головорезам, вступившим в Севастополь. Высокий блондин, окинув взглядом серый листок бумаги, язвительно бросил:
– Нашли чему верить! Фашистское вранье! – и, посмотрев на стоявших товарищей, закончил: – О том, как мы защищали Севастополь, чего это стоило фашистам, каждый хорошо знает… Они даже грамотно не могут написать свою брехню. Расходитесь.
Это был военный журналист Иван Дмитриевич Денисов, сотрудник нашей армейской газеты.
Что касается «власовцев», то их было лишь несколько человек. Эта почти незаметная в общей массе группа отщепенцев еще пока не служила у генерала–изменника. Окрестили их так потому, что эти люди, поддавшись вражеской пропаганде, агитировали и нас добровольно вступить в гитлеровскую или румынскую армии, пытаясь тем самым спасти свою шкуру.
КАКИЕ МЫ ЛЮДИ…
С самого утра погода неожиданно изменилась: гром откатился куда–то в сторону, но над лагерем клубились черные тучи. По стеклам окон вдруг забарабанили обильные струи дождя. На крышу словно обрушился водопад, шум его заглушил гомон четырехсот узников. Дождь был долгим. За стеной вода журчала и пела, наполняя барак усыпляющими звуками. Темень окутала нары, укрыла углы барака, расползлась по проходам.
Хорошо или плохо, что нас привезли в Румынию, мы пока еще не знали. Известно было только одно: там, где мы находились недавно, над нами постоянно висела угроза расправы со стороны автоматчиков, эсэсовцев, гестапо, овчарок, опыты в «бане» или «шпитале», откуда мало кто возвращался живым. И в Слобозиевском лагере, и здесь, в Тимишоаре, мы были во власти фашистов, голода и холода.
С третьего яруса нар хорошо видны плавающие в табачном дыму и в испарениях серые силуэты людей. Видно и чем они заняты. «Хозяйственно» настроенные, предвидя неотразимые январские холода, штопают дыры на одежде, сучат нитки из прогнивших портянок. Нашлись даже мастера, которые искусно вытачивают иглы. Один из них, называющий себя капитаном, усердно мастерит из обрезков сухой акации мундштуки и портсигары. У окна перед кусочком зеркала крутится молодой лейтенант, пытаясь осколком стекла сбрить с бороды отросший пушок.
Совершенно невозмутимо поведение моего соседа по нарам – инженера–горняка Сухаревского. Он целыми днями на клочках от сигаретных коробок огрызком карандаша выводит какие–то формулы. А «вот человек с одутловатым, землисто–серым лицом. Сложив ноги калачиком, он сидит на втором ярусе, недалеко от входной двери. Перед ним на грязной тряпочке разложены кусок сухой, потрескавшейся мамалыги, моточек сученых ниток, две папиросы–самокрутки, несколько пуговиц военного образца и один конверт с надписью на румынском языке. «Вот попробуй улыбнись, когда грусть хватает за горло», – вспомнил я афоризм И. Д. Денисова.
– Алеша, – услышал я вдруг свое имя.
Из–за нар показались худые, коричневые руки, а затем голова Никиты Алексеевича Шевченко, моего соседа. Он с трудом взобрался на нары и присел рядом.
– Что случилось? В чем дело? – спросил я, предполагая, что с ним что–то произошло, так как руки его дрожали, покрасневшие глаза слезились, страдальчески исказилось заросшее неровными клочьями бороды лицо.
– Да нет, Леня, я просто устал, – ответил он слабым голосом. Но я продолжал испытующе смотреть на него. Не выдержав моего взгляда, он ободряюще улыбнулся. – Я сейчас видел комиссию. Они мне сказали, что ты внесен в список «доходяг»… Будешь три раза в неделю получать по полтораста граммов лошадиной крови.
Сообщение это меня обрадовало и не обрадовало. Дело в том, что последнее время ноги в коленях так ослабли, что я уже не мог подняться на нары. На кухню за пищей для меня ходил Никита Алексеевич, да и обуви у меня не было, ноги обматывал тряпками. Я относился к той группе узников, которые еще во Владимиро–Волынске и Ченстохове растеряли свое здоровье и силы.
Во Владимиро–Волынске фашисты проводили с пленными ежедневную утреннюю «физзарядку». Это–десять минут бешеного сердцебиения, мучительной одышки, ломкой боли в суставах. После второго приседания я падал на спину и уже не мог подняться. Кожа светилась блеском рыбьей чешуи. Просвечивая ладонь на солнце, я четко пересчитывал фаланги пальцев со всеми их изгибами. Две старые раны на бедре сочились розовой водицей, а из обрезанного банкой пальца уже не текла кровь.
В Тимишоаре смертность значительно возросла. Вот тогда созданная из военнопленных комиссия добилась от коменданта лагеря отпуска «доходягам» лошадиной крови.
–Я видел, – снова заговорил Шевченко, – как четверо пленных красноармейцев тащили сегодня на бойню клячу, поддерживая ее досками, пятый вел под уздцы, а шестой подгонял веткой. Дохляка никак на это не реагировала. – Мой приятель пытался захохотать, но только отрывисто прохрипел: – Придется, Леня, пить, Кровь полезна… Жить–то хочешь?
На бойню я доплелся одним из последних. В сарайчике убитой животины уже не застал, ее забрали на кухню. На грязном дощатом полу ползал на коленях такой же, как и я, «доходяга» и пригоршнями собирал маленькие лужицы черно–грязной крови, сливая эту массу в свою посудину.
Относиться к числу «доходяг» мне не хотелось, ни в прямолл (это значило, что человек от истощения организма, болезни, холода оказался в безнадежном состоянии), ни в переносном смысле (к этой категории «доходяг» относились те, кто в силу душевной депрессии уже был не способен восстановить свое моральное достоинство).
На последних пагубно влиял не только сам факт пленения, но еще более устрашающее – голод, холод, репрессии, расстрелы.
Этих физически и духовно полумертвых людей относили ко второй категории «доходяг». Они как тени маячили в общей толпе пленных. Обычно молчаливые, они замыкались в себе, ни с кем не сближаясь.
С другой стороны, эти живые «отшельники» были способны, вымаливая жизнь, стать перед сильным на колени, а в критический момент оказаться предателями. Вот почему к ним относились и с сожалением, и в то же время с отвращением.
Однажды я заметил, как человек с дубинкой в руке разговаривает по–русски о чем–то с пленным. Я подошел к полицаю.
– Земляк, из какой области? – спросил я его.
«Земляк» внимательно осмотрел меня, кинул взгляд вокруг и равнодушно ответил:
– Я с Кубани…
Меня это заинтересовало.
– А какой станицы?
– Урупской…
Я еще хорошо помнил 30‑е годы на Кубани, кулацкие мятежи, кровавые налеты белогвардейских банд. Кулаки из–за угла или темными ночами стреляли из обрезов по коммунистам, комсомольцам и советским работникам, вырезали семьи активистов, поджигали дома, общественные постройки, травили скот, всячески срывали мероприятия по организации колхозов. Диверсии были одна злее другой. Люди потеряли веру в спокойную жизнь. И тогда Советская власть приняла суровые меры.
– Думаешь возвратиться в станицу?
– Конечно. Кое–что есть там и мое. Только станицу я почти не помню. Семью выслали на север, когда я был еще мал.
«Вернуться в станицу после полицейской службы сможешь только при новых, фашистских порядках. А им не бывать», – подумал я.
Интерес к полицаю пропал. Все было ясно. Яблочко упало недалеко от яблони.
На одних нарах, недалеко от меня, лежит капитан–лейтенант А. Приваленков. Сын дворянина, офицера флота, какое он получил воспитание в семье, сохранившей старые традиции и уклад жизни петербургского чиновника, мы могли только догадываться.
Приваленков служил в Военно–Морском Флоте, а затем учился в военно–морской академии. Молодой капитан рассуждал вслух:
– Говорить об истории военно–морского флота – это говорить в первую очередь об английском флоте, его прошлых и нынешних преимуществах, традициях. Остальное – ничто! Советский флот несовершенен. Международных норм в боевых сражениях никогда не соблюдал. У русского флота нет эпической истории, у него нечему учиться. Личный состав офицерского корпуса невзрачен, он обедняет высокий образ моряка…
После неоднократных бесед с Приваленковым я сделал вывод, что это пренебрежительное отношение к советскому Военно–Морскому Флоту и его людям не плод фантазии или итог пребывания в лагерях, а выношенное ранее и подготовленное к случаю желание лягнуть ненавистную для него родину в отместку за утраченное в 1917 году.
Подполковник Иван Антонович Пляко, выслушав мою гневную тираду в адрес кубанского полицая и дворянского офицера, заметил:
– Вот от них и идет ненависть ко всему советскому, неверие в силу Красной Армии. Они толкают слабодушных в объятия гитлеровской и власовской агентуры. Это они за лишний кусок мамалыги становятся подручными фашистов.
И. Д. Денисов
К. Г. Рахманов
Такая ситуация в лагере стала весьма очевидной. Она выдвигала неотложную задачу перед всеми коммунистами, перед теми беспартийными патриотами, кто не утратил чувства долга: восстановить нормы поведения советских людей во вражеских застенках. Предстояло предостеречь «доходяг» от окончательного падения, вырвать их из мрака страха перед голодом, холодом смертью. Ступившим же на путь предательства было решено объявить беспощадную борьбу.
Были настоящие советские люди, коммунисты, верящие в неизбежную победу Красной Армии, с тяжелой горечью переживающие свое пленение, но были и такие, которые считали, что из плена один путь – в тюрьму…
– Патриотическая работа в лагерях никому не нужна, – говорили они.
– Мы теперь не бойцы и не командиры Красной Армии, тем более не коммунисты…
С этой охлаждающей душу «философией» необходимо было бороться. Я видел, как мои друзья: И. Д. Денисов, В. М. Клименко, И. А. Пляко, Н. А. Шевченко, Ф. П. Псел, В. М. Володаренко и другие, такие же голодные и обиженные судьбой люди, повседневно, терпеливо и скрупулезно вели пропаганду среди пленных, вселяли в них веру в победу советского народа, призывали к борьбе с фашизмом, готовили побеги из лагерей. Движущей силой этой самоотверженной, диктуемой чувством долга работы была ненависть к врагу.
В этот день я ждал прихода Денисова. Ивана Дмитриевича я знал еще с Севастополя. Он принадлежал к той группе военнопленных, которые с самого начала лагерной жизни ухитрялись доставать сведения о положении на фронтах, приносить румынские газеты, вести разъяснительную работу среди товарищей.
С Денисовым и Шевченко у нас предстоял разговор о подборе кандидатур для участия в специальном совещании.
Ожидая прихода товарищей, я размышлял о ночном событии в бараке. А произошло вот что: примерно в час ночи, когда люди угомонились и забылись в тревожном сне, в наступившей тишине до моего слуха донесся чей–то пренебрежительный голос:
– Только и слышали о социализме… Пришлось натерпеться от Советов…
«Вот где раскрывается душа человека», – подумал я. Дремоту как рукой сняло.
– Если бы ты знал, сколько я пережил, – отвечал кто–то другой. – В тридцатом году у отца забрали мельницу, а сколько скота, сельхозинвентаря… Хватило бы на два колхоза… До конца жизни не прощу. – Реплика закончилась озлобленным ругательством.
– А я, знаешь, когда сбежал с Соловков, схитрил, даже в Ростовский пединститут поступил, – продолжал первый. – Окончил, а тут на тебе: «Езжай в деревню отрабатывать…» Шиш, думаю…
Но фразу не закончил. Случилось то, что и должно было случиться.
– Ах ты, гад! Советская власть учила тебя, поверила, что человеком будешь, так ты вместо благодарности грязью мажешь? – Это был голос лейтенанта Сучкова, лежавшего, видимо, рядом. – Теперь ясно, почему ты здесь оказался.
– Тихо, комиссарчик! – зло отозвался «соловковец». – У меня родина была, пока отца не расстреляли, а отцовскую родину в семнадцатом году большевики закрыли.
– Мерзавец! – дрожащим голосом отозвался Сучков. В темноте послышалась возня и один за другим несколько глухих ударов.
– За что бьешь? – послышался хныкающий голос.
– За Советскую власть, за предательство! – прерывающимся голосом «разъяснял» Сучков.
– Бей сволочь! – выкрикнул кто–то из темноты.
– Души гадину! – поддержал другой голос.
Слышно было, как Сучков, тяжело дыша, усаживался на свое место:
– Я тебе дам «родину семнадцатого года», а за комиссарчиков, подлюга кулацкая, еще получишь, если язык не прикусишь…
Проснувшиеся от шума соседи загомонили: одни требовали подвесить предателей к перекладине, другие предлагали сделать растяжку за ноги. Шевченко, разобравшись, в чем дело, заметил:
– Молодец, Ваня, поддержал честь Советской власти.
Встревоженный случившимся, я заснул только под утро. Сон был неспокойным: тысячи иголок кололи простуженные ноги, болела спина, ломило искалеченную руку.
Утром, едва проснувшись, заметил, что вчерашних соседей Сучкова на месте не было. Не было и его.
…Денисов пришел вместе с Шевченко. Они взобрались ко мне на нары.
– Никита Алексеевич рассказал мне о вашем ночном происшествии, – заговорил Денисов.