Текст книги "В рассветный час (Дорога уходит в даль - 2)"
Автор книги: Александра Бруштейн
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
– Я – Полуэктов! Чем могу служить и, прежде всего, с кем имею честь?
Лида все так же уверенно заявляет:
– Я – Карцева. Дочь юриста Карцева. Я пришла предупредить вас, что Катя Кандаурова сегодня домой не придет. Она – у хороших людей, и вам о ней беспокоиться не надо.
– А я и не беспокоюсь! – говорит Полуэктов. – Хоть пропади она навсегда, – даже, пардон, не почешусь!
.– Еще одно, – добавляет Лида с такой спокойной уверенностью, словно она совсем взрослая. – Все имущество Кандауровых, которое находится в вашей квартире, не-при-кос-но-вен-но!
– И вы отвечаете за каждую вещь! – вдруг гудит басом Варя Забелина.
Тут и мне хочется сказать что-нибудь. Но я ничего не могу придумать подходящего и потому повторяю Варины слова.
– Отвечаете, да! – выкрикиваю я неожиданно тоненьким голоском. Как уличный петрушка. Даже самой смешно...
– Можете не продолжать! – говорит Полуэктов, глядя с величайшим презрением на Лиду Карцеву, которая, он понимает, среди нас главная. – Иван Полуэктов, конечно, пьяница, он, может быть, пардон, даже сволочь, но – не вор! – И он шумно, размашисто бьет себя в грудь. – Понятно вам, Миликтриса Кирбитьевна, Сумбека – царица казанская?
– Очень рада за вас, господин Полуэктов! – И Лида с величественным кивком головы уходит, уводя нас за собой.
На улице мы долго хохочем.
– Хороши вы обе! – смеется Лида над Варей и мной. – Одна, как из бочки, грохнула, другая пищит, как мышь!.. Я чуть не прыснула там...
– И откуда ты такие слова знаешь? – удивляюсь я. Не-при-кос-ни-тельно!
– Не "неприкоснительно", а "неприкосновенно", – поправляет Лида.Папино слово, юридическое. Разве ты не слыхала от своего папы докторских слов?
– Слыхала, конечно...
– Вот бы и сказала Полуэктову, – вмешивается Варя Забелина. Берегитесь! Если пропадут вещи Кати Кандауровой, у вас сделается ам-пен-дин-цит!
Мы уходим. Вслед нам из полуэктовского домика летит песня:
Над озером, среди тумана,
Бродила дева, дева по скалам.
Кляла жестокого тирана,
Хотела жизнь отдать волнам...
На углу мы расстаемся. Я иду домой и все время отгоняю, отталкиваю от себя какие-то невеселые мысли. По мере приближения к нашей улице я иду все медленнее, все медленнее. По лестнице я поднимаюсь так, словно за спиной у меня по крайней мере вязанка дров. Что я расскажу дома? Такой длинный был этот первый день моей самостоятельной дороги, столько в нем было всякого – и хорошего, и плохого. Нет, я расскажу не все сразу; начну с хорошего, – ведь все ждут меня дома радостно, ждут к обеду. И не надо портить им аппетит...
На мой звонок выбегают сразу все -и мама, и Поль, и Юзефа, и даже папа! Меня ведут – все! – переодеваться в домашнее платье, мыть руки и обедать.
– Ну как! Рассказывай, рассказывай!
– Все хорошо... – говорю я.
И рассказываю про все, что было хорошего. Пятерку по французскому языку поставила мне сама начальница. Поль торжествует и умиляется:
– Какая милая дама!
– По арифметике, – продолжаю я, – четверка... – И добавляю с огорчением: – с двумя минусами...
– Ничего! – подбадривает меня папа. – Мы это переживем. Не все ведь сразу.
– Учитель рисования – художник, старый, с белой бородой – чудный! Девочки очень хорошие: Маня Фейгель, Лида Карцева, Варя Забелина. Есть еще Меля Норейко – она веселая, смешная, ужасная обжора...
Что еще было сегодня хорошего? Больше ничего. И, значит, надо рассказывать про все плохое, а это, ох, как трудно, как не хочется!..
Я сижу со всеми за столом. Голова моя клонится все ниже и ниже над тарелкой, словно я собираюсь лакать суп языком, как кошка молоко.
Все молчат.
– Юзефа! – обращается папа к вошедшей из кухни Юзефе. – Вы посолили суп?
– А як же ж! – удивляется Юзефа. – Что я, молодая, что ли, чтоб соль забыть? Солила!
– А вот наша ученица, кажется, собирается посолить суп слезами...
Я понимаю: папа пытается обратить все в шутку. Но в голосе его тревога.
Мама и Поль смотрят на меня с огорчением.
Но всех сильнее действует все это на Юзефу. Она бросается ко мне, обнимает меня, словно хочет защитить от всех врагов, и, глядя мне в глаза, с отчаянием кричит:
– Били? Кто бил? Скажи, я тому очи повыдираю!
– Перестань, Юзефа! Глупости какие! – сердится папа.
Я беру себя в руки и с запинками, с заминками рассказываю все, что было плохого... У нас очень плохая классная дама, очень злая, ее все ненавидят, зовут Дрыгалкой... Дрыгалка на меня кричала: "Здесь вам не полагается хоте-е-еть, здесь нужно слушаться!" Про селедку, которую я нарисовала на доске, Дрыгалка сказала: "Глупые остроты!" – и повела плечом: вот так!.. Перед уроком танцевания Дрыгалка поставила меня в угол: "за неуместный смех!" А когда она спросила, кто же это меня так рассмешил, я не могла сказать правду, что меня рассмешила Меля Норейко: ее бы тоже поставили в угол, если б я сказала правду... А ты говоришь, папа: "Правду, правду!" Как ее говорить, правду?.. И еще было плохое: у Кати Кандауровой вчера похоронили отца, она плакала, она такая несчастная, – и ни Дрыгалка, ни учительница танцев даже не пожалели ее... И еще я – юдейская... Что это такое?
– Все? – спрашивает папа.
– Все.
– Ну, так перестаньте все над ней страдать! Ничего страшного во всем этом нет.
– Как же нет, Яков? – говорит мама, вытирая платком глаза.
– А так, что нет! Может быть, эта классная дама, в самом деле, плохой человек, не знаю... Что же, девочка проживет жизнь и не увидит плохих людей? Их очень много на свете! Жаль, что она сталкивается с ними так рано, но что поделаешь?.. А что в школе "надо не хотеть, а слушаться", так ведь это правильно! Подумай, если всяким начнет выкомаривать на свой салтык, что ему "хочется", никакого ученья не будет! И в угол ее поставили за дело – она смеялась во время урока. Я бы, – оговаривается пала, – не ставил детей в угол: по-моему, нехорошо так срамить их, да еще в первый же день. Но ведь у нее могут быть другие мысли, не такие, как у меня, у этой вашей... ну, как ее? Не Дрыгалкой же мне ее звать, есть у нее, наверно, имя и отчество, Христофора Колумбовна, что ли...
– Евгения Ивановна... А как же, папа, правду? Сам видишь, правду ей говорить нельзя!
Папа задумывается. Молчит. Ох, как ему трудно ответить на этот вопрос!
И вдруг в разговор вступает Поль.
– Помнишь, – говорит она, – как первого мая мсье ле доктер ходил всю ночь по квартирам, а там спрятали людей, которых избили полиция и казаки? И я – спасибо ему! – ходила с ним... Ну вот, если бы на следующий день твоего отца позвали в полицию и приказали: "Назовите адреса, по которым вы ходили оказывать помощь!" – как ты думаешь, он назвал бы эти адреса?
– Конечно, нет! Он ни за что не сказал бы!
– Да, не сказал бы, – подтверждает папа. – Потому что тогда всех этих избитых, раненых людей арестовали бы и заперли в тюрьму!
– А что бы ты им сказал, этим полицейским?
– Я бы сказал: "Да отстаньте вы от меня! Какие квартиры? Какие раненые? Я ничего не знаю, я всю ночь спокойно спал дома!"
– Ты солгал бы?
– А по-твоему, надо было сказать правду? Мы все долго молчим.
Глава пятая. ЧТО ДЕЛАТЬ С КАТЕЙ КАНДАУРОВОЙ?
В понедельник утром – ничего не поделаешь! – я отправляюсь в институт. Торжественных проводов мне уже не устраивают. Папы нет дома – и всю ночь не было: он у больных. Без папы некому напомнить мне о том, что в жизни надо говорить одну только правду. Да и опыт первого дня ученья уже показал нам с папой, что в институте надо говорить правду лишь с оговоркой: "Если это не повредит моим подругам!" Это компромисс, говорит папа, то есть отступление от своих правил, уступка жизни. Когда-нибудь, думает папа, компромиссов больше не будет – будет одна правда и честность.
– А скоро это будет?
– Может быть, и скоро...
Папа говорит это так неуверенно, как если бы он утверждал, будто когда-нибудь на кустах шиповника будут расти пирожки с капустой.
Но все-таки еще вчера вечером мы с папой уточнили: солгать из страха перед Дрыгалкой или Колодой, из страха перед наказанием – нельзя. Это трусость, это стыдно. Солгать из желания получить что-нибудь для своей выгоды – тоже нельзя. Это шкурничество, это тоже стыдно. Говорить неправду можно только в тех случаях, когда от сказанной тобою правды могут пострадать другие люди. Тут надо идти на компромисс. Это и горько, и больно, и тоже, конечно, стыдно, но что поделаешь?
Мама и Поль прощаются со мной молча, крепко целуют меня. Обе они грустные, словно провожают меня не в институт, а на гильотину. Одна только Юзефа верна себе: она раз десять напоминает мне о том, что вещи надо "берегчи", потому что за них плачены "деньги, а не черепья".
Первые, кого я встречаю в швейцарской, когда вешаю на тринадцатый номер свою шляпенку, – это Маня и Катя Кандаурова. Катю совершенно нельзя узнать! Она чистенькая ("Мы с мамой ее в корыте вымыли!" – радостно объясняет Маня), платье ее и фартук тщательно выглажены, ботинки начищены, как зеркало. Но главная перемена – в ее голове. Теперь Колода уже не скажет, не может сказать, что Катя Кандаурова – дикобраз. Ей старательно вымыли голову, волосы стали мягче и лежат ровненько под розовым гребешком. Все мы, обступив Катю и Маню, говорим о том, какая Катя стала аккуратная, – и все мы этому радуемся. Уж очень она была жалкая в субботу, когда стояла перед Колодой и Дрыгалкой! Теперь этого нет. Нельзя сказать, что Катя Кандаурова веселая да и с чего бы ей веселиться? – но она спокойна, нет в ней этого пугливого шараханья, как у птенца, который выпал из гнезда и боится, что сейчас на него наступит чья-то нога. Иногда она взглядывает на Маню, и глаза ее словно спрашивают:
"Все будет хорошо, да?"
И Маня отвечает ей без слов матерински-ласковым взглядом своих чудесных глаз, которые никогда не смеются и даже в смехе плачут:
"Да, да, не бойся, все будет хорошо".
Маня рассказывает мне и Лиде, что они написали письмо Катиной тете Ксении, которая живет в другом городе. Тетя Ксения, по словам Кати, хорошая, добрая. Папа ее очень любил, так что и Катя ее любит – так сказать понаслышке, потому что сама никогда ее не видала. Перед смертью папа написал сестре, прося позаботиться о Кате.
Единственный человек, который словно даже не замечает перемены в Кате Кандауровой, – это Дрыгалка. Конечно, если бы Катя снова явилась в виде Степки-растрепки, Дрыгалка, наверно, заметила бы это, она бы опять сказала какие-нибудь насмешливые и обидные для Кати слова. Но простое, доброе слово ободрения, вроде: "Ну вот, молодец, Кандаурова, совсем другой вид теперь"! такого Дрыгалка не говорит и никогда не скажет. Она, наверно, и не умеет говорить такого! Окинув Катю быстрым, скользящим взглядом, Дрыгалка только, по своему обыкновению, обиженно поджимает губки. Что означает эта Дрыгалкина мимика – непонятно. Но совершенно ясно: она не выражает ни внимания, ни сочувствия к Кате, ни заботы о ней.
– Знаешь что? – говорит мне Лида Карцева, глядя на меня в упор умными серо-голубыми глазами. – Нехорошо, что о Кате Кандауровой заботятся только Маня и ее семья. Что же мы ей – не подруги, что ли?
– Надо и нам тоже! – гудит басом Варя Забелина.
Мы стоим все в коридоре, в глубокой нише под одним из огромных окон, закрашенных до половины белой краской.
– Можно внять Катю к нам, – говорю я, – только я должна сперва спросить маму, разрешит ли она...
– Нет! – решительно отрезает Лида,– Это не дело, чтобы Катя каждый день из одной семьи в другую переходила.
– Так что же делать?
– Нам надо сложиться, кто сколько может, – предлагает Лида, – и отдать эти деньги Мане. Потихоньку от Кати, понимаете? Чтобы Кате не было обидно.
– И чтобы Мане не было обидно! – вмешивается Варя Забелина. – Это надо не нАбалмошь делать. Я Маню знаю. Ее отец, Илья Абрамович, – учитель. Он мне уроки давал. Бедно живут они... А тут еще – Катя, лишний человек... Нет, надо что-нибудь придумать, чтобы их не обидеть.
И тут, словно ее озарило, Варя предлагает:
– Надо сказать Мане, что нам обидно, почему мы ничем не помогаем Кате. "Нехорошо это, Маня! – надо сказать.– Ты все делаешь для Кати без нас. Мы тоже хотим!"
– Да, это будет правильно! – одобряет Лида – Давайте после уроков пойдем ко мне. Моя мама, наверно, даст нам денег. А потом пойдем ко всем вам – тоже попросим.
– Моя мама даст наверное! – говорю я,
– И моя бабушка – тоже! – уверена Варя Забелина.
– Ну, а моя тетя, наверно, не даст... – в раздумье качает головой Меля Норейко. – Она ужасно не любит давать...
– Почему?
– Ну, "почему, почему"! Не знаю я, почему... Наверно, она немножечко жядная, – объясняет Меля.
Мы и не заметили, как около оконной ниши, где мы стоим, скользнула как тень Дрыгалка.
– Что это вы тут шепчетесь? У нас правило: по углам шептаться нельзя! Это запрещается, медам!
– А мы не шепчемся... Мы громко разговариваем, – говорит Варя.
Во мне поднимается возмущение против Дрыгалки. Да что же это за наказание такое, что она всюду подкрадывается и все запрещает? Этого "нельзя"! Это "не разрешаю"!
Звонок прерывает наш разговор с Дрыгалкой.
– В класс, медам! На урок!
И Дрыгалка стремительно мчится в класс, за нею бегут Варя и Меля.
Мы с Лидой на несколько секунд остаемся стоять в нише.
– Ты – Саша, да? – спрашивает Лида. – Можно, я буду тебя Шурой звать? И, знаешь, давай дружить. Хочешь?
– Очень хочу!
Так началась моя дружба с Лидой Карцевой. Она продолжалась и после окончания института – с перерывами, когда мы оказывались на много лег в разных городам, – но встречались мы неизменно сердечно и тепло.
Катя, как и прежде, сидит на парте рядом со мной. Но теперь я уже не злюсь на это, как в первый день. Ох, как стыдно мне теперь это вспоминать! Наоборот, я стараюсь чем могу выразить доброе отношение к ней. Я показываю ей нужную страницу в учебнике, объясняю ей то, чего она не понимает. У нее нет лишнего пера – я даю ей свое. Вообще стараюсь изо всех сил. (Меля бы сказала: "Ужясно!") Но все-таки так мягко заботиться о Кате, как Маня, не умею я.
Сегодня опять арифметика, и Круглов с глазами, забившимися глубоко под лоб, объясняет так скучно – я все время ловлю себя на том, что не слушаю. Потом идет урок русского языка, его преподает сама Дрыгалка. Это тоже очень скучно, – проходят имя существительное, склонения, падежи и т. д., я это давно знаю, – но тут уж я слушаю внимательно: я знаю, Дрыгалка мне ничего не простит! И в самом деле, она вызывает меня и велит мне просклонять во всех падежах слово "подорожник". Немножко подумав, я отвечаю ей урок, как учили меня Павел Григорьевич и Анна Борисовна:
– Именительный – около тропинки рос подорожник. Родительный – мы увидели в траве листья подорожника. Дательный – мы подошли к подорожнику. Винительный – мы сорвали подорожник. Творительный – мы вернулись домой с подорожником. Предложный – ведь мы знали о подорожнике, что он – целебная трава.
Дрыгалка слушает меня с каменным лицом.
– А звательный падеж где?
Я на секунду задумываюсь, потом отвечаю:
– Звательный – спасибо, подорожник, за то, что ты лечишь людей.
Дрыгалка недовольно сморщивается.
– Всегда у вас какие-то нелепые затеи, Яновская! Надо говорить просто: именительный – так-то, родительный – так-то и так далее. А вы тут целый роман наболтали!
Я послушно затягиваю:
– Именительный и звательный – подорожник. Родительный – подорожника. Дательный – подорожнику. Винительный – подорожник. Творительный подорожником. Предложный – о подорожнике.
– Ну, вот так правильно, – говорит Дрыгалка.
Но мне не нравится. Правильно, да, но – скучно. И я ничего не вижу из того, о чем говорю. А Павел Григорьевич всегда, что бы мы ни делали читали, делали грамматический разбор предложения, склоняли, спрягали, – все равно Павел Григорьевич говорил мне:
"Ты видишь все это? – упирая на слово "видишь". – Надо видеть, иначе все мертво и скучно, а сама ты – сорока, больше ничего".
От этого, читая стихотворение Лермонтова "Когда волнуется желтеющая нива", я видела и колыхание спеющей ржи или пшеницы, и лес, качающийся на ветру, и сливу в сизоватом налете, и ландыш, – все это я видела. И подорожник я сегодня видела, когда склоняла, – кустик закругленных листьев с глубокими морщинками, которые с изнанки похожи на жилы, вздувшиеся на трудовых руках, и то, как колышется среди кустика стрелка подорожника, вся в мелких бородавочках. Когда я была маленькая и угощала моих кукол обедом, стрелки подорожника изображали спаржу.
"Пожалуйста, возьмите еще спаржи! – просила я кукол очень вежливо. Это очень питательно".
Дрыгалка, к сожалению, этого не понимает. Она ничего не видит. Она никого не видит. Она видит только то, на что можно обрушить свою злость.
Урок чистописания – скучный, как дождик на даче. А для меня еще и пренеприятный – все из-за моего несчастного почерка. "Ужасный почерк! Ужасный!" – ахает учитель, и ему вторит Дрыгалка.
– Ужасный! – говорит она и даже закатывает в ужасе глаза. – Просто непозволительный почерк!
Подождите, злыдни вы этакие! Мама еще вчера пригласила учителя. Он будет приходить к нам домой. Начнет он со мной заниматься завтра. Я буду очень стараться – почерк у меня станет прелестный-прелестный! Что вы тогда скажете, злые люди? Вам не к чему будет придраться, вы будете вынуждены молчать, а я буду мысленно насмехаться над вами: "Ха, ха! ха! ха!"
Уроки кончены. Мы выходим на улицу. Ох, как хорошо, как вольно дышится. Но нам некогда наслаждаться золотым августовским днем: мы должны идти к своим мамам, попросить у них денег, а потом отнести эти деньги Мане – для Кати Кандауровой.
Решаем идти сперва к Меле Норейко, потом к Вариной бабушке, к Лидиной маме, а затем к моей.
Идем мы весело, шутим, смеемся. Только Меля почему-то на себя не похожа. Она все время молчит, даже иногда вздыхает. Наконец, не выдержав, она берет меня под руку, чтоб я шла медленнее. Когда мы таким образом немножко отстаем от Лиды и Вари, Меля говорит мне негромко и как-то нерешительно:
– Знаешь что? Я побегу вперед и посмотрю, кто у нас дома, тетя или папа... А?
– А почему? – недоумеваю я. – Разве это не одно и то же?
– Ну да! Одно и то же!.. У меня папа – это одно, а тетя – папиного брата жена – совсем не то же! И мне бы хотелось, понимаешь... Ну, одним словом, гораздо бы лучше, если бы мы застали папу, а не тетю. Я побегу, а?
Меля летит стрелой вперед, к своему дому. А мы идем медленно, мы немного озадачены загадочными Мелиными словами.
Когда мы подходим к дому с большой вывеской "Ресторан Т. Норейко", Меля уже дожидается нас у ворот. Она бросается к нам озабоченная, но довольная:
– Где вы копаетесь? Скорее, скорее!
И, ведя нас во двор дома, Меля тихонько шепчет мне:
– Тетя занята, она грязное белье в стирку отдает. Ресторанное: скатерти, салфетки... А папу я сейчас приведу! Если тетя войдет, вы, смотрите, ничего при ней не говорите!
Все это мне не нравится, но отступать поздно.
Мы входим в квартиру Норейко. Меля вводит нас в маленькую переднюю. В ней нет даже стульев. Из соседней комнаты доносится негромкий голос, мерно считающий:
– Тридцать шесть... тридцать семь... тридцать восемь...
– Подождите здесь, я сию минуту...
Меля в самом деле через минуту-другую приводит к нам толстого человека с добродушным лицом.
– Вот. Это мой папулька... Папулька, это мои коллежанки (соученицы)... Папулька, мне нужны деньги – понимаешь? И не марудь, папулька, – слышишь, тетя уже пятьдесят вторую салфетку считает! Скоро кончит...
– Деньги? – пугается папулька. – А на что тебе деньги?
– Ну, мало ли, папулька, какие у меня расходы? Давай скорее!
Папулька ужасно растерян. У него даже взмокли колечки волос на лбу.
– Полтинник – довольно?
– Папуля! – укоряет его Меля. – Дай канарейку. И поживее – слышишь?
Из соседней комнаты доносится:
– Шестьдесят восемь... шестьдесят девять... семьдесят... семьдесят один... семьдесят два...
– К сотой салфетке подходит! – торопливо шепчет Меля. – Беги скорей к кассирше, возьми у нее канарейку, и конец!
Папулька исчезает на одну-две минуты. Затем, вернувшись, достает зажатую в кулаке измятую рублевую бумажку. Испуганно оглядываясь на дверь, отдает деньги Меле. Меля быстро сует их в карман.
С этой минуты и Меля, и ее папулька преображаются. С их лиц сходит выражение пугливой настороженности. На папулькином лбу разглаживаются морщины. Отец и дочь весело, радостно обнимаются. Меля шутливо пытается головой боднуть отца в живот. Отец и дочка, видно, любят друг друга.
– Дочка у меня, а? – подмигивает нам папулька. – Министерская голова, нет?
Но Меля бесцеремонно выталкивает отца из комнаты:
– В ресторан, папулька! Там лакеи без тебя все разворуют.
Папулька скрывается.
Меля торопливо передает папулькину рублевку Лиде.
– Прячь, прячь скорее!
Между тем в соседней комнате голос, монотонно считавший белье, смолкает. В переднюю, где мы стоим, входит миловидная женщина, толстенькая и кругленькая, как пышка. На лбу у нее – мокрое полотенце, которое она придерживает одной рукой. Другой рукой она запахивает на груди свой растерзанный капот.
– Ох, голова! Ох, голова! – стонет она.
– Болит, тетечку? – участливо спрашивает Меля.
– Не дай бог! Просто на кусочки раскалывается. Пропади оно, это ресторанное белье! Пока считаешь, глаза на лоб вылезут.. А это кто? – вдруг замечает нас Мелина тетя. – К кому пришли? Зачем?
– Это, тетечку, мои подруги пришли... В гости...
– Ох, тесно у нас тут!.. Какие уж гости! – неприветливо говорит Мелина тетя. – Тебе обедать надо...
– Мы уходим, – спокойно говорит Лида.
– Нет, зачем же? – слабо протестует госпожа Норейко. – Меля пойдет к нам в столовую комнату, пообедает, а вы ее тут подождите, если хотите... Ступай, Мелюня, там сегодня твое любимое...
Но мы, простившись, выходим на улицу.
– Не понравилась мне эта "тетечка"! – мрачно говорит Варя.
– А папулька этот тоже... Рубля давать не хотел, полтинник предлагал... Вот выжига! А ведь богатый! Ну ладно, идем теперь к Варе, – напоминает Лида.
К Варе идти далеко. Мы успеваем переговорить обо всем. О Дрыгалке, о Колоде, об учителях. Вспоминаем то, что рассказала сегодня Меля (она знает все на свете!): наш теперешний директор, Николай Александрович Тупицын, вступил в эту должность всего год назад, вместо прежнего директора, которого звали Яков Иванович Болванович. Этот прежний директор подписывал бумаги размашисто: Я. Болван... – и росчерк. А под этим шла подпись начальницы Колоды: А. Я. Колод...– и тоже росчерк. Получалось: "Я – Болван, а я Колода".
Так, болтая, смеясь, мы подходим к домику на окраине города.
– Вот. Наш домик, – говорит Варя и смотрит на этот домик так ласково, как на человека.
Это и вправду славненький домик! Не знаю, как выглядит он зимой, но сейчас он густо увит диким виноградом, и конец лета раскрасил листья во все цвета. Тут и зеленые листья, их уже меньше, и розовеющие, и вовсе красные,красота! Мы входим в калитку и заворачиваем за дом. Там, в садике, на маленькой жаровне стоит таз, в котором варится-поспевает варенье. Около жаровни сидит на стуле старушка и ложкой снимает с варенья пенки.
– Бонжур, мадам Бабакина! – весело приветствует старушку Варя.
– Бонжур, мадемуазель Внучкина! – спокойно отзывается "мадам Бабакина". – О, подружек привела! В самый раз пришли – варенье готово! Из слив... Вон с того дерева собрала я сегодня.
Мы не успеваем оглянуться, как Барина бабушка уже усадила нас за круглый садовый стол, врытый в землю, поставила перед каждой из нас полное блюдце золотисто-янтарною варенья и по куску хлеба.
– Как вкусно! – восхищается Лида.
– До невозможности! – говорю и я с полным ртом.
Варя обнимает твою бабушку:
– Еще бы не вкусно! Кто варил? Варвара Дмитриевна Забелина! Сама Варвара Дмитриевна! Понимаете, пичюжьки?
Варя очень похоже передразнила Мелино "пичюжьки". Это, конечно, опять вызывает смех. Впрочем, в этом чудесном садике, позади дома, увитого разноцветным диким виноградом, да еще за вареньем Вариной бабушки, нам так радостно и весело, что мы смеемся по всякому пустяку и жизнь кажется нам восхитительной. Я смотрю то на Варю, то на ее бабушку – они удивительно похожи друг на друга! Бабушка говорит басом, как Варя, и у обеих – у бабушки и внучки – одинаковые карие глаза, подернутые поволокой, и веки открываются, как створки занавесок, раздвигающиеся не до конца в обе стороны.
– Спасибо, Варвара Дмитриевна! – благодарим мы с Лидой.
– Какая я вам "Варвара Дмитриевна"! – удивляется старушка.– Бабушкой зовите меня – ведь вы подружки Варины! Сына моего, Вариного отца, товарищи по морскому корпусу и по плаванию – всегда меня "мамой" звали. А вы зовите "бабушкой", а не то не будет вам больше варенья!
– А ведь мы к тебе по делу пришли, бабушка! – вспоминает Варя.
Выслушав наш рассказ о Кате Кандауровой, которая живет в семье Мани Фейгель, Варвара Дмитриевна говорит растроганно:
– Смотри ты, Илья Абрамович сироту пригрел! Ничья беда мимо него не пройдет... И Маня, видно, в отца растет, добрая... Ну-ка, Варвара, где наш банк?
Варя достает в дом и тотчас возвращается, неся в руке "банк" – это металлическая коробка из-под печенья "Жорж Борман".
Варвара Дмитриевна открывает коробку, смотрит, сколько в ней денег.
– Гм... Не густо...– вздыхает она. – Ну все-таки, я думаю, рубль мы можем дать, – а, Варвара? Надо бы побольше, да еще долго до пенсии, – вдруг на мель сядем?
– Не будем жадничать, бабушка! Наскребем все два...
Вот у нас уже собрано три рубля. Отлично! Мы прощаемся с бабушкой Варварой Дмитриевной, в которую мы с Лидой успели влюбиться по уши. Мы ей, видно, тоже понравились: она с нами прощается ласково, обнимает и целует нас.
Теперь мы идем к Лидиной маме, Варя тоже идет с нами.
В квартире Лидиных родителей все очень по-барски. Красивая мебель, ковры, много изящных безделушек. Мы стоим в гостиной, в ожидании, пока выйдет к нам Лидина мама. На одной стене большая фотография в красивой рамке – молодая темноволосая женщина в черном платье.
– Это твоя мама? – спрашиваю я.
– Нет, – отвечает Лида. – Это моя тетя. Мамина двоюродная сестра. Поэтесса Мирра Лохвицкая, – слыхали про такую?
– Нет, мы с Варей не слыхали.
– Странно... – удивляется Лида. – Она недавно получила Пушкинскую премию Академии наук. Во всех газетах было напечатано.
Мы смотрим с уважением на портрет поэтессы Мирры Лохвицкой, получившей недавно Пушкинскую премию Академии наук.
– А знаешь, – внезапно говорит Варя, – у нее глаза немножко странные...
– Верно. Сумасшедшие глаза, – спокойно соглашается Лида.
На другой стене висит большой портрет в тяжелой раме – красивая женщина в бальном платье.
– А это твоя мама? – спрашивает Варя.
Лида смеется:
– Нет, это другая моя тетя. Жена моего дяди. И тоже писательница Мария Крестовская. Ее отец был очень известный писатель – Всеволод Крестовский, он написал роман "Петербургские трущобы". А тетя Маруся – ну, она хуже его пишет, но все-таки известная, ее печатают в толстых журналах. Очень многие читают и любят...
– У тебя есть ее книги?
– Есть, конечно... Могу тебе дать. Хочешь?
Ну конечно, я хочу! Я просто в себя прийти не могу: подумать только, Лида, Лида Карцева, .наша ученица, моя подруга, а тетки ее – знаменитые писательницы!
– Так я и знала! Так я и знала! – раздается позади нас капризно-веселый голос. – Они тетками любуются! А на меня, бедную, никто и не смотрит!
Мы оборачиваемся – в дверях стоит женщина, Лидина мама, Мария Николаевна, и до того она красива, что мы смотрим на нее, только что не разинув рты, и от восхищения даже зарываем поздороваться.
Лида бросается со всех ног, поддерживает Марию Николаевну и усаживает ее на затейливой формы кушетку, поправляет складки ее красивого домашнего платья. Потом представляет матери нас, своих подруг.
– Значит, эта, большенькая, – Варя Забелина, а это, поменьше, – Шура Яновская? – повторяет Мария Николаевна, вглядываясь в наши оторопелые лица. – А почему они молчат?
А мы молчим оттого, что восхищаемся!
– Как-к-кая вы красивая! – неожиданно вырывается у Вари.
Мария Николаевна смеется.
– Лидушка! – говорит она с упреком.– К тебе гости пришли, почему ты их ничем не угощаешь? В буфете конфеты есть. Принеси!
Мы едим конфеты и излагаем дело, которое привело нас сюда.
Мария Николаевна задумывается.
– Кажется, Лида, – говорит она,– надо на это дать рубля три. Как ты думешь?
– Я тоже так думаю.
Лида приносит матери ее сумочку. Мария Николаевна дает нам трехрублевку.
Мы встаем, благодарим и уходим. Мария Николаевна сердится:
– Что же вы спешите? Я думала, вы что-нибудь смешное расскажете, а вы вон как... Ну ладно, до следующего раза!
Мы спешим: нам надо еще к моей маме.
У нас неожиданно в сбор денег включается весь дом. Мама дает три рубля. Поль безмолвно кладет на стол полтинник. Юзефа, стоявшая у притолоки и внимательно прислушивавшаяся к разговору, достает из-за пазухи большой платок, на котором все четыре угла завязаны в узелки, развязывает один из узелков, достает из него три медных пятака и кладет их на стол:
– От ще и от мене. Злотый (15 копеек)... Сироте на бублики!
Итого 3 рубля 65 копеек. Пришедший дедушка добавляет для ровного счета еще 35 копеек – всего получилось 4 рубля.
В эту минуту слышен оглушительный звонок из передней – папин звонок! И в комнату входит папа.
Папа прибавляет к деньгам, собранным для Кати Кандауровой, еще одну "канарейку". Пришедший с ним Иван Константинович Рогов дает столько же. У нас уже собрано целых 12 рублей! Сумма не маленькая.
– А теперь, девочки, – говорит папа, – ваше дело кончено. Отдать эти деньги Фейгелю должен кто-нибудь другой, иначе обидите хорошего человека. Я его знаю: я – врач того училища, где он работает. Оставайтесь здесь, веселитесь, а главное: никому обо всем этом не говорите! Помните: ни одной душе! Ни одного слова? Вы еще головастики, вы не знаете, – из-за этого могут выйти неприятности. Я потом, мимо едучи, зайду к Фейгелю домой и все ему передам.
– Я бабушке скажу, чтоб в секрете держала! – соображает Варя.
– А я – маме... – озабоченно говорит Лида Карцева. – Она может нечаянно проболтаться.
На том и расстаемся.
Глава шестая. НЕПРИЯТНОСТИ
Странно, все считают, что папа ничего не замечает вокруг себя, ни во что не вникает. Он-де занят только своими мыслями, своими больными, своими книжками, а все остальное до него не доходит..
А вот и неправда! Взять хотя бы этот случай. Мы собрали деньги для Кати Кандауровой, и папа первый сказал нам: "Будьте осторожны, не болтайте зря,могут быть неприятности".
Папа, как говорится, "словно в воду глядел"! Мы, правда, были осторожны и зря не болтали, но неприятности – и какие! – сваливаются на наши головы уже на следующий день.
Поначалу все идет, как всегда. Только Меля Норейко опаздывает – вбегает в класс хотя и до начала первого урока, но уже после звонка. Дрыгалка оглядывает Мелю с ног до головы и ядовито цедит сквозь зубы: