412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Таланов » Качалов » Текст книги (страница 7)
Качалов
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 07:12

Текст книги "Качалов"


Автор книги: Александр Таланов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)

«ДЕЛО № 722»

Сулер был актер, рассказчик, певец,

импровизатор и танцор. Счастливец!

Должно быть, все музы поцеловали его при рождении.

К. Станиславский

Сулер. Так звали его друзья. А по паспорту он – Леопольд Антонович Сулержицкий. Жизнь его, необычайно пестрая, полная неожиданностей, превратностей, приключений, сама говорит за себя.

Двенадцатилетний гимназистик Сулержицкий пробует ставить и играть «Гамлета».

Юноша учится в школе живописи и помогает художнику В. М. Васнецову в росписи Владимирского собора в Киеве.

Потом работает батраком в деревне, становится сельским учителем.

Снова учится живописи в Москве. Знакомится с Л. Н. Толстым, сближается с ним.

За революционную речь во время выпускных экзаменов его изгоняют из школы живописи и ваяния. Он отправляется в дальнее плавание простым матросом.

Призванный на военную службу, отказывается дать присягу царю, за что помещен в психиатрическое отделение госпиталя, а через год сослан в Среднюю Азию, в крепость Кушку, откуда, считалось, живым никто не выходит.

Но Сулержицкий выжил и даже вновь отправился в дальнее плавание. По поручению Л. Н. Толстого занимался переселением духоборов, гонимых царским правительством. Помогал им выехать с Кавказа в Канаду. Написал книгу «В Америку с духоборами».

В Москве он печатал на гектографе запрещенные сочинения Толстого. Близко сошелся с Горьким. Ездил в Швейцарию за шрифтом для подпольной типографии, печатал революционные листовки.

Потом был арестован за принадлежность к социал-демократической партии, осужден на одиночное заключение в камере Таганской тюрьмы и сослан.

Вот что было за плечами этого удивительного человека, когда он подружился со Станиславским и Художественным театром.

Станиславский так вспоминает свое с ним знакомство:

«Это было в 1901 году.

За кулисами театра усиленно заговорили о Сулере: «Милый Сулер!». «Веселый Сулер!». «Сулер – революционер, толстовец, духобор». «Сулер – беллетрист, певец, художник». «Сулер – капитан, рыбак, бродяга, американец».

«Сегодня, – рассказывал кто-то, – иду я по коридору квартиры. Глядь – на сундуке, свернувшись калачиком, спит милый Сулер. Он позвонился ночью, его впустили, и он заснул».

«Да покажите же мне вашего Сулера!» – кричал я, заинтригованный всеми этими рассказами.

Наконец во время одного из спектаклей «Штокмана» в моей уборной появился сам Сулер. Ни я ему, ни он мне не рекомендовались. Мы сразу узнали друг друга – мы уже были знакомы, хотя ни разу еще не встречались.

Сулер сел на диван, поджав под себя ногу, и с большой горячностью заговорил о спектакле. О! Он умел видеть в театре! А это не легко, так как для этого надо иметь зоркий глаз души. Сулер был хороший зритель, хороший критик, без предвзятости».

М. Горький часто наблюдал Л. Толстого и Л. Сулержицкого вместе и описал их замечательную дружбу. По его словам, Сулер вызывал у Толстого «постоянный интерес и восхищение, которое, кажется, никогда не утомляет колдуна».

Да и сам М. Горький питал к Сулержицкому горячее, дружеское чувство. «Сулер – какая-то восхитительно вольная птица чужой, неведомой страны, – писал Горький, – сотня таких людей, как он, могли бы изменить и лицо и душу какого-нибудь провинциального города. Лицо его они разобьют, а душу наполнят страстью к буйному, талантливому озорству. Любить Сулера легко и весело».

