355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Иличевский » Матисс (Журнальный вариант) » Текст книги (страница 6)
Матисс (Журнальный вариант)
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 04:28

Текст книги "Матисс (Журнальный вариант)"


Автор книги: Александр Иличевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

XXXV

Другой класс Королева, несмотря на горячую дружность, со временем оказался разобщенным, как если б его и не было. Многие разъехались по стране и миру, остальных жизнь растащила в углы. Ровно то же произошло с его институтскими однокурсниками. Их море жизни разнесло еще неописуемей. Кто-то, как он, впал в прозябание, кто-то стал богатым, кого-то – по части бизнеса – посадили вымогатели или конкуренты, кого-то по той же части убили, и лишь немногие сумели остаться в науке, да и то ценой эмиграции.

В выпускном классе Королев был вынужден откликнуться на моду, в которую вошли рассуждения о духовности, и ознакомился с Библией. Вскоре вопрос о религии был решен при помощи следующего рассуждения, которое он произвел в качестве ухаживания (лунная ночь, Кунцево, окрестности сталинской дачи, дорожки, высоченный зеленый забор первичного ограждения, вдалеке за деревьями шоссе проблескивает пунктиром фар, белые ложа скамеек, на которых постигается пылкая наука любви, сухие пальцы бродят у пояска, скользят вверх, встречая нежную упругость): “Может быть, я изобретаю велосипед, но из теоретической физики ясно, что мощные, головокружительные, малодоступные модели мироздания, порожденные интеллектом, если повезет, оказываются „истиной”, то есть чрезвычайно близкими к реальному положению дел во Вселенной. Не потому ли именно так обстоит дело, что разум, созданный – как и прочее – по образу и подобию Творца, естественным способом в теоретической физике воспроизводит Вселенную – по обратной функции подобия? Тогда проблема строения мироздания формулируется как поиск своего рода гомеоморфизма, соотнесенного с этим преобразованием подобия…”

Дальше его рот окончательно был закрыт пытливым поцелуем – и больше о религии Королев никогда не рассуждал. Никогда вообще.

XXXVI

.......................................................................................

XXXVII

Шквал больших перемен застлал юность Королева.

Иные воспоминания обжигали. Так ладони горят от тарзаньего слета по канату из-под потолка спортзала.

Звон разломанной палочки мела.

Грохот парт.

Гром звонка.

Салют.

Салют происходил на пустыре, в низине, у берега Сетуни, где находились специальные бетонные парапеты для установки залповых расчетов. Они подбегали почти вплотную. Видели отмашку командира. Задирали головы вслед за воющей вертикалью взмывшего стебля, который, спустя задыханье, увенчивался сияющими астрами, накидывавшими на огромный воздух световую путанку, как гладиаторскую сеть. Сразу после вспышки следовало присесть на корточки и накрыть затылок руками, чтобы уберечься от верзившихся шпонковых гильз. Невдалеке над Сетунью они строили весной “верховки” – шалаши на настиле из досок, прибитых к ветвям подходящей ветлы. Там, дурачась, нацепив ермолками обгоревшие полусферы салютовых гильз, “монстрили” первый том Ландафшица, щелкали вступительные на мехмат, маялись стереометрической задачей из физтеховского сборника, играли в преф, курили, читали Сэлинджера, упражнялись с гравицапой или просто бесконечно смотрели в высоченное, пустое и влекущее, как будущее или нагая дева, небо.

Королев не раз думал вот о чем. Однокашники его родились – приблизительно – в 1970 году. И благодаря истории учились думать тогда, когда думать было почти не о чем, то есть некогда: кингстоны арестантской баржи были открыты, команда уже отплыла, не оставив ни одной шлюпки. Люди, родившиеся в окрестности 70-го года, отличаются от тех, кого было бы можно в обиходе назвать их сверстниками. Хотя после тридцати эта разница почти улетучивается, но еще несколько лет назад люди 67-го или 73-го года рождения были – первые заметно “еще не”, вторые разительно “уже не” такими. В юности происходит невероятное ускорение роста впечатлений, мыслей – время замедляется, будучи сгущено жизнью, – словно в точке предельной опасности. Именно поэтому в 18 – 20 лет, рассуждал Королев, они оказались на верхушке цунами, опрокидывавшего известно что: они развивались параллельно с временем турбуленций, они были первым лепетом этого Времени – и, нехотя пренебрегая переменами, они все на них невольно озирались, рефлектировали, оглядываясь на самих себя и могли, в отличие от остальных, более свободно, более одновременно обозревать: неясный – то ли камни, то ли рай – берег и унылый, отстоящий вечно горизонт. Иными словами, у них была уникальная составляющая движения – вдоль волны. Хотели того или нет, но на свое развитие они проецировали развитие/разрушение окружающей среды. То есть их набиравший обороты возраст вполне можно было тогда измерять степенью инфляции. Именно из-за этой естественной деструктивности породившего их времени раньше он не думал, что от их поколения можно ожидать чего-то примечательного. Королев считал, что в лучшем случае он хороший наблюдатель и, видимо, только подробный фенологический самоанализ – его удел. Однако склонность к саморазрушению в целом оказалась столь же доминирующей, как и созидательное начало. Свобода их все-таки искупила. Сейчас, оглядываясь вокруг, перебирая образы, дела, направления, Королев понимал, что существенная часть того малого лучшего, что сделано в стране, – сделана руками именно его поколения.

И оттого еще горче пустота спазмой сдавливала, шла горлом.

Он видел повсюду страх. Видел его воочию, везде. Сначала думал, что это от одиночества, что его несознаваемой части души просто скучно и в среде несбыточности она ищет боли. Но скоро понял, что не все так просто.

При совершенной безопасности, при полном отсутствии внешней угрозы, при окончательной невозможности конца света, которым питалось старшее поколение и который сейчас обернулся пшиком, – повсюду тем не менее был разлит страх. Ежедневный страх вокруг стыл студнем, дрожа зыбкой, густой безвоздушной массой. Люди – уже нечувствительные к обнищанию, к ежедневному мороку тщеты – боялись неизвестно чего, но боялись остро, беспокойно. Действовал закон сохранения страха. Боялись не отдаленных инстанций, не абстракций властного мира, а конкретного быта, конкретных гаишников, конкретного хамства, конкретного надругательства, вторжения. Причем это была не просто боязнь. Через эти заземленные страхи проходил мощный поток непостижимого ужаса. Пустота впереди, пустота под ногами, память о будущем у общества – и тем более власти: меры ноль. Страна никому, кроме Бога, не нужна. Все попытки обратиться к Нему окунают в пустоту суеверия.


Глава десятая
КОПЕНГАГЕН

XXXVIII

Королев всю жизнь был жертвой и питомцем мелких и крупных заблуждений, мир вокруг него был искажен сильной линзой воображения. Прозрачная кривизна выписывала невероятную траекторию, увлекавшую напористость Королева в потустороннее русло действительности.

Например, первоклассником он был убежден, что Италия, Испания и Бразилия – разные названия одной и той же страны.

Был уверен, что число детей в браке зависит от страстности супругов.

До двадцати семи лет верил, что у девушек не бывает похмелья.

На третьем курсе три дня верил в то, что Китай напал на СССР. Его разыграли друзья, сообщая во всех подробностях об успехах вторжения армии КНР. Была жуткая зимняя сессия, не было ни минуты, чтобы проверить. Думал, что перед мобилизацией надо успеть сдать квантовую механику, чтобы потом не возиться.

Почти до восемнадцати лет глубинно связывал половые признаки античных статуй с фиговыми листочками. И потом, когда впервые увидел инжировое дерево, напрямую соотнес его плоды и шершавые листья с вознесенной красотой музейных статуй. Так они там и застряли, в кроне. Весь Давид, изваянный Микеланджело, исполненный литой прозрачности, остался в просвеченных солнцем инжировых листьях.

Но все очевидные его верования были ничто по сравнению с его главным заблуждением: жизнью.

XXXIX

К четвертому курсу стипендия превратилась в пыль. В общаге они питались пшенкой и маслинами, мешок с которыми сосед, любитель спелеологии, привез из Орджоникидзе: месяц отмачивали в поташе, окунали в рассол ветку лавра и сырое яйцо, чтобы всплыло по мере посола.

В академическом институте, к которому он был приписан, из сотни сотрудников в стране остался десяток. Но только после того, как в третий раз сменил научрука, Королев поддался общему поветрию и решил уехать за границу.

Сдав все тесты, пять раз бросал жребий над списком университетов. Положительный ответ пришел только один: из Дании.

Летнее время до отбытия коротал разнообразно. Ездил в Крым с другом-спелеологом, лазил по узким, как чулок, пещерам: выдыхая, чтоб протиснуться, пуская слюну, чтобы сориентироваться относительно вертикали. Шатался по Москве. Водил девушек в Дом художника, в только что открывшийся “Макдоналдс”. Решил включиться в кооперацию. На это его подвигла влюбленность в Наташу, которую он называл сестрой. Она была красавицей гречанкой, умной и нервной. Королев горячо дружил с ней. Наташа жила одиноко в Кунцеве и отвечала ему сестринской взаимностью. Отношения их напоминали атмосферное явление: страстно-медлительное содружество двух родственных удаленных стихий – облаков и водоема.

Наташа звала его братом. У них была общая проблема. Наташу мучил друг Королева – Боря, который познакомил их. Борю она тоже любила, причем не как брата. Королев помогал ей улаживать последствия бурных ссор. В квартире Наташи повсеместно обитали белоснежные мыши и рыжая крыса. Их Королев неустанно боялся. Денег у Наташи не было. По этой причине он и вознамерился торговать лосинами – в ту пору они как раз вошли в женскую моду.

Для открытия торговли нужно было добыть денег. Триста долларов под высокий процент он занял у гопников, залетно тершихся в общаге. В те времена город Долгопрудный искрился и темнил криминальной атмосферой. На младших курсах Королев не раз выскакивал вместе со всеми на улицу – по призыву, разлетавшемуся на этажах: “Долгопа наших бьет!” Несколько сотен студентов проносились по городу, метеля эспандерами, прыгалками, нунчаками всю местную шантрапу без разбору. Но в смутное время отпор ослаб, прекратился. Шпана теперь работала и в милиции. Королев отлично помнил, как на первом курсе гопники зарезали студента-старшекурсника (тот, кто убил, проиграл убийство в карты, в электричке). Зарезали у гаражей, на тропинке, по которой студенты всегда возвращались со станции.

Королев закупил лосины, целый мешок, продать их не сумел и попал на “счетчик”. Дважды его привязывали к стулу и били. Иногда он падал вместе со стулом. Бил его незлобный, но непроницаемый молотобоец Паша – кулаком, затянутым эластичным бинтом. Двое других сидели хмуро на койках, цыкали под ноги и дружелюбно растолковывали ситуацию, в которую он попал.

Пока били, Королеву мерещился взвод гренадеров, шагающий по Ленинскому проспекту мимо взлетающего памятника Гагарину. Он осыпал их с тротуара лосинами, выбрасывая пачки вверх, как конфетти, над строем. Ему кричали “урраа!” – и Пашин кулак уже бесчувственно разламывал череп.

Королев сознавал свою вину и терпел. Денег достать ему было неоткуда. Одна вещь его волновала всерьез – что голова повредится и он не сможет заниматься наукой. Скоро ему объявили “край”.

Тогда заплывший синяком Королев сумел отключить на третьем этаже Главного корпуса сигнализацию. На этом этаже размещался ректорат. Семьдесят метров ковровой дорожки были скатаны ночью и выброшены в окно. Внизу Паша рухнул под свитком, его чуть не раздавило.

Долг был погашен, и Наташа с облегчением проводила “брата” в Шереметьево.

Через два года Королев обнаружил себя в шлюпке у северо-восточного окончания набережной Копенгагена. Охапка тюльпанов пылала на корме. Стальное море тянулось в небо, горизонт кружился заводскими трубами, мышиный эсминец выходил на рейд, над ним вертелся локатор. Отчаянно загребая веслами воздух, Королев кружил перед скалой со статуей Русалочки. Неупорядоченно табаня, он попытался пришвартоваться. Попробовал еще раз, окунулся по плечо в ледяную воду. Умылся, перевел дух и снова занялся швартовкой. Наконец бросил весла, зашвырнул скульптуре в ноги цветы, достал из-под скамейки спортивную сумку – и охапками взметнулись вверх скользкие стопки целлофановых упаковок с отменными польскими лосинами…

Королев откинулся навзничь. Низкое рыхлое небо поползло над ним, как тафта на крышке гроба.

Вечером следующего дня он радостно шел по берегу Клязьминского водохранилища, пешим ходом покрывая обратную дорогу из шереметьевского аэропорта в Долгопрудный. Огромные лопухи, шатры и колоннады зарослей медвежьей дудки скрывали его рост. Быстроногим лилипутом он входил в травяные дебри, будто съеживаясь перед накатывающим валом будущей пустоты.

XL

Пока он был в Дании, Наташа с Борей поженились и отбыли в Калифорнию.

Королев сменил кафедру, засел за диссертацию.

Однако через месяц остыл и погрузился в дрему. Жил он уже не в Долгопрудном, а в аспирантском общежитии – небольшом флигеле на территории академического института. Дворцовый английский парк с прудом и эрмитажем скрашивали и усугубляли меланхолию Королева.

День напролет он бродил по дорожкам прекрасно расчерченного парка. Сначала обдумывал диссертацию, потом просто чутко блуждал, внимая сложной топологии паркового пространства. Внимательно наматывал на себя кокон траекторий своих прогулок, линий выверенности ландшафта: предоставлял глазу предаться партитуре элементов паркового ансамбля – искусной последовательности, с какой открывались перспективе пилонные ворота, лучевые клумбы, мостки, беседки, павильоны, церковка, Конный двор, Чайный домик, полянки, холмики, дорожки, аллеи.

Он садился на берег пруда, курил, скармливал булку двум чахлым лебедям и селезню. Бешеный селезень, яркий, как обложка журнала, наскакивал, поднимая бурную воду, хлопотал, щипался, мотал шеей, как помелом, ряпая вокруг хлебную тюрю. Лебеди, похожие на худых гусей, отплывали переждать буяна.

В 1945 году по приказу Берии усадьба Голицыных была передана физикам-ядерщикам. Здесь был создан один из центров разработки атомного оружия: началось строительство атомного реактора. Позже институт стал одним из ведущих в отрасли по фундаментальным исследованиям строения ядра и физики элементарных частиц.

На обширной, почти нетронутой территории за дворцовым комплексом скрывался линейный ускоритель, давно не действовавший. Он размещался в пустынном корпусе, в зале с чередой иллюминаторов, шедших под потолком по периметру. Вот это храмовое освещение над задичавшими внутренностями “ядерного” ковчега, над коленчатыми, величественными, как стылое колебание звука в органном строе, как раз и привлекало Королева. Он всходил ареной, взбирался в бельэтаж, садился повыше на стопку опечатанных ящиков, похожих на такие, в каких хранят артиллерийские снаряды, закуривал, читал, поглядывал по сторонам. Динамичная пауза, полная драматичного беспорядка, занимала его взор. Умный хаос разнообразного хлама в зале ускорителя выглядел панорамой поля битвы. Груды твердого желтого пенопласта, взгорки и холмы брезентовых чехлов, скрывавших экспериментальные установки, клети детекторов, спеленутых в мотки и косички проводов, обставленных стойками с осциллографами и пыльными терминалами, – все это взметывалось и расходилось в конусе кильватерной волны, рассеченной бронированной тубой линейного ускорителя.

Королев поглядывал на страницу с формулами, осматривал потолочную лепнину, следил, как распускаются кисеи дыма, как стынут вверху на солнечных валах слюдяные плоскости; следил за пепельным котом, пересекавшим поле археологического боя, то пропадая, то непредсказуемо появляясь среди сложного ландшафта, а то вдруг взлетая прыжками в гору и съезжая на хвосте с брезента.

XLI

Королев мог часами сидеть над ускорителем. Случалось, он видел не то, что было перед ним. Сама по себе геометрия обзора была ему приятна. И вот почему. Ему удалось месяц провести в Израиле – на научной летней школе. Это была прекрасная поездка, во время которой он почуял, что если его плоть и сделана из земли, то именно из той, что у него теперь под ногами. Впервые тогда он смог вообразить себя лежащим в земле без того давнего детского страха.

Там, в окрестностях Реховота, на взгорье он мог также несколько часов просидеть на возвышенном месте – перед ландшафтом заката, тектонически вымещавшим его лицо, его сознание. Что думал при этом, он выразить не мог, но ощущения сообщали, что тогда происходило рождение нового стремления, нового движителя. Однажды это совместилось с тем, что во время легкого дождя он увидел над холмами шаровую молнию. Ничуть не удивился – знание физики газового разряда обеспечило его хладнокровие, но в ту же секунду он подумал: “Господи, какая чушь”, – и тут же сорвался с места, кинулся вниз по склону, взлетел на другой – и снова в мути неба выхватил взглядом красноватый тихий шар, крупней человеческой головы, который то медлил, то скатывался, то поднимался, словно бы всматриваясь в подробности ландшафта...

Шар он тогда не догнал и не слышал взрыва, но видение это отчетливо воплотило в себя чудовищное, предродовое напряжение сознанья. И сейчас, когда подымался в амфитеатр над ускорителем, он прежде всего старался так – хотя бы геометрически – снова вызвать в себе ту важную силу осознания. Но здесь все было тщетно. Сколько ни пытался, сжигая куски проволоки между конденсаторными полюсами, почти ослепнув, увидеть в вольтовой дуге хоть кусочек той силы – той молнии, чтобы хоть как-то – эхом подражания – вызвать ту силу сознания. И во впадине – в сухом пруду закат не ощущался внутренне, а был лишь пленкой на сетчатке. Только сильная память той невиданной и непонятной тяги, впечатлившая тогда тело где-то в солнечном сплетении, удерживала его на плаву. И он боялся когда-нибудь ее понять.

XLII

Однажды в углу, под самым потолком, Королев заметил пепельный обвисший колпак, мушиный куколь. Он стал следить за ним. Под вечер неясный предмет начинал шевелиться – и вдруг вспархивал, неистово кружил, маялся, опахивая плоскости лабораторных столов, беспорядочными волнами ощупывая стометровый цилиндр ускорителя, стопки свинцовых плит, обстоявших вокруг камеры с мишенью, по которой когда-то бил пучок частиц.

Сначала Королев и не догадывался, что это там висело – темно-серое пятно, капля, похожая на осиное гнездо. Он просто взялся смотреть на него, покуривая, думая о чем-то, что только потом, несколько дней спустя, появлялось перед ним отчетливой скороговоркой – и пропадало задаром. И когда зашевелилось, стронулось, Королев хладнокровно вскрикнул.

Ради этих неуравновешенных, как у бабочки, порханий, ради мгновенной виртуозности, состоявшей не в стремительности и стройности, а в неправомочной, аляповатой точности, выглядевшей гирляндой совершенного везенья, Королев стал чуть не каждый день под вечер приходить в машинный зал. Неподвижно выжидал этот момент медленного пробуждения, этот умственный выпад летучего мыша. Сначала оживала слепая мошонка – две морщинистых шишки потихоньку набухали, обтягиваясь кожистым черным глянцем. Затем прорезывались блестки зенок, вдруг дергалось рукастое крыло, внизу приоткрывалась долька сморчковой рожицы.

Через час бутон распускался и разом срывался скомканным веером, картой, распахнутым кентавром полушарий, бесновавшимся то задом наперед, то выпадом вбок, на манер стрекозы, с низким хлопающим гулом, который был слышен только потому, что мышь изблизи изучал Королева, оглядывая путаницей зигзагов, молниеносных наскоков, то заходя с затылка, то целясь, и, потеряв интерес, вышмыгивался в узкий скол в верхотуре окна, освещенный лучиками трещин: проем этот был настолько узкий, что казалось, будто мышь прошивал закрытое окно…

Отчего он жил здесь один, почему ни разу не порезался при пролете через стекло, – то ли ему было выгодно отшельничать, то ли никто, кроме него, не умел так точно пролетать в щели отрицательной ширины, и где он собирался зимовать?! – все это было неясно, и оттого чувствовалась в нем одушевленность, по крайней мере – одушевленность умысла.

XLIII

Флигель – Молочный дом, где ночевал Королев, – к счастью, стоял в отдалении от проходной, у которой слонялась ненавистная ВОХРа. По всей стране стервенели охранные службы, осознавшие, что утрачивают хлеб секретности. Открытое место для них было как пустое. Шинельная институтская охрана минуты по две мусолила пропуска: зыркая, беря на извод, создавая очередь. Даже днем Королев предпочитал перелезть через ограду.

В их общажке не было ни душа, ни горячей воды. Мыться приходилось в умывалке – в тазу, подогревая кипятильником в ведре воду. При сноровке хватало одного ведра для тщательной помывки.

Два его соседа-аспиранта – худой спортивный малый и белобрысый увалень, обретавшийся все время на постели, на которой и ел и писал, – были взвинченно погружены в тесты по английскому языку и специальности, необходимые для поступления в зарубежные университеты. Оба они бредили отъездом и воспринимали Королева как ничтожного неудачника, пренебрегшего или не справившегося с великолепным шансом. Они ненавидели Королева – и ненависть их была замещением боязни: так живые брезгуют мертвым не столько из гигиенических соображений, сколько из-за того, что боятся оказаться на его месте.

Королев понимал это и внутренне соглашался – да, он мертвец.

Он перестал с ними разговаривать.

Соседи перед сном мучили его стрекотом электрической бритвы и дребезгом бардовских песенок, издаваемых диктофоном. Задор этих гитарных дуэтов, простроченных глупыми стишками, однажды поднял Королева над койкой. Диктофон пробил окно.

В начале августа оба соседа один за другим получили приглашение в Университет Южной Калифорнии. Они купили помидоров, две бутылки марочного вина и призвали к застолью Королева. Он понуро сидел вместе с ними, слушал их лепет о предстоящем путешествии, о том, как завтра они пойдут сначала в посольство и сразу после – покупать валюту, что им надо успеть съездить домой – одному в Курск, другому в Сумы – попрощаться с родителями.

Повалившись спать, вскоре они заблевали проход между койками.

Королев спасся тем, что ушел в город: он любил на рассвете пройтись по пустым улицам, пересечь сквер, пойти вдоль слепящих трамвайных путей, над которыми вставало солнце, вдруг медленным взрывом помещаясь под задним мостом поливальной машины, распустившей радужные мохнатые струи.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю