355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Воронель » И остался Иаков один » Текст книги (страница 14)
И остался Иаков один
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 22:23

Текст книги "И остался Иаков один"


Автор книги: Александр Воронель


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц)

Распад традиционного еврейского быта привел к тому, что появилось множество молодых людей, избравших для себя более практичный путь освоения светской, христианской культуры и знакомых с еврейской традицией лишь отчасти. Таким образом, если им и были не чужды еврейские побуждения, они проявлялись у них в нееврейской форме. Все, что касалось сферы осуществления, заимствовалось ими из окружающей их среды. Стремление к социальной справедливости действительно лежит в основе еврейского вероучения, но способы достижения ее внутри еврейства тоже определяются этим вероучением. Что можно совершить для достижения справедливости, а чего нельзя, устанавливает та же традиция, которая внушает исходную мысль. Еврей, вырвавшийся из-под еврейского культурного влияния в среду другого народа, чьи практические нормы иные, опасен, как канистра с бензином в стогу сена. Многое из идеологии христианских народов по содержанию ему хорошо известно. И у него (а иногда и у них) возникает естественное чувство солидарности. По форме же большая часть того, что исторически сложилось у них как ограничения их собственного своеволия, кажется ему наивным набором предрассудков. И тогда он совершает подвиги, которые после краткого общего восторга сулят ему крушение. Оперируя со знакомой ему с детства идеей, ассимилированный еврей с трудом постигает, что значение и применение этой идеи в нееврейской среде иное. Он становится равно чужим и там, и тут, и эту свою чуждость часто субъективно ощущает как высшую ступень объективности. Так, Троцкий, будучи на вершине большевистской иерархии, отверг домогательства еврейской делегации, которая явилась к нему, как к еврею. Он заявил им, что он не еврей, а интернационалист. Наверное, он думал, что произвел впечатление своей непреклонностью. Между тем, он, конечно, вызвал омерзение евреев, как отступник и, может быть, насмешку русских, как сухарь и ханжа. Страшнее выглядит его отношение к отцу, который после революции не мог приехать к сыну из-за отсутствия сапог, а Троцкий "не смог ему помочь", т. к. "в стране слишком много раздетых и разутых". Старый Бронштейн умер от тифа в 1922 г., и даже его последнюю просьбу, похоронить его на еврейском кладбище, сын отказался выполнить.

В отличие от того, что думают антисемиты, евреи-революционеры большей частью не столько выражают еврейские интересы, сколько нарушают еврейский стереотип, и свою энергию черпают как раз из этого конфликта. Поэтому их амбиция состоит не в том, чтобы принести счастье своему народу, а в том, чтобы как можно категоричнее от него отмежеваться. В разной мере они стыдятся своего происхождения и поэтому не совсем уверенно чувствуют себя в своей роли. Они предпочитают роль возвестителей истины, исходящей от какого-нибудь иного, несомненного авторитета, т. е. роль посланца, комиссара. Тут и кроется психологическая ловушка, приводящая таких людей к духовному и человеческому крушению.

Роль посланца по своей структуре действительно воспроизводит рисунок жизни Моисея. Однако, проявив своеволие, убив египтянина, Моисей еще не приобрел авторитета у евреев. Этого оказалось недостаточно для того, чтобы стать их вождем. Потому ли, что и тогда это не соответствовало их обычаю, или просто потому, что он и сам не знал еще, какого рода справедливость он защищает? Именно тогда от угнетенных, за которых он вступился, он услышал: "Кто поставил тебя судьей над нами?" Быть может, этот вопрос он задал себе и сам? Он ушел в изгнание после этого на много лет и вернулся лишь тогда, когда был глубоко убежден, что его послал Бог. С тех пор он никогда не колебался и не отклонялся от своего призвания. Его слово превратилось в Закон для его народа. Для комиссара главное – кто его послал.

К. Марксу было уже труднее, но все же он верил – Бог знает почему – что открыл Законы Истории. Троцкому сначала приходилось ссылаться на Маркса, а когда по ходу событий все законы марксизма были нарушены, и он стал большевиком, его единственной опорой остался В. Ленин.

У Троцкого не хватило цельности опереться на себя самого и ему пришлось в конце концов представлять и осуществлять волю Ленина. Ленин всегда знал, чего хотел, хотя это не всегда было одно и то же. Когда Ленин хотел Брестского мира, он послал Троцкого заключить этот мир. Ленин хотел победить в Гражданской войне и он поручил Троцкому создать новую, революционную армию и привести ее к победе. Пока Ленин настаивал на военном коммунизме, Троцкому приходилось разрабатывать организацию принудительного труда, но когда Ленин решил перейти к НЭПу, он воспользовался планом Троцкого о развитии ограниченного свободного рынка. Всегда и всюду его комиссар оказывался на своем посту в качестве той "золотой рыбки", которая по волшебству исполняет желания. Сам Ленин оставался при этом вне критики, отчасти по состоянию здоровья, отчасти благодаря ореолу, созданному ему Троцким и другими комиссарами в большевистском руководстве. Все претензии, что по поводу Брестского мира, что по поводу военного коммунизма, должны были адресоваться Троцкому и, в конце концов, адресовались ему. Он до сих пор обвиняется во всех "перегибах" Советской власти.

Троцкий не сумел противостоять Сталину не только потому, что он ошибся в том или в этом. Он сплоховал как личность. У него не хватило решимости громко заявить свое "я". Грубо говоря, будучи евреем, он мог бы победить только, если бы гордился этим, как лорд Дизраэли. Он все пытался выступать от имени Ленина, не будучи его верным последователем в точном смысле слова (ибо был слишком самостоятелен), от имени Партии, в которой он никогда не мог получить большинства (ибо он был слишком требователен для массовой партии), от имени Марксизма, который с таким оглушительным треском провалился в России. А Сталин в это время, хоть и негромко, уже сказал свое "я!", показав "многим членам партии, что им при нем будет спокойно. Социализм для них вполне может быть построен в их отдельно взятой стране, т. е. их руководящее положение сохранится, а демократизация и "перманентная революция" не повиснут над ними, как дамоклов меч. В двадцатых годах и в руководстве партии, не говоря уже об обывателях, накопилась свинцовая усталость от ленинских грандиозных проектов и революционного горения. С неосознанным облегчением проводив в последний путь своего слишком строгого бога, построив ему египетскую пирамиду посреди Красной площади, его бывшие соратники вовсе не были расположены голосовать за его посланца и творческого продолжателя. Они предпочли делового исполнителя (как им казалось) их коллективной воли. Все они погибли раньше Троцкого. На его глазах погибли также все его сторонники, два его сына и обе дочери. Лев Троцкий учил языки по Библии, но вряд ли был достаточно внимателен к самому тексту. Поэтому он бы не понял, если бы человек, который приуготовил ему его участь, сказал, что поступит с ним, как Навуходоносор поступил с царем Цидкиягу2 (Седекией в русском произношении). Этот человек, бывший студент Тифлисской Духовной Семинарии, Иосиф Джугашвили, знал, конечно, Книгу Книг и человеческую натуру гораздо лучше Троцкого и опирался только на себя. Заботы о справедливости никогда не отягощали его душу.

_______________________________________________________________________

1 Это отношение адекватно выразил другой революционер-еврей Карл Маркс: "Философы лишь различным образом объяснили мир, но дело заключается в том, чтобы его переделать..."

2 "И сыновей Седекии закололи перед глазами его". 4-я Книга Царств, 25, 7.

МЕЧТА О СПРАВЕДЛИВОМ ВОЗМЕЗДИИ

(Впервые напечатано в "22". № 45,1985 г.)

Полемика в печати вокруг посещения президентом Рейганом военного кладбища в Битбурге заставила меня задуматься, почему меня не возмущает его поступок. Если бы в это дело не вступили такие люди, как Эли Визель. я, быть может, и не обратил бы внимания на весь инцидент, посчитав его просто политическими придирками престижноориентированных групп. Однако эта полемика заставила меня ощутить отличие моего подхода от общепринятого на Западе, и я подумал, что это отличие не принадлежит только мне лично. За ним стоит другой опыт, другое воспитание чувств, другое видение жизни.

Я никогда не изучал Катастрофу и мысленно отталкивал от себя полную ее картину, быть может, подсознательно избегая психологической травмы. Однако, непроизвольно сведения о Катастрофе с детства настигали меня, и поскольку это началось в детстве, сведения эти неотделимы для меня от других моих детских впечатлений. Я постараюсь их сейчас проанализировать.

В моем детском сознании Катастрофа представлялась мне исключительно проблемой убитых стариков, женщин и детей, так как детские воспоминания не включают возможности остаться при немецкой оккупации кому-нибудь, кроме беспомощных людей. Все известные мне взрослые мужчины были в то время в армии и мне трудно вообразить их в числе жертв Катастрофы. Отчасти поэтому Катастрофа в моем воображении выглядит не предусмотренным и запланированным политическим действием, а исключительным зверством, вспышкой варварства, дикарством. Естественно, и ответственность за дикие поступки, как и за всякое преступление, должна была бы быть индивидуальной.

Мы знаем, однако, что на самом деле ужас Катастрофы не в ожесточенном зверстве, которое всегда индивидуально, но в продуманном планировании гибели целых народов (не только евреев, также и цыган). И тут чувство подводит меня. Вместо того, чтобы ужаснуться еще больше, я неожиданно возвращаюсь к знакомому мне и лишенному ужасных подробностей воспоминанию, естественно сопровождавшему мое детство, как постоянный фон. Я помню бесчисленные летние палатки на окраине сибирского городка, где мы были во время войны, в которых всю зиму жили "эстонцы". Так у нас называли иностранного вида рослых, красивых людей, работавших в своих когда-то аккуратных мундирах на открытом воздухе при температуре -40° и умудрявшихся даже при этих условиях сохранять бравый вид. Это, на самом деле, были сосланные в Сибирь латыши, литовцы и эстонцы, от которых ожидали вскоре полного вымирания. Действительно, каждую ночь хоронили их несколько сотен, и к лету не осталось уже ни одного. Тогда на их место прислали "узбеков", которые выглядели гораздо хуже, но умирали так же хорошо. Весь город, конечно, это знал и видел. Но если про "эстонцев", по крайней мере, говорили: "Жалко, такие красивые люди", об "узбеках" никто не сожалел, потому что они были грязные и некрасивые. По городу ходило множество смешных анекдотов о их жадности, коварстве и глупости. В общем, их грехи сводились к мелкому воровству, торговле урюком и плохому владению русским языком в соединении со стремлением выжить. Это стремление и урюк затянули их пребывание в нашем городе на все годы войны, так что я допускаю даже, что некоторые из них действительно выжили.

В 14 лет, через год после конца войны, я сам попал в лагерь по политическому обвинению (в антисоветской пропаганде) и не считал себя пострадавшим несправедливо, ибо действительно пытался, насколько я мог в этом возрасте, вести антисоветскую пропаганду. Срок, к которому присудили нас с другом (тоже 14 лет), был всего три года, но первые же месяцы убедили нас, что мы не протянем и одного. Мы уже начали готовить для себя наиболее безболезненное самоубийство, но через полгода дело было пересмотрено Верховным Судом. Хотя семьи и уплатили грандиозную взятку, перемена судебного решения была все же неслыханной удачей, и мы вернулись к жизни, не очень веря в окончательность своей счастливой судьбы. Отец моего друга и подельника погиб в лагерях восемью годами раньше. Друг получил еще один срок спустя всего два года. Я отделался почти только легким испугом. Мой отец, дядя, двоюродный брат и бабушка провели в разное время в тюрьмах и лагерях, где люди мерли, как мухи, от года до десяти. Бабушка отметила, как удачно произошло, что меня посадили в таком раннем возрасте, т. к. по ее словам "прививку лучше делать пораньше". При этом я подчеркиваю, что происхожу из обычной семьи технических интеллигентов, не склонных не только к правонарушениям, но даже не заинтересованных в политике. По нашим стандартам семья обошлась, в общем, благополучно. Никто ведь не был расстрелян. Однако, такая обстановка при воспитании не могла способствовать моему восприятию Катастрофы, как чего-то из ряда вон выходящего.

Возможно, я с детства зачерствел душой.

Нельзя сказать, что я не был задет Катастрофой лично. Наши родственники погибли в гетто в Харькове. Вернувшись в Харьков после войны, мы от соседей узнали, что Лева – мальчик из этой семьи, с которым я дружил, тайком прибегал из гетто за провизией для сестры и матери. Соседи говорили, что предлагали ему скрыться, но он не мог бросить мать и сестренку и предпочел смерть с ними вместе. Я очень ясно представлял себе его жизнь и даже гибель. Мне труднее было себе представить жизнь соседей в таких обстоятельствах. Я полагал естественным, что оккупанты убили Леву и всех остальных. А чего же еще можно было ожидать от оккупантов? Но как умудрились выжить соседи? И у них даже нашлось, как будто, что Леве подать?

Почему все же по вопросу о нацистских преступниках и их преступлениях против нашего народа я склонен скорее к компромиссной позиции? Тот факт, что я с детства был свидетелем сравнимых по масштабу и жестокости преступлений, настраивает меня скорее мстительно...

Однако, глядя на эти беспримерные преступления, так сказать, изнутри, я вижу ясно, что их причиной, по крайней мере в знакомом мне случае, являлось, в первую очередь, порочное государственное и общественное устройство, к которому и должна быть обращена наша бескомпромиссность. Хотя ответственность отдельных людей подчас оказывается решающей, она может и должна рассматриваться лишь индивидуально и в связи с обстоятельствами жизни именно этих отдельных людей. Я не знаю, кто был комендантом лагеря уничтожения "эстонцев" в нашем городке. Но, если бы он оказался евреем, я не счел бы эстонцев на этом основании вправе плюнуть на могилу моего дедушки. Я знаю, что даже членство в такой организации, как КГБ, не мешало отдельным (редким, впрочем) людям совершать порядочные поступки, даже подвиги милосердия, в то время как отдельные же беспартийные индивиды возвышались в своем неистовстве до уровня добровольных палачей, заслуживших быть исключенными из человечества.

Исходя из этого опыта, я легко могу себе представить, что мой родственник Лева сбежал из гетто вследствие халатности, или даже снисходительности, охранника-эсэсовца, закрывшего глаза на бегство мальчишки, а затем был выдан на расстрел теми самыми соседями, у которых он пытался укрыться, и которые так живо описывали мне свое сочувствие. Немец-то ведь и не разберет, какой советский мальчишка еврей, а какой украинец. Тут нужно особый глаз иметь...

После войны растяпа-эсэсовец был, допустим, повешен (как раз в Харькове произошла публичная казнь нескольких нацистских преступников, а отношение советских следователей к истине мне известно), или просто пропал в Сибири, или танком его раздавило, а смекалистый Левин сосед отсиделся возле своего огорода и пережил даже сталинские чистки. Должен ли я сейчас, спустя сорок лет, осквернить могилу этого предполагаемо несгибаемого эсэсовца и послать цветы на могилу предполагаемо добросердечного соседа? А что, если именно сосед – предатель и виновник? Кто во всем мире может ответить мне, как было на самом деле?

Конечно, эти мои подозрения не имеют силы доказательств и основаны лишь на гипотетических возможностях и обширной статистике массовых преступлений на оккупированной территории. Но вот товарищ Сталин все учел и всех подряд, остававшихся на оккупированной врагом территории, поставил под подозрение, заставив отмечать этот факт во всех их документах. Таким образом Сталин разрабатывал и осуществлял не только планы собственных грандиозных преступлений, но и процедуры не менее грандиозных наказаний и отмщений за косвенное пособничество чужим преступлениям. Прямое пособничество наказывалось отдельно. Таким образом И. Сталин крепко держал в руках Добро и Зло. Жаль только, что и его добро тоже всегда проявлялось в форме зла. Это происходило именно вследствие абсолютного характера его действий. До самой его смерти, и даже несколько позже, все 50 миллионов потенциальных коллаборационистов еженощно дрожали, опасаясь ареста, и оставались гражданами второго сорта в глазах всех официальных инстанций в СССР. Хотим ли мы того же самого для оставшегося в живых немецкого народа? И уже без ограничения срока?

Разумеется, мы не можем им реально насолить, но морально нанести им такой тотальный ущерб мы бы хотели? Я не уверен в этом. Я почти уверен в обратном. Божественное правосудие не передано в наши руки...

Значит ли это, что я считаю возможным их простить? – Нет. Никак.

Преступления нацистов во многих других аспектах имеют аналогии и параллели в истории человечества. Их преступление против еврейского народа беспрецедентно. Даже сходное по масштабам убийство армян турками радикально отличается от Катастрофы своей примитивной эмоциональностью. Другие преступления нацистов, хотя не могут быть оправданы, но, по крайней мере, объяснимы. Их преступление против евреев необъяснимо и бесполезно для них самих. Банальность мотивов отдельных исполнителей и очевидная мелкость многих вдохновителей этого преступления не должны затмевать его уникальный характер и небанальный замысел. Это событие останется среди феноменов, которые должны быть рассмотрены на более широком фоне, чем только история Европы середины XX века.

Сравнимое во многих отношениях событие описано в книге Бытия, в главе 4: "восстал Каин на Авеля, брата своего, и убил его". Сходство состоит не только в том, что, в отличие от обычных междоусобиц, Каин убил брата, который не защищался. Оно состоит также в том, что мотив убийства был исключительно идеалистическим: "...призрел Господь на Авеля и на дар его; а на Каина и на дар его не призрел". Спор шел о ценностях невидимых, и Божественная справедливость остается для нас необъяснимой. Таинственность смысла этого преступления подчеркивается таинственностью кары: "...что ты сделал? Голос крови брата твоего вопиет ко Мне от земли. И ныне проклят ты... И сказал Каин Господу: наказание мое больше, нежели снести можно... и всякий, кто встретится со мною, убьет меня. И сказал ему Господь: за то всякому, кто убьет Каина, отмстится всемеро. И сделал Господь Каину знамение, чтобы никто, встретившись с ним, не убил его. И пошел Каин от лица Господня..."

Что за странная забота о безопасности убийцы со стороны Бога Мщения? И не столь же ли странно звучит увещание, обращенное к Каину еще до убийства: "...отчего поникло лицо твое? Если делаешь доброе, то не поднимаешь ли лица? А если не делаешь доброго, то у дверей грех лежит; он влечет тебя к себе, но ты господствуй над ним". Бог знал о преступлении и дал ему свершиться. Его счеты с Каином выше плоского понимания антитезы преступления и наказания. Ведь наказание снимает вину...

Мы вправе прощать либо наказывать только несомненные, банальные преступления. Эйхман, к собственному облегчению, мог быть повешен, потому что он был лишь ничтожным исполнителем, жалким пособником Преступления... Истинных виновников мы не можем не только наказать, но, в сущности, даже обнаружить...

Как люди, а не боги, мы не имеем права огульно объявлять преступниками не только целые народы ("всякому, кто убьет Каина, отмстится всемеро..."), но даже и отдельные категории граждан (нацистов, коммунистов) без четко ограниченной общепризнанной судебной процедуры. Не можем мы также добиваться от нового поколения немцев (а почему об австрийцах, кстати, никто не упомянул?), чтобы они огулом признали своих отцов падалью, которая заслужила свою собачью смерть от бомбы или от русского штыка. Это не было бы моральной победой. Наша еврейская история к тому же такова, что если мы захотим дальше пойти по этому непримиримо разоблачительному пути, нам придется проклясть все человечество. Однако, наша способность прощать и забывать все еще выше общемировых стандартов. Может быть, оставаться избранным народом, это значит позволить другим народам быть такими, каковы они есть?

Возможно, кто-нибудь из американских евреев возразит, что в том и состоит миссия еврейской диаспоры, чтобы принудить народы стать выше, чем они есть. Чтобы толкать их по пути нравственного совершенства выше их сегодняшних возможностей...

Может быть, и в этом правда... Но ведь – это дело веры. Веры в миссию. Веры в диаспору. Веры в то, что влияние евреев диаспоры на окружающие народы ведет к повышению их нравственности. Израильтянину позволено в этом сомневаться. Нравственность – такая зыбкая вещь. Уследить бы за своей.

В конце концов Р. Рейган достойно вышел из положения, призвавши рассматривать также и убитых в боях немцев, как жертв безумного режима, основанного на безумной идеологии. Само это определение уже исключает тех из них, кто был в действительности сознательным преступником. Что ж, он простил своих врагов. Его прощение нисколько не снимает их вины по отношению к нам. Никто не может простить от чужого имени. Но и осудить заочно не дано никому.

Мне кажется, что под непосредственным впечатлением Катастрофы Э. Визель и многие другие усвоили такой апокалиптический взгляд на мир, что подсознательно ожидают осуществления справедливости в реальной политической жизни после Катастрофы. В ходе Катастрофы зло проявлялось столь абсолютно, что победа над ним во Второй мировой войне могла быть понята, как торжество добра (тоже, возможно, абсолютного). И сама эта Война, как некий "последний и решительный бой". Во всяком случае, следы этого ощущения очень ясно сказываются в абсолютности их требований к американскому и немецкому правительствам в отношении нацистских преступников. Однако, в мире нет ни одного правительства, которое могло бы удовлетворить таким требованиям. Беспрецедентность нацистских преступлений отнюдь не обеспечила ни беспрецедентной справедливости наказаний, ни даже полной правоты победителей Катастрофа уже ушла в прошлое, а Страшный Суд еще не наступил. Мир после Катастрофы остался таким же несовершенным, каким был и до нее... В известном смысле он стал хуже. Мы можем обсуждать, прощать ли или не прощать убийц, но мы уже не в силах отменить ужасающий прецедент. Его соблазняющее влияние на умы людей, которых не волнует наше прощение, несомненно. Его значение для будущей истории не может внушить оптимизма, позволяющего сосредоточиться на символическом наказании побежденных преступников.

А. Воронель и Р. Нудельман

БЕСЕДА О ГУМАНИЗМЕ С ЧЕЛОВЕЧЕСКИМ ЛИЦОМ

Р. Н. – Затянувшийся правительственный кризис в нашей стране еще раз показал нам недостатки нашей политической системы. Почему мы не можем заимствовать проверенные рецепты западного либерализма? Например, так красноречиво описанный польским автором А. Спиваком "либеральный либерализм" сэра Исайи Берлина, выдающегося английского, еврейского интеллектуала, специалиста по русской истории и культуре? В сущности, "либеральный либерализм" Исайи Берлина представляет собой некий свод правил политического и социального поведения, направленного на сохранение общественного мира и предотвращение политического насилия. Это звучит очень соблазнительно для каждого интеллигента, особенно – для выходца из СССР.

А. В. – На мой взгляд, концепция Берлина не имеет универсальной применимости. Я бы даже сказал больше. Исайя Берлин, как мыслитель, сформировался в рамках англо-саксонской политической традиции. В этих рамках его концепция представляется мне, скорее, тривиальной. Это обычный англо-саксонский практицизм, достаточно хорошо, красиво сформулированный. Можно назвать его, если угодно, и "либеральным либерализмом" – в том смысле, что либерализм здесь заходит так далеко, что готов анализировать отчасти и самое себя.

Р. Н. – Рассматривать себя, как одну из точек зрения...

А. В. – Но насколько это применимо, скажем, к израильской ситуации? Я неоднократно убеждался, что на выборах в Израиле у меня прежде всего возникает острое желание проголосовать за многопартийность. Но как раз этой возможности я лишен. В культуре сегодняшнего израильского общества я не нахожу такой широты, которая позволяла бы голосовать за многопартийность. Я не вижу у израильских партий особого желания оставить место конкурентам. Это вызывает у меня вопрос: почему же концепция Исайи Берлина, такая, вроде бы, очевидная всем интеллигентам, неожиданно оказывается неприменимой в Израиле? И тогда я начинаю анализировать и прихожу к выводу, что в подавляющем большинстве стран такой политической культуры, которую он предполагает, попросту нет. Эта культура специфически национальна. Исайя Берлин, как свойственно вообще евреям, настолько вжился в эту англо-саксонскую культуру, что преподносит ее нам, как свою универсальную идею. Как очередную спасительную панацею. Это свойственно многим выдающимся евреям. Мы уже получали такие панацеи от К. Маркса, от Милтона, Фридмана... Нуждаемся ли мы еще в одной? Я уверен, что нет. И я скажу, почему. Англия – страна не только плюралистическая по характеру, по традиции – это повелось в ней еще со времен войны Алой и Белой Роз, – Англия еще и страна практицизма. Как и Америка, наследующая ей – это страна прагматической идеологии. Что это значит? Это значит, что тамошний либерализм дозрел до уровня чисто прагматического компромисса, даже вопреки политическим принципам и программам. Беспредельный английский либерализм совершенно не мешает госпоже Тэтчер дать приказ своему Скотланд-Ярду застрелить шесть человек прямо на улице, без суда и следствия, просто потому, что они подозреваются в причастности к ирландскому терроризму. Если бы такое произошло в России, это означало бы, что совершился государственный переворот и что теперь разрешено стрелять на улице. В Англии это означает просто исключение из правил, некий практический компромисс с общими либеральными принципами. И большинство это именно так и понимает. Но понятие исключения, понятие практического компромисса, даже и вопреки идеологии, не всякому доступно. Оно недоступно людям, выросшим в традициях тотальной культуры. Я думаю, что русское мышление, как и еврейское, всегда было тотальным – оно всегда искало окончательную истину. Берлину такое стремление представляется опасным. Ему кажется, что любая тотальная идея обязательно ведет, так сказать, к гибели, к порабощению человечества. Ну, во-первых, это не всегда так, а во-вторых, даже если это так, у нас не очень много возможностей от этого защититься.

Защищаться нужно вообще не от мыслей, а от политического манипулирования нашими мыслями, которое всегда ведет к закрытию каких-то возможностей действия, но не мысли. Наша демократия, например, ничего не выиграла от запрещения партии Кахане, т.к. мысли его в результате только получили дополнительную рекламу, а политически он стал совершенно неуязвим, т.к. не обязан теперь провозглашать на людях свои взгляды. Наша израильская политическая система, такая несовершенная в сегодняшней ситуации, сложилась как отражение еврейского недоверия к решениям большинства и, следовательно, имеет свои корни в психологии нашего народа. Если понимать демократию, как защиту прав меньшинств, что соответствует сути дела, мы превратились в супердемократию, в которой меньшинства защищены лучше, чем основная масса населения. Еврейское мышление отличается своим тотальным характером и, как и русское, с трудом принимает исключения.

Что произойдет, если теперь на нашу почву перенести идеи Берлина? Произойдет то, что та сторона, которая согласится, что все точки зрения относительны и выразит готовность обсудить слабости своей точки зрения, немедленно проиграет той, которая останется в уверенности, что ее точка зрения верна абсолютно.

Р. Н. – Это напоминает мне притчу о дележке спорного одеяла: тот, кто признал, что половина одеяла действительно принадлежит противнику, может спорить уже только о половине оставшейся половины, он себя уже обрек максимум на четверть...

А. В. – Вот именно. Берлин предлагает нам всегда уступать "чужую" половину одеяла. Признавать за оппонентом "его" правоту. Такой подход теоретически господствует в науке. Всякий ученый обязан учитывать возможную правоту своих оппонентов. Однако, можем ли мы в науке допустить, чтобы люди не знающие, что дважды два – четыре, спорили об истине на равных с учеными? В науке уважение к оппоненту обеспечивается образовательным "цензом". В политике ввести такой ценз не представляется возможным, так как даже среди людей образованных нет и тени равенства в опыте или политической мудрости.

В науке такой подход возможен потому, что все согласны, что истина существует и принимают общие критерии, которым она должна удовлетворять. В политике и идеологии ничего такого нет. Критерии каждой группы вырабатываются применительно к их частным истинам, не говоря уже о том, что многим вовсе и не нужна истина, а только победа вопреки всему или даже их личная выгода. Берлин, имея дело не с наукой, а с чувствами людей, как бы отрицает абсолютную истину вообще и требует воспринимать истину оппонента наравне со своей. В этом я вижу либеральный хомейнизм, который так распространен в нашей стране. Я считаю нормальным, когда своя истина человеку дороже чужой при всех возможных осложнениях.

Кроме того, почему исключается возможность, что одни люди умнее других и иногда оказываются полностью правы? Ведь в практической жизни мы всегда помним эту истину. Мы перестаем пользоваться услугами врача, который покажется нам глупым, и уходим из гаража, где неаккуратны механики. Почему в общественных делах мы из демократизма должны любую истину разбавлять ложью и любую ценность дерьмом?

Фанатики либерализма из преданности этой идее готовы поставить на голосование хотя бы и вопрос о нашем существовании. Но я хочу жить, даже если большинство человечества с этим не согласно, и требую от гуманизма настолько человеческого лица, чтобы оно позволяло мне защитить себя при всех условиях. Несомненно, что пока существует, например, государство Израиль (или всякое иное государство), будет длиться несправедливость, благодаря которой множество одаренных политических деятелей (в том числе арабов) не сможет найти себе достойного применения, а еще большее множество обыкновенных людей вынуждены будут встречать в жизни разные трудности, ограничения, непосильную конкуренцию на рынке труда и потери заработка. Но я уверен, что гуманизм дает нам, то есть тем, кому это более выгодно, абсолютное право защищать именно это взаимоотношение, чтобы избежать трудностей еще худших, до тех пор пока оно не покажется почему-либо невыносимым нам самим. По крайней мере, так это обстояло всегда во всем мире со времени его возникновения.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю