Текст книги "И остался Иаков один"
Автор книги: Александр Воронель
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)
Если бы Сахаров был школьным учителем, на которого он похож своей добротой и манерой поведения, – стал ли бы мир его слушать? И когда бы его выгнали с работы или посадили в лагерь за те же самые слова, максимум, на что он мог бы рассчитывать, – это подписи нескольких добросердечных интеллектуалов под письмом в его защиту, направленным в советское посольство. А потом – на тихую жизнь, заполненную полезным физическим трудом либо в ссылке в Сибири, либо в эмиграции, в Миннеаполисе...
Однако и если бы он был просто ученым или даже великим ученым, ситуация бы не слишком изменилась. То есть, конечно, ученые вслушивались бы к его словам, и на международных конференциях, посвященных физике и строению мира, раздавались бы слова о научной свободе, о необходимости прислушиваться к ученым и т. д. Только ученые в нашем мире знают, что необходимо прислушиваться к ученым. Все остальные знают только, что с учеными надо как-то поладить, то есть в конечном счете от них (и от их предложений) отделаться. Поэтому и в этом случае слова Сахарова дальше ограниченного круга беспокойных профессоров (в большинстве евреев) не пошли бы. А он не стал бы предпринимать усилий, чтобы попасть в газеты, выступить по радио, встретиться с сенаторами и конгрессменами...
А. Сахаров – не просто ученый. Будучи человеком очень скромным, он как-то сказал мне: "Ну какой я ученый? Я ведь, в сущности, изобретатель". Он несомненно преувеличивал, но, как всякий великий человек, очень точно видел суть проблемы. Суть проблемы в том, что миру не нужны ученые и сильные мира сего не ценят мудрецов. Сахаров есть Сахаров и для советских властей, и для западных обывателей не потому, что он ученый, а потому, что он изобретатель. И изобрел он – ни много ни мало – водородную бомбу, от которой весь этот мир может взлететь. Особенностью сегодняшней техники является необходимость быть ученым, чтобы изобрести что-нибудь значительное. Но это не меняет того основного факта, что мир интересуется вещами, а не идеями, явлениями, а не сущностью...
Собственно, если бы А. Сахаров не стал бы ученым, он вообще не смог бы сложиться как личность и не приобрел бы своего влияния. Только в науке сейчас ничего не значит большинство голосов (даже в искусстве – это не так), и только в науке основательность и глубина весят больше быстроты и практичности. Медлительный, вдумывающийся в каждое слово, Андрей Дмитриевич, как бы прислушивающийся к неясно различимому голосу в себе и явно допускающий практические ошибки, мог бы быть принят только в обществе, где нет окончательных истин и где даже самый опрометчивый может оказаться прав... Таким обществом сейчас (во всяком случае, в Советском Союзе) является только общество ученых, и Сахаров является одним из лучших представителей такого типа. Но в прошлом такая атмосфера царила не среди ученых, а среди религиозных мыслителей, отшельников, философов, пророков. Мудрость Талмуда связана с таким относительным агностицизмом, и Евангелия характеризуются такой особой неуверенностью в теоретических вопросах, которая покоряет в Сахарове. Весы совести все время колеблются, и номинальный вес гирь сплошь и рядом не соответствует фактическому (а иногда и меняется со временем). Это происходит на твоих глазах, и ты смотришь и вдруг понимаешь: "Святой!" Пожалуй, даже более определенно – христианский святой, подвижник, хоть сейчас в мученики.
А как же "ученый", а "изобретатель"? Как же, как же... А чудеса!..
Главная функция всякого порядочного святого – умение творить чудеса. Скажем прямо: мир интересуется учеными, потому что ожидает от них чудес. Все великие изобретения, которые так изменили лицо мира за последние десятки лет, воспринимаются обывателем и его государственным представительством как чудеса, которые способны творить одни личности и не способны другие. Популяризация науки и всеобщее образование нисколько не сглаживают разрыв между "учеными" и обыкновенными людьми, хотя эти люди могут быть не менее учеными и не менее квалифицированными в своей области. И вот, то самое, что неоднократно было им говорено и отброшено, слышат они от человека, творящего чудеса, и в душу закрадывается страх...
Разве слушал Фараон Моисея? Но Моисей сотворил чудеса... Фараон задумался. Разве нужны были чудеса, чтобы понять, что говорил ему Моисей? "Мы пришли сюда свободными людьми, а теперь мы – рабы", "Отпусти народ мой" и пр. Но вот понадобились чудеса, и Десять казней египетских, и Огненный столб: и евреи свободны. Что же? Слушали ли они сами Моисея? – Нет! И опять пошли чудеса... Огненные столбы и атомные грибы вырастают, чтобы подтвердить простую мысль-заповедь: "Не убий!" Такие положительные чудеса, как манна или пенициллин, недостаточны для усвоения этой идеи. Эти чудеса учат людей не собирать в житницы и надеяться на авось. Чтобы удержать их от массового взаимного убийства, нужно что-то пострашней, и вот оказалось недостаточно даже динамита и I-й мировой войны. Была и II-ая, и атомная бомба. И теперь водородная... Справедливо, что премию Нобеля, изобретателя динамита, присуждают Сахарову, изобретателю водородной бомбы, за стремление к миру, за его мужественную борьбу в пользу прав Человека. Если человечество погибнет, оно погибнет не от водородной бомбы, и не от динамита. Оно погибнет от собственного неразумия. Динамит сам по себе никого еще не убил. Обязательно была рука, которая этот динамит зажгла и бросила. И, впрочем, часто тот, кто бросал первым, получал преимущество и, может быть, уходил от возмездия. Но чудеса Божьи совершенствуются, как люди. Тот, кто бросит бомбу теперь, не уйдет от возмездия. Народ, который замышляет убить другой народ, теперь смертельно рискует и подвергает риску весь мир вокруг. Это страшно. Но я думаю, что это хорошо. Как и раньше, найдутся безответственные смельчаки. Но теперь, не как раньше, всем не будет наплевать. Найдутся и те, кто удержит преступную руку. Не из благородства, к сожалению, а ради собственной безопасности. И это хорошо...
Таким образом, А. Сахаров (как и его американский коллега Э. Теллер) не несет вины за создание смертоносного оружия, а участвует как изобретатель в создании технического чуда, которое должно вразумить народы и направить их энергию на более разумные цели, чем смертоубийство. И Андрей Сахаров первый выступил с предупреждениями перед советскими вождями. Что значит выступить перед такими людьми с такими предостережениями, может себе представить только либо человек, выросший в СССР, либо человек, твердо помнящий, что пророк Исайя был, по приказу царя, перепилен деревянной пилой. И все же, оставаясь на современной почве, скажем просто, что он выполнил свой долг ученого. Ибо, оценив все последствия своего изобретения, он уже перестал быть просто изобретателем и стал Ученым.
Наконец, идя дальше по этому пути, взяв ближе к сердцу людские заботы, Андрей Дмитриевич связал вопрос о Правах Человека с вопросом о Мире, и эта постановка вопроса все еще нова. Почти никто на Западе еще не понял, что война, которую советские власти ведут со своим народом, не может не коснуться их. Запад еще не понял, что мирной может быть только страна, внутри которой царит мир, и отсутствие этого покоя в СССР есть смертельная опасность для всех. Вопрос о Правах Человека не есть больной вопрос только для СССР. Больше 60% Объединенных Наций пренебрегают правами человека, и это значит, что опасность грозит миру со всех сторон. Большинство человечества не просто нарушает права отдельных лиц и групп. Большинство человечества не знает, что оно нарушает, и что Господь сообщил евреям на горе Синай 10 заповедей. Поэтому у большинства нет даже общей почвы для переговоров. А. Сахаров пророчески указал на это всему цивилизованному миру и тем самым стал великим Человеком.
...Если М. Горбачева часто называют архитектором перестройки (а я все-таки думаю, что он только прораб), то Сахарова надо бы назвать предтечей и пророком ее. Миллионы людей обрели свободу благодаря этому повороту событий, и они с благодарностью вспомнят того, кто первым указал этот путь.
Год назад, в один из московских декабрьских дней, Андрей Дмитриевич вернулся с заседания съезда народных депутатов, прилег отдохнуть на часок и уже никогда не проснулся. Еврейская народная традиция считает, что такую смерть Бог посылает праведникам. Еврейский народ несомненно имеет основания причислить А. Сахарова к числу праведников мира, ибо его безусловная поддержка еврейского освободительного движения резко повысила авторитет этого движения во всем мире и способствовала его торжеству. Андрей Дмитриевич чувствовал, как дышал, что невозможно добиться свободы для себя, не дав свободы другому. Он ощущал, что только Россия, из которой можно уехать, может стать Россией, в которой можно будет жить. Ему не нужны были обоснования политической благоразумности такой позиции. Он просто был таким человеком, который не мог бы чувствовать себя хорошо, если другим от этого было плохо.
Я лично многим обязан ему и Елене Георгиевне Боннер, принимавшим горячее участие в бесчисленных освобождениях меня из-под арестов, где я, вероятно, застрял бы на годы, если бы не их постоянная поддержка. Но еще большую роль в моей жизни сыграл сам факт знакомства с этим человеком. Моя жизнь была бы беднее, если бы я не знал его. Я мог бы упустить какую-то необыкновенно важную характеристику бытия. Уникальное свидетельство духовной природы человека. Его несводимости к банальному.
А. Сахаров умер именно в тот момент, когда начали кристаллизоваться элементарные основы гражданского мира, необходимость которого в СССР он первый провозгласил. Бог не дал ему увидеть дальнейшего развития свободы в России, которое когда-нибудь должно привести к торжеству его идей. Быть может, это тоже часть Его Милосердия.
Вопреки ортодоксальной еврейской традиции, которая невнятно приписывает Моисею какие-то мелкие грехи для оправдания его смерти в преддверии земли обетованной, я думаю, что Господь совершил это не в наказание, а из милосердия. Он не захотел огорчить своего любимца, дав ему увидеть любимый им избранный народ в разгуле свободы, в опьянении дележа, в многосотлетней череде неизбежных кровавых войн...
Я был знаком в своей жизни со множеством выдающихся людей. Сталкивался и общался со многими великими учеными. Но все остальные, великие и обыкновенные, друзья и враги, все вместе – это одно, а Андрей Дмитриевич Сахаров – это другое. Как если бы он был представителем иного мира, посетившим нас для напоминания о чем-то забытом. О том, что и в наше время в мире совершаются чудеса. Он был совершенно лишен всякой формальной религиозности. Поэтому мне трудно будет выговорить те слова, которые наиболее ему соответствуют. Он был истинный избранник Божий, пришел и ушел в надлежащее время.
В МИРЕ НЕТ ЦЕНТРА
(Впервые опубликовано в "22", № 2, 1978, как реплика в дискуссии "Где наш дом?")
Сопоставление Израиля и Европы действительно ставит перед нами проблему.
Мы все были воспитаны на Европе, на европейской культуре. Русская культура, на которой мы выросли, вся пронизана ностальгическим чувством по Европе, она вся построена на европейских реминисценциях. Не было ни одного по-настоящему плодотворного русского писателя – от Гоголя до Толстого и Достоевского, – который бы многократно не путешествовал по Европе, не любил ее, не говорил на многих языках, не читал бы непрерывно европейскую литературу. В России, в тюрьме, мне достался томик Пушкина – "Незавершенное и незаконченное". Все это "незавершенное" было полно его заметок, где он писал: хорошо бы написать русского Вальсингама, русского Тернера. Он вся время словно бы пытался "переводить Европу" на русский язык.
Поэтому у меня нет сомнений, что Европа должна быть нами немедленно узнана и с улыбкой встречена. Более того, сразу возникает такое ощущение, что это наше родное. Это первое ощущение. Когда я увидел Лондон, я ощутил, что это Диккенс. Когда я увидел Париж, я был счастлив, – это Бальзак, Стендаль, Дюма. Это так знакомо. И Рим...
Но как раз Рим дал мне очень характерное переживание. В Риме, сопоставляя невероятную красоту Рима классического, – Форум, Колизей, – с Римом современным, я пришел к мысли, которую затем начал постепенно расковыривать. И тогда я по-настоящему увидел, мне кажется, то, что характерно для всей Европы. Рим – это разрушенный город, населенный... обезьянами. Это, разумеется, грубое преувеличение, но я сознательно делаю такое преувеличение. В Риме нет ни одного здания, которое было бы отремонтировано. Там нет ни одного здания, построенного позже 18 века, которое выглядело бы хоть чуть лучше безобразного. Нет ни одной стены, которая не была бы загажена фашистскими знаками и серпами и молотами.
Рим – это чудовищное безобразие, которое нагромождено на поразительную красоту.
Прекрасна Флоренция. Но это опять же относится к Флоренции до 18 века. А ее окружают жуткие современные здания. Как только выходишь за пределы старинной Флоренции, начинаются Черемушки, которые мы хорошо знаем по Кирьят-Гату, – только в Кирьят-Гате еще есть такое безобразие. Я был в Венеции. Потрясающая маленькая Венеция, где гуляют туристы, а вокруг – не менее потрясающая своим убожеством современная архитектура.
Я встречал итальянских интеллектуалов. Они, конечно, существуют, но они ничуть не лучше американских, они, пожалуй, выглядят даже провинциальнее. Поэтому тот факт, что древний Рим на несколько голов выше Нью-Йорка, совершенно ничего не значит для современной итальянской культуры. Она вовсе не оказывается от этого автоматически на несколько голов выше американской. Это означает, боюсь, что она – не на уровне своего Рима.
Я хочу рассказать еще об одном впечатлении. Меня привели в очень интересный римский квартал, где архитектура меня особенно поразила своим необычайным уродством. Я спросил: "Что это? Что это за ужас?" И мне сказали: "Это попытка величия". Во времена Муссолини было провозглашено, что отныне Италия начинает времена новой классики. Были вложены серьезные усилия и деньги, приложены большие старания, – но возрождения классики все равно не получилось.
А потом я побывал во Франции, и снова главное, что меня поразило, – это расхождение между Францией, принадлежащей сегодняшним французам, и Францией, принадлежащей нам, русским евреям, то есть той Францией, которую мы помним по романам Золя, Дюма, Бальзака. "Наша" Франция – прекрасна, великолепна, но это не подлинная сегодняшняя Франция. Один из французских знакомых сказал мне: "Вы гуляете по бульварам, по набережным Сены, но вы не знаете настоящей Франции. Пойдите на могилу Наполеона, и вы увидите сердце Франции. Вот если вы сумеете пережить это, – тогда вы поймете Францию". Я пошел на могилу. И я должен сказать, – после этого я понял, что я действительно Францию не знаю. Эта гробница, – я настаиваю на этом, – созвучна тому пафосу, который я увидел в муссолиниевском квартале. Это ложный пафос, это могучий мрамор, это невероятная пышность, это памятник побед, которых у Франции нет. Это памятник комплексу неполноценности. И без понимания этого сокровенного нельзя говорить о Европе.
Европа очаровательна. Это самое удобное место для жизни на земле. Бродя по Америке, – а это одна из самых красивых, самых природно богатых стран в мире, – я все время ощущал, что Европа все равно гораздо уютнее для нас, потому что мы по природе европейцы, таково уж наше воспитание. Она уютнее, она очаровательнее. И все, что в Америке хорошо, – заимствовано у Европы, только богаче и больше. И все же я хочу спросить: почему нам не быть честными с собой и не сказать, – что хорошо, то хорошо, но что есть, то есть? А есть у сегодняшней Европы этот сокровенный комплекс неполноценности. Она чувствует, что умирает, не будучи в силах освоить собственную культуру. Она чувствует и знает это свое бессилие. И настоящая проблема для Европы, такая же, кстати, как и для нас, – как выбрать путь, чтобы оказаться на уровне своих предков?
Я обошел множество галерей в Париже; Париж – это ведь центр мировой живописи! Я не говорю о Лувре, потому что Лувр – это не сегодняшняя Франция, это ее прошлое. Так вот, я обошел множество современных галерей и боюсь, что вероятность встретить талантливое, оригинальное полотно там ничуть не выше, чем в Тель-Авиве, Иерусалиме или Цфате. И дело не в том, что талантливые люди всюду редки. Дело еще и в том, что весь мир сегодня следует за небоскребами Америки. И если какие-то израильские бумагомаратели следуют за Парижем, а другие – прямо за Нью-Йорком – это уже не важно. Важно, что они не следуют за велениями собственной души, и это – проблема всего мира.
Европа – или, во всяком случае, та Европа, с которой нам имеет смысл общаться, для которой у нас открыты сердца и о которой мы всерьез можем говорить в духовных терминах, решает сегодня свою проблему, которая не менее тяжела, чем проблема Израиля. Потому что и перед ними, и перед нами действительно стоит эта главная проблема: приспособиться к американским стандартам или найти в себе силы оживить свою культуру. Ну, хоть сохранить старую! Одно из двух: либо продолжать культурное творчество, либо приспособиться к американским университетам. Такова реальная альтернатива. Сегодня миром правит Америка, а не Париж или Венеция. И Америка покупает Венецию и платит Парижу для того, чтобы они существовали. А потуги де Голля создать великую Францию выглядят точно так же, как могила Наполеона: смешно.
После того, как я побывал в Европе, я ощутил настоящее уважение к двум другим странам, о которых я раньше меньше думал, – к Голландии и Англии. К Голландии и Англии, которые совершают действительно героические культурные усилия. Англия, которая потеряла мировую империю, которая полностью лишилась всего, что поддерживало ее в прошлом, сейчас борется за то, чтобы обжить и сохранить культуру, которую она имеет, сегодняшнюю культуру, которая, впрочем, никакого отношения не имеет ни к Уфицци, ни к собору Парижской Богоматери. Но зато – это живая культура. И я вижу, что Англия испытывает в этом вопросе те же трудности, что Израиль, – недостаток средств, недостаток кадров. Я видел знаменитого ученого, который встречал меня в таких обтрепанных брюках, что у меня сердце сжалось – такой бедности я не видел даже в России! – и который не соглашается на приглашения Принстона, Гарварда и тому подобных американских университетов, потому что он хочет, чтобы в его Оксфорде был Оксфорд. Почему бы и нам не подумать об этом? Все мы вчерашние жители Шепетовки. А сегодня мы вдруг на меньшее, чем Париж или Гарвард, не согласны. Неужели нам действительно должно принадлежать все самое лучшее? И наши жены должны быть непременно самые лучшие в мире? И наши города должны быть самыми красивыми? А если у меня родители не самые лучшие в мире, – может, это причина сменить родителей? Может, мне назваться другим именем или фамилией? Разве не стоял перед нами этот вопрос – перестать быть евреями? Мы имели время решить этот вопрос. Так что, опять начнем его перерешивать, потому что в Гарварде лучше университет?
Когда я в России решал для себя вопрос, куда я поеду, я решил поехать в Израиль. Если через пять веков здесь кто-то будет жить и учиться в еврейском Гарварде, и наслаждаться еврейской галереей Уфицци, в этом будет мой вклад. Но если бы я поехал во Флоренцию и прожил там хотя бы еще миллион лет, галерея Уфицци все равно никогда бы не стала моей. В этом вся разница. Израильский художник, который здесь что-то создаст, создаст это отчасти за мой счет. Это и есть наш историко-культурный шанс.
У нас, у евреев, развилась за столетия какая-то необычайно высокая культура беззастенчивого гостевания. Мы так хорошо умеем гостить в чужих домах! Мы такие самые замечательные в мире гости! Постыдимся... Мы – дети своих родителей, и мы должны уважать их за то, что они наши родители. Этого достаточно. Мы живем в этих городах, и нам нужно украшать эти города, потому что мы в них живем. Нам принадлежит эта культура, и мы должны ее создавать, потому что она нам принадлежит. Мы создаем эту культуру, и она хороша только потому, что она – наша. Это не такая великая культура, какую мы можем потребить в Европе. Верно, но ведь – только потребить! Не мы создали европейскую культуру, не мы наследники этой культуры, мы – всего лишь ее потребители. Вообще говоря, потреблять – это тоже не стыдно. Я знаю человека, который говорит: "Почему считается, что талант обязательно должен состоять в творчестве, в созидании? А вот я, например, могу талантливо потреблять, могу гениально наслаждаться искусством". Пожалуй, в этом есть свой смысл, – для потребителей, для туристов. Но, если мы говорим в подлинно духовных терминах, в терминах созидания, употребляя слово "творчество", давайте не забывать, что потребитель и творец – это разные типы личностей и отношения к жизни. Иначе мы скатимся к тому, что вся наша нация, весь Израиль может превратиться в такого потребителя, – во всем. Если же мы хотим творить, то тут все однозначно: всякий, кто создает, не может создать ничего иного, кроме своего. Он создает только свое. А это свое затем уже войдет в культуру или нет. Если оно подлинно "свое", то войдет, а если оно чужое оно исчезнет. Перед нами нет такого выбора – строить небоскребы или Колизей. Мы все равно никогда не построим Колизей. Это уже было, это принадлежит другим. Небоскребы у нас есть шанс построить, но они не будут выражать нашу культуру, это просто техническая наша потребность, вот и все. Что создаст еврейский народ и что он создаст в Израиле, – смешно это предугадывать. Есть, например, такой еврейский художник как Иоси Розенштейн. Он наложил на себя религиозные ограничения, – он не рисует лиц. Но я не уверен, что для его творчества это было ограничение. Ибо его картины по-своему интересны. И вот противоположный, но в каком-то смысле смыкающийся случай – Йосл Бергнер, который всю человеческую трагедию изображает в виде бредущих в пустыне, распятых или смертельно уставших терок. У него это не религиозное ограничение, а ощущение, которое идет изнутри. Это именно то, о чем я говорил, – что для человека, в сущности, главная – и уже достаточная задача в жизни: быть достойным своих родителей, не предать их, не забыть, не снизить, – и этого достаточно. Терки Бергнера – это еврейский быт, еврейская мелкость жизненных истоков, возведенная в лирическую тему, в эстетику. И оказывается, что эта эстетика – та же, что в железных людях Розенштейна. Может быть, в этом и есть наш особый путь?
Когда мне говорят, что этот особый путь неизбежно связан с религией, и наша религия может снова увести нас с исторического пути, и мы опять исчезнем из истории материальной культуры, я могу ответить лишь одно: если в душе есть достаточное мужество и силы задать себе такой вопрос, то это уже залог, что мы не исчезнем. Если же этих сил на самом деле нет, – что ж, значит, такова наша судьба. Однако в любом случае смешно об этом гадать. Если перебежать в Европу, – от этого разве станет лучше? Или, может быть, нам отвергнуть на этом основании нашу религию? Но тому, кто ею насквозь пронизан, предлагать это бессмысленно, он ее не отвергнет, а тому, кто от нее далеко, – хорошо бы, прежде, чем отвергнуть, – познать. Тогда, быть может, он увидит и другую сторону проблемы. Сегодня во всем мире культура строится, – точнее, ее пытаются строить, – в условиях распада религиозного сознания, отсутствия абсолютных ценностей. Я боюсь, что в этих условиях построение подлинной культуры вообще невозможно. Я не верю, что может существовать безрелигиозная культура, и в этом смысле у евреев есть даже преимущество перед Европой и остальным миром, ибо их религия не может быть просто "отброшена", она составляет часть их национальной жизни. У меня нет никаких сомнений в полезности религии в жизни и культуре еврейского народа. Я отношусь положительно к религиозности израильского общества. Другое дело, что я не знаю, где мера этой полезности, и я вовсе не готов менять свой образ жизни или голосовать за изменение нашего образа жизни, – но я просто уверен, что такие вопросы не решаются голосованием. Эта мера создается практикой.
В одной из своих статей М. Агурский очень точно определил нашу распространенную болезнь, как стремление евреев во всем мире к некоей "центральности". За это евреев, собственно, и не любят. Они все время пытаются пролезть поближе к "центру событий". В любом месте, на любом уровне, в любой профессии евреи рвутся к эпицентру землетрясения. (Не есть ли это просто другая формулировка все того же еврейского карьеризма, который гонит нас в столицы?) Им всегда кажется, что где-то там "центр", где-то "там" создается культура, а они, в Израиле – о ужас! – живут в провинции, на периферии событий... Я очень много ездил, я общался с людьми, и я понял, что в мире нет центра. Этим и характерен западный мир: в нем нет центра. Амстердам – это центр для голландцев, замечательное место, потрясающее место, но это ни в какой мере не центр ни для англичан, ни для французов, ни для итальянцев. И хотя Нью-Йорк сегодня – в каком-то смысле центр мира, но Париж для французов важнее Нью-Йорка. Сол Беллоу как-то сказал, что Париж в культурном смысле нисколько не выше Буэнос-Айреса, но для французов – это их уровень, их центр. И в этом плане Тель-Авив и Иерусалим – ничуть не меньшие "центры". Более того, мне кажется, что некоторая чуткость позволила бы нам заметить, что в каком-то еще более глубоком смысле подлинный центр мира действительно находится здесь, – не только для нас, евреев, но и для всех.
Это утверждение не имеет ничего общего с попыткой приписать нам, евреям, дополнительный аристократизм. Напротив, я чувствую себя плебеем и вполне этим удовлетворен. Более того, я уверен, что это мое плебейство дает мне возможность крепко стоять на ногах. Мои предки – плебеи, которые никогда не жили за счет того, что им оставили их предки. Они приспосабливались к тому, что есть, и строили из того, что оказывалось под рукой. И при этом они умудрялись не только как-то жить, но еще и иметь богатую духовную жизнь. Я убежден, что такое ощущение себя плебеем в каком-то смысле ближе к европейскому аристократизму, чем повышенный "еврейский аристократизм" многих наших соплеменников. Потому что, насколько я понимаю европейскую культуру, она построена на четком сословном различии и сословной памяти: плебей помнит, что он сын плебея, аристократ помнит, что он сын аристократа. И вот нам нужно помнить не только, что мы лично плебеи, но и то, что евреям предназначена особая роль в мире.
Разговор о "центральности" Израиля имеет и иной, более глубокий смысл. Дело в том, что Европа и европейская культура были созданы деспотизмом и поддерживались до тех пор, пока традиция этого деспотизма сохранялась. Сейчас она переживает кризис, который ставит перед ней – и всеми нами проблему: может ли вообще существовать демократическая культура? Европейская культура потому в такой сильной степени оказывается зависимой от американизма, что американское общество – это единственное в мире общество, которое знает только демократическую традицию.
Действительная проблема, перед которой стоит Европа, состоит в том, что психологически и идеологически она не уверена, что может продолжать и создавать свою, оригинальную культуру без деспотического давления, без тиранического произвола. Когда же она что-то создает, это оказывается, в конце концов, какими-то американскими копиями. И неважно, кто у кого украл, – важно, что уровень все равно невысок. Демократическая культура, потому ли, что она молода в Америке, или потому, что она еще не нашла себя в Европе, – в значительной степени сера и посредственна. Тут кроется настоящая проблема и трагедия. Ибо пока что американская демократическая культура, в основном, оказалась способной создать только массовую продукцию, одинаково серую – в полном соответствии с принципами общества "одинаковых возможностей".
И вот тут-то для нас, для Израиля, открывается перспектива. Она открывается потому, что наше общество традиционно демократично. Наше общество демократично не только сейчас, – оно в каком-то отношении было демократично всегда; в каком-то отнюдь не в современном смысле; но во всяком случае оно никогда не выжимало из индивидуума соки, чтобы создать какую-нибудь пирамиду или вообще "Вещь". Более того, – творчество, в которое ушли силы еврейского народа, "Слово", тоже не выжималось под давлением. Это не был результат тирании или какого-либо целенаправленного насилия, целенаправленной воли. Так вот, сегодня перед миром возникает вопрос: может ли культура выжить при современных условиях, действительно ли она обладает внутренней потенцией? И в этом отношении, я бы сказал, еврейство, Израиль равновелики Европе. Потому что наши шансы создать демократическую культуру не меньше, чем шансы Европы. Я не знаю, – может быть, наследие евреев даже более адекватно решаемой сегодня задаче, чем наследственная культура европейцев. И тогда именно Израиль может оказаться в "центре" современного культурного эксперимента.
Тут следует кое-что уточнить. Конечно, европейская культура, о которой мы говорим, создалась до 18 века; начиная с 18 века, она, скорее, разрушается, – это хорошо известно культурологам, тем же Шпенглерам и Тойнби. Начиная с 18 века происходит внедрение этой культуры (в популярном изложении) в быт, – это само по себе прекрасно, но до нового развития здесь далеко. Нам, советским евреям, это легко понять на собственном примере: русская дореволюционная культура создала такой багаж, который и при его разрушении, после 1917 года, дал поразительный, гениальный всплеск, во многом оплодотворивший мировую культуру. Иными словами, акт разрушения традиционной культуры, созданной деспотизмом, тоже является творческим, культурным актом. Когда, например, Маяковский выступает и сбрасывает Пушкина с парохода современности, это есть творческий акт. Но когда он его уже сбросил, – выясняется, что сбрасывать Маяковского уже не интересно. Следующего акта нет. И не случайно у Маяковского нет ни одного продолжателя. Так что же дальше? И вот начинаются поиски и блуждания, которые становятся с каждым десятилетнем все лихорадочнее. Это бросается в глаза – в современной живописи, в кино, в литературе, – людям совершенно непонятно, что делать дальше. Это действительно проблема – и проблема для всего мира. Деспотический путь создания культуры, характерный для Европы и России, неминуемо приводит к этапу ее отрицания. Но оказывается, что дальше – тупик. Оказывается, что когда уже сбросишь Пушкина с парохода современности, то выясняется, что гораздо более перспективна та линия, на которой вообще с пароходов не сбрасывают. Вот почему я сказал и повторяю, что евреи, Израиль в этом отношении равновелики Европе. Для нас это тоже проблема, мы в этом смысле современники этих поисков, и если у нас хватит творческих сил опереться на себя, внутри себя, а не хвататься за чужое, не исключено, что мы опередим Европу...