Так, относились к Сулержицкому лучшие, выдающиеся люди эпохи. Зато царские жандармы считали его опасным преступником. Начальник Подольского губернского жандармского управления доносил в департамент полиции: «Привлеченные при Московском губернском жандармском управлении в качестве обвиняемых к дознанию о «Московском Комитете Российской социал-демократической партии» дочь провизора Ольга Ивановна Поль и запасный рядовой, из мещан Леопольд Антонов Сулержицкий, отданные под особый надзор полиции, прибыли на жительство в Новоконстантинов, Литинского уезда, Подольской губернии. Сулержицкий, назвав Ольгу Поль своей женой, поселился с ней в отдельном доме. Сулержицкий и Ольга Поль ходят по местечку босиком, в самых простых костюмах, занимаются полевыми работами и вообще употребляют все усилия, чтобы сблизиться с крестьянами. По вечерам читают, но какие книги – не известно.

О вышеизложенном имею честь донести Департаменту полиции на зависящее распоряжение. Полковник Дубельт».

И еще любопытный документ. Департамент полиции секретно сообщал московскому градоначальнику: «…В 1902 году Сулержицкий ездил для поправления здоровья в Кореиз в Крыму, где проживал вместе с Максимом Горьким. В том же году Сулержицкий совместно с графом С. Л. Толстым и Владимиром Бонч-Бруевичем принимал участие в издании сборника, посвященного переселению духоборов в Канаду.

Помимо сего, Сулержицкий в г. Киеве был замечен в сношениях с теми членами Российской социал-демократической рабочей партии, которые по своему революционному прошлому и крайним противоправительственным взглядам должны быть причислены к весьма неблагонадежным в политическом отношении лицам.

Ввиду изложенного, допущение Сулержицкого на службу в Императорские театры безусловно нежелательно».

Царская охранка завела на Сулержицкого особое «Дело № 722». Под этим же номером значилось также полицейское дело на Качалова. Случайное соседство? Конечно, нет!

Сулер оказывал огромное влияние на всех, кто с ним соприкасался. Еще до той поры, как он стал режиссером, педагогом и воспитателем молодежи, моральный авторитет его в Художественном театре был необычайно высок. Не прилагая никаких нарочных усилий, Сулер служил для всех примером, его богато одаренная личность, его светлый духовный облик подчиняли себе, и он невольно увлекал за собой.

А сам он шел по пути революции. До своей работы в театре Сулер иногда исчезал куда-то на несколько месяцев. Потом он появлялся проездом, на час и, точно прячась от людей или боясь их скомпрометировать, лишь украдкой забегал подышать воздухом кулис и снова неожиданно исчезал до следующего появления.

Тогда его вновь видели то на репетиции, то на спектакле наверху, на галерее или в первых рядах партера, то в ложе с Чеховым, то с каким-то незнакомцем.

– Кто этот человек? – спрашивали его.

– Так, мы вместе рыбачили… Исчезновения его оставались тайной для всех.

Лишь изредка он проговаривался о том, что не смеет жить в Москве, что живет за городом, в сторожке стрелочника, что он не должен компрометировать других.

Качалов, как и остальные, кто близко знал Сулержицкого, любил его и, несмотря на незначительную разницу в возрасте, почитал его как старшего товарища и учителя жизни.

Не мудрено, что московская охранка сообщила особому отделу департамента полиции: «Качалов Василий Иванович известен, как личность неблагонадежная». В «Деле № 722» стали отмечаться «крамольные» деяния прославленного артиста Художественного театра.

Только тщательная конспирация спасала Качалова от суровых полицейских репрессий. Его гимназический товарищ большевик А. А. Сольц, большевичка актриса М. Ф. Андреева и особенно профессиональный революционер Н. Э. Бауман научили артиста маскировать свою политическую деятельность. Поэтому далеко не все, что можно было бы ему инкриминировать, попало в заведенное на него дело.

Не раз Качалов выступал на так называемых благотворительных концертах для сбора средств в партийную кассу. Однажды он ухитрился дать такой концерт даже в зале Благородного собрания. В память этого смелого выступления ему был поднесен портрет его сына с надписью на рамке: «В. И. Качалову от финансовой комиссии МК РСДРП».

Охранка прозевала этот криминальный концерт в центре «второй столицы» – Москвы. Зато за границей полицейские агенты сумели в сыскном соревновании «обштопать» своих московских собратьев. Заграничная агентура доносила в департамент полиции об одном выступлении Качалова как о чрезвычайном происшествии.

Полицейский агент обстоятельно сообщал, что в Париже в зале Гаво состоялся концерт в пользу русской «эмигрантской кассы», хотя на афишах он значился в пользу Тургеневской библиотеки. Находящийся в Париже проездом артист Московского Художественного театра Качалов принял участие в этом концерте.

Качалов был встречен бурными аплодисментами. Чувствовалось, что публика устраивает ему овацию не только как любимому артисту, но и как другу революционного движения, «несущему свое искусство свободному народу», – так слышалось в зале. Артист понял это: вместо какого-то отрывка из Гоголя, объявленного в афише, он прочел рассказ Яблоновского из революционного быта под названием «Товарищ».

Сообщение парижского агента вызвало переполох в департаменте полиции. Московской охранке было немедленно предложено самым тщательным образом проверить политическую деятельность артиста и разузнать о всех его знакомствах.

Охранка рьяно принялась за работу. Дом № 4 в Каретном ряду, в котором находилась квартира Качалова, был взят под неослабный надзор полиции. Даже няня в семье артиста, Агафья Никифоровна Трошина, попала в число подозреваемых лиц. Однако охранники не удовлетворились этими мерами, и во все полицейские участки столицы была разослана телеграмма с предписанием срочно телеграфировать охранному отделению в случае прибытия потомственного почетного гражданина Василия Ивановича Шверубовича, по сцене – Качалова.

В то же время в «Деле № 722» появилась безграмотная, но многозначительно суровая резолюция: «При обнаружении надлежит взять Шверубовича (Качалова) в наружное наблюдение в целях выяснения его связей».

Дело росло, пухло от подшиваемых донесений, рапортов. Начальник отделения по охранению общественной безопасности и порядка в Москве докладывал департаменту полиции, что «артист Московского Художественного театра Василий Иванович Шверубович – по сцене Качалов значится выбывшим за границу. За появлением его в столице установлено наблюдение, и о последующем будет донесено дополнительно». На этой бумажке появилась резолюция особого отдела департамента полиции, предписывающая включить Качалова в циркуляр по пограничным пунктам досмотра.

Полицейский бумажный ком превращался в лавину. Секретный розыскной циркуляр, посвященный Качалову, был разослан во все концы Российской империи: всем губернаторам, градоначальникам, начальникам жандармских и железнодорожных полицейских управлений, охранных отделений и жандармским офицерам на пограничных пунктах досмотра.

В этом грозном циркуляре, переданном по телеграфу, сообщалось, что артист Московского Художественного театра Качалов политически неблагонадежный. При переезде им границы таможенным чиновникам надлежало произвести тщательный осмотр его багажа. В случае обнаружения чего-либо преступного – арестовать.

Если бы только знал артист Художественного театра, сколько сил и средств брошено, чтобы установить, когда он ступит на российскую почву! В полном неведении, что его особе уделяется так много внимания, Качалов возвращался на родину. И как ни удивительно, пересек границу никем не замеченный.

Пристав Сретенской части первым обнаружил местопребывание неблагонадежного артиста в доме № 4 по Каретному ряду в квартире, на двери которой блистала начищенная медная табличка с надписью «Василий Иванович Качалов». О своем важном «открытии» пристав тотчас послал телеграфный рапорт в охранное отделение.

Слежка за артистом возобновилась. Тем не менее он по-прежнему помогал революционному движению. Особенно тесная связь, перешедшая в близкую дружбу, завязалась у него с вожаком московских большевиков Николаем Эрнестовичем Бауманом.

Беззаветно преданный и близкий В. И. Ленину, закаленный революционер Бауман не раз подвергался арестам, совершал побеги из тюрем и ссылки. Дружба Баумана с Качаловым как раз совпала с тем временем, когда этот испытанный большевик принимал непосредственное участие в создании, печатании ни транспортировке из-за границы в Россию газеты «Искра». В. И. Ленин называл его одним из главных практических руководителей этого дела.

Зимой 1903 года Бауман нелегально приехал в Москву и остановился в гостинице «Париж». Вскоре, несмотря на то, что он изменил свою внешность и жил по паспорту немецкого коммерсанта, полиция напала на его след. Едва заметив за собой слежку, Бауман немедленно покинул гостиницу.

Ловко обманув преследовавших его полицейских ищеек, он скрылся в квартире Качалова. Эта квартира стала не только надежным убежищем, но и конспиративным адресом для связи редакции «Искры» с московскими большевиками. Сюда для передачи московским искровцам посылал письма Ленин, здесь же агенты «Искры» получали нелегальную литературу.

Бауман принимал всяческие меры предосторожности, чтобы уберечь конспиративную квартиру Качалова от разгрома жандармов. С этой целью он изобрел целую систему сигналов из крестов и точек, которые писались мелом на водосточной трубе дома, расположенного неподалеку. Подпольщики строжайшим образом соблюдали требования конспирации и никогда не являлись на квартиру артиста, прежде чем не убеждались, что «дождя нет», о чем сообщала условная метка на водосточной трубе.

Нетрудно представить, какое огромное влияние на формирование взглядов Качалова оказывал профессиональный революционер, обладавший могучей волей, обширными знаниями и личным обаянием. Они общались часто и подолгу. Как-то Николай Эрнестович нелегально прожил у Качалова две недели, а потом в течение целого года на день-два скрывался у него от царской охранки. Однажды они вместе встречали Новый год в Художественном театре. То был дерзкий, но рассчитанный шаг: жандармам в голову не пришло бы в таком месте и в такое время искать опасного революционера.

Пламенный большевик Бауман трагически погиб от подлой руки охранника-убийцы. Качалов навсегда сохранил к нему чувство горячей симпатии. «Это был, – говорил он друзьям, – один из самых лучших, из самых чистых и светлых людей, промелькнувших в моей богатой встречами жизни. Бауман поражал своей исключительной жизнерадостностью, талантливостью натуры, широтой интересов живого, творческого ума. Пламенность и непримиримость революционера соединялась в нем с душевной мягкостью, добродушием. Он очень любил искусство, хорошо понимал его, умел и любил о нем говорить».

Качалов во многом разделял взгляды Баумана. Однако сам он не стал на прямой путь революционной борьбы, как, например, актриса Художественного театра М. Ф. Андреева, вступившая в РСДРП. Бауман мягко подшучивал над нерешительностью друга, и тот без обиды принимал его остроты на свой счет.

Однажды после спектакля «Дядя Ваня» они сидели в компании молодежи.

– Василий Иванович, расскажите что-нибудь, – попросил Бауман.

– Что хотите послушать? Репертуар мой исчерпай.

– Люблю все ваши рассказы. Хотя в вашем возрасте это еще рано – «ударьтесь в воспоминания», больно интересно вы описываете свое детство и виленский быт.

Действительно, когда Качалов рассказывал о гимназических нравах, показывал в лицах своих учителей и товарищей по классу, вспоминал их проделки и различные курьезные случаи жизни провинции, то слушатели старались не проронить ни одного его слова, а чаще всего покатывались со смеху.

На этот раз излюбленная тема о гимназических нравах вылилась у него в занимательный рассказ о двоюродном брате Ване Смирнове. Ученик реального училища, он был несколько старше гимназиста Качалова и потому считал своим долгом быть его руководителем в вопросах политики. Взгляды реалиста отличались крайней радикальностью, он даже называл себя революционером. «И тебя сделаю революционером!» – обещал он гимназисту, чутко внимавшему его речам.

– Короче говоря, двоюродный братец Ванька Смирнов был моим первым революционным учителем, – заключил воспоминания Качалов.

Глаза Баумана заискрились юмором, с доброй улыбкой он заметил другу-артисту:

– Сегодня в спектакле некий скромный Вафля так говорил профессору Серебрякову о своем отношении к науке: «Я, ваше превосходительство, питаю к науке не только благоговение, но и родственные чувства: брат жены моего брата был магистром».

Я перефразирую эти слова: стало быть, вы, Василий Иванович, питаете к революции не только благоговение, но и родственные чувства… через брата Ваньку!

Дружный смех встретил шутку Баумана. А более всех хохотал тот, в кого была пущена стрела.

– Хо-хо-хо! Верно, очень верно… Но слушайте дальше про меня и брата Ваньку…

Хотя Качалов формально не примкнул к революционному движению, однако всем своим существом он был близок революции. Это придавало его творчеству особую силу и глубину. Даже в такой совсем не «крамольной» роли, как монолог Барона в пьесе «На дне», Качалов вызывал у зрителей отклик, пугавший царскую охранку. Впрямь слово «неблагонадежный», так часто мелькавшее в жандармских донесениях, было заслужено им неспроста. И рядом с его именем звучало оно почти как почетное звание.

Вот характерный отрывок из письма зрительницы, видевшей Барона – Качалова во время гастролей театра в провинции. «Приезжайте опять скорей! – писала она. – Не для развлечения Вы нам нужны. Ваше художественное вдохновение проливает свет в сознании тех, кто еще не прозрел. Вы поддерживаете слабеющие силы тех, кто изнемогает в неравной борьбе. Своей пламенной игрой Вы согреваете нас, находящихся в гнетущем, холодном мраке. Приезжайте!»

Строки эти звучат наивно и чуть выспренне. Но сколько в них неподдельного благодарного чувства к художнику, искусство которого вдохновляет на борьбу с темными силами, зовет к светлому будущему!

Чрезмерное возвеличивание одного умаляет бесспорные заслуги других. Справедливости ради надо оговориться, что передовые воззрения Качалова не были в Художественном театре исключительно его привилегией. В общественной жизни России этот театр уже с первых своих шагов стал играть выдающуюся роль. Не случайно создатели его попали в число лиц, заподозренных в крамольных, противоправительственных деяниях.

Еще задолго до того, как было заведено жандармское «Дело № 722», охранка сообщала московскому генерал-губернатору и обер-полицмейстеру о «преступной» деятельности Общества содействия устройству общеобразовательных развлечений. Это имевшее столь длинное и громоздкое название общество просуществовало недолго. Царская охранка поспешно пресекла его просветительные начинания. Однако Станиславский и Немирович-Данченко успели попасть в список преступных нарушителей общественной безопасности.

Станиславскому «повезло»: обвинения с него были сняты относительно легко, но Немировичу-Данченко пришлось давать длительные разъяснения о целях Художественно-Общедоступного театра. Жандармы особенно интересовались спектаклями, предназначенными для небогатой интеллигенции и рабочего люда.

После придирчивого расследования Немирович-Данченко был оправдан, однако название «Общедоступный», а тем более «народный» театр было категорически запрещено.

Так родилось новое, ставшее историческим название: «Московский Художественный театр».

А какова судьба «Дела № 722»?

Еще многие годы, пока существовал царский режим, жандармы продолжали вести наблюдение за «политически неблагонадежным артистом В. И Шверубовичем (по сцене Качалов)»

ВЕЛИКИЕ РЯДОМ

Скажи, кто твои друзья, я скажу, кто ты.

Старая истина

Московская весна в разгаре. Молодой актер (молодость его очевидна, а то, что он актер, догадаться можно по присущей профессии изящной щеголеватости) переходит площадь у Никитских ворот.

Тут биржа извозчиков. Их много, они длинной чередой растянулись вдоль всей площади. Извозчики, что стоят позади, привязали лошадям торбы с овсом. Торбы глубокие, и, чтобы достать овес со дна, лошади часто встряхивают головами. Зерна просыпаются на булыжную мостовую. Воробьи с веселой отвагой склевывают их у самых копыт.

Как река в озеро, вливается в площадь неширокая Бронная улица. Здесь, по правой ее стороне, среди деревянных домов высится каменное здание «Романовки». Студенты, густо населяющие Бронную улицу, дали такое крамольное название, пользуясь тем, что владелец дома – однофамилец царя.

Просторный зал «Романовки» обычно сдается для свадеб, спектаклей любителей, а ныне его снял для репетиций Художественно-Общедоступный театр.

Молодой актер идет легким, размашистым шагом. Теплый ветер ласково теребит прядь его волос лунного цвета. Солнце приветствует его ласковыми лучами. И на земле тоже все улыбается, ведь сам Станиславский уже произнес свое пророческое: «Вы – наш!» За плечами будто выросли крылья, впереди только счастье.

Два человека, один – высокий, другой – пониже, коренастый, растерянно топтались у театрального входа. Швейцар остановил их каменными словами, от которых терялись самые талантливые люди сто лет назад и так же будут теряться через сто лет.

– Вы куда? Оба опешили.

– Вы артист, по-видимому? – обратился коренастый к сиявшему счастливцу.

– Да… хотя тут я недавно. Вряд ли слышали мое имя. Качалов…

– Я Сулержицкий, а вот Горький. Писатель Горький. Нас пригласили заходить в театр в любое время, однако теперь что-то не пускают…

– Попытаюсь помочь! – Качалов поспешил в контору театра сказать, что у входа стоят почетные гости, которых задержал швейцар.

Через минуту тесное кольцо молодых актеров окружило любимого писателя и известного общественного деятеля.

С того дня оба они стали завсегдатаями за кулисами и в зале театра, где шли репетиции «Снегурочки».

К осени Горький ознакомил труппу с пьесой «Мещане», о которой повелся разговор еще в Крыму, куда театр ездил навестить больного Чехова. Качалов, тогда еще новичок в труппе, не участвовал в крымской поездке. В Ялте состоялось знакомство артистов с Горьким. С тех пор только и слышалось: «Горький сказал… Горький прочитал…» Даже: «Горький пропел…» Или: «Как смешно и остроумно он разговаривал с нами… А с какой нежностью относится к Антону Павловичу!»

Чехов уже был «своим», близким, родным. И вот в артистической среде появился новый писатель, сразу завоевавший внимание, а вскоре и общую любовь. Ни в беседах, ни в коротких высказываниях и в простом человеческом общении он ничем не напоминал обычных литераторов.

Актеры, служащие подсобных цехов, рабочие сцены радовались:

– Горький обещал нам свою пьесу!

Все ожидали ее с величайшим нетерпением. Получив текст от автора, принялись горячо готовить спектакль. Работа не прерывалась и во время гастролей в Петербурге. Там и состоялась премьера «Мещан». Цензура чинила всяческие препятствия горьковской пьесе. Пришлось сделать многие сокращения в тексте. А тут еще пострадал сам автор: его арестовали, затем сослали под надзор полиции в Арзамас.

Расправе над писателем предшествовали скандальные события. Максим Горький был избран почетным академиком Российской Академии наук, о чем уже сообщили газеты. По уставу избрание почетного академика не подлежало ничьему утверждению. Однако это решение вместе со справкой о политической неблагонадежности нового академика было представлено царю Николаю Второму. Царь наложил резолюцию: «Более чем оригинально», – и послал письмо министру просвещения, в котором выражал свое негодование. Заканчивалось письмо словами: «Я глубоко возмущен всем этим и поручаю вам объяснить, что по моему повелению выбор Горького отменяется. Надеюсь, хоть немного отрезвить этим состояние умов в Академии».

Так имя Горького было вычеркнуто из списка академиков. В знак протеста против грубого произвола А. П. Чехов и В. Г. Короленко также отказались от почетного академического звания.

События нагнетались. Министр внутренних дел Сипягин запретил постановку «Мещан». Только после настоятельных хлопот Немировичу-Данченко удалось добиться отмены запрета.

Скандал, разыгравшийся вокруг пьесы и ее автора, создал атмосферу ажиотажа. На генеральную репетицию спектакля явились великие князья, министры, высшие правительственные чиновники и, конечно, полицейские всех рангов. Даже на контроле вместо капельдинеров стояли городовые, переодетые во фраки, с белыми нитяными перчатками на руках.

Несмотря на все полицейские ухищрения, «Мещане» прошли в Петербурге и в Москве с огромным успехом.

Отбыв ссылку, Горький вновь появился в стенах театра. Теперь он читал труппе свою вторую пьесу – «На дне». Читал мастерски. И хотя, как казалось Качалову, в чтении автора все герои говорили его глуховатым баском, и все одинаково «окали», и все потрясали перед носом сжатым кулаком – все же получились фигуры яркие, скульптурные, в то же время живые, не похожие друг на друга. И удивительно правдивы были внутренние характеристики, и так разнообразны и богаты интонации, особые для каждого персонажа!

Взрывами дружного смеха встречались смешные словечки и юмористические положения пьесы. Сам Горький не улыбался, ничего не подчеркивал, не наигрывал, «не подавал». Но иногда смех слушателей становился таким заразительным, что автор уже не выдерживал, безнадежно махал рукой и сам улыбался: «А ведь, правда, смешно».

А когда он читал сцену, где Лука напутствует и утешает умирающую Анну, все затаили дыхание. Голос Горького задрожал, пресекся. Он остановился, смахнул пальцем слезу, попробовал читать, но через два слова опять замолчал, сурово, даже сердито, согнал платком слезу. Потом откинулся назад и застенчиво покачал головой, произнес: «А ведь здорово написано, ей-богу, хорошо!»

Дружные аплодисменты заглушили дальнейшие слова.

Вся труппа была взволнована пьесой. Качалов почувствовал, что перед ним открылся новый, страшный мир на «дне» человеческой жизни.

Но кого он сам сможет сыграть в этой великолепной пьесе?

Увы! – никого. Ни одна роль ему не подходит. Ни мудрый старец Лука, ни озлобленный картузник Бубнов, ни отчаянный удалец Васька Пепел, ни… Может быть, Барон? Нет! Роль эта, по признанию самого автора, написана слабо.

Но Алексей Максимович старался помочь. Даже заботливо прислал фотографию прототипа героя пьесы, опустившегося барона Бухгольца и фотоснимки других босяков с нижегородского «дна». К сожалению, босяцкий барон, зная, что его будут снимать, изменил свой облик: побрился, обрядился в чужую одежду. На портрете он выглядел совсем «пай-мальчиком», стоял, скромно потупив взор, кротко, на толстовский манер засунув за пояс кисти рук. Все это было не типично для спившегося хулигана и сутенера.

Больше помогли живые модели. И не только те, что удалось повидать на Хитровом рынке. Аристократическое грассирование буквы «р» – черта, подмеченная у камер-юнкера Нелидова, управляющего труппой в Малом театре. А у известного московского адвоката графа Татищева Качалов – Барон заимствовал манеру оправлять галстук, снимать и снова напяливать перчатки. У князя Барятинского, мужа известной актрисы Яворской, взял «гвардейскую» походку и привычку ковырять мизинцем в ухе. Ну, а все-таки самое главное – внутренний образ героя – подсказал сам автор пьесы.

Следующая роль Качалова в горьковском репертуаре – молодой ученый Протасов в пьесе «Дети солнца». Однако этот спектакль удалось показать только несколько раз, так как всеобщая забастовка в 1905 году приостановила работу и в театрах.

Все же роль Протасова запечатлелась в памяти Качалова в связи с трагикомическим случаем, происшедшим на премьере пьесы.

Накануне черносотенцы пустили по городу слух, что будет устроен погром в Художественном театре. Причина: театр ставит пьесу Горького, а он враг «царя и отечества». Да и вообще этот театр – гнездо революционной интеллигенции, которое пора разорить.

С утра слухи ползли, ширились. К вечеру атмосфера накалилась до предела. Тем не менее публика переполнила зал до отказа. Администрация на всякий случай установила наблюдение за прилегающей улицей и двором. Ничего подозрительного не обнаруживалось, но взволнованные зрители в антрактах сами себя шутливо подбадривали:

– Говорят, сегодня в театре будет погром. Ну что ж, на миру и смерть красна.

Однако это утешение помогало мало. Во время действия все прислушивались к тому, что происходило снаружи, и смотрели на сцену рассеянно.

Кое-как спектакль дотянули до последнего акта. Вот тут-то и произошел инцидент, едва не кончившийся весьма печально.

На сцене разыгрывался эпизод «холерного бунта», когда невежественная толпа бросается на профессора Протасова, считая его виновником страшного бедствия. Режиссер Немирович-Данченко решил щегольнуть выдумкой и поставил эту массовую сцену не по обычному приему Художественного театра – со многими различными характерными типами, а однокрасочно. Для такой цели толпа на сцене состояла только из штукатуров, которых изображали молодые сотрудники театра. Все они были в одинаковой одежде, испачканной известкой, в руках держали лопаты и кирки. Вид их получился очень реальным.

По ходу действия толпа штукатуров перелезла через забор и ворвалась в дом Протасова. Сцена не должна была носить трагического характера. Толпа с кулаками лезла на профессора, а тот, отступая, отмахивался носовым платком. Правда, на крыльцо выбегала жена профессора с револьвером, а в это время дворник методично дубасил доской по головам наступающих. На генеральной репетиции эта сцена шла под сплошной хохот и от забавного платочка профессора и от нелепой расправы дворника с бунтарями. Режиссер даже спросил автора пьесы, не нарушает ли такой хохот его замысла, тот ответил: «Пусть смеются».

Увы! – на сцене и в зале было не до смеха.

Едва из-за кулис донесся шум приближающейся толпы, а сделано это было очень жизненно, зрители тотчас насторожились. Шум усиливался – зал заволновался еще более: не черносотенцы ли это ворвались в театр? Многие в страхе оглядывались, кое-кто вскочил с места.

Когда появился Протасов – Качалов, отмахивающийся носовым платком от толпы, то в зале раздались испуганные крики. А как только актриса Германова, игравшая жену профессора, выбежала на крыльцо и выстрелила из револьвера, после чего Протасов – Качалов упал, в партере и в ложах началась паника.

Поднялся невообразимый шум. Кто-то крикнул: «Качалов убит!» Слышалось истерическое: «Воды… Воды!» Какая-то дама взывала: «Сережа! Сережа!» Знаменитая балерина упала в обморок. У выхода в коридоры возникла давка, у вешалок гардероба друг друга расталкивали локтями, другие убегали без верхнего платья, лишь бы спастись.

Крик, визг, истерический смех оглашали театр. А на сцене Качалов, Германова, актер, игравший дворника, и молодежь, изображавшая толпу штукатуров, перестали играть и стояли в растерянности, глядя на публику.

Занавес закрылся. На просцениум вышел Немирович-Данченко и принялся успокаивать публику, заверять, что на сцене никаких черносотенцев нет и что все происходит по пьесе. Убедительный голос Владимира Ивановича воздействовал на зрителей. Спектакль возобновился. Но маловеры все же настаивали:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю