Текст книги "Анархисты"
Автор книги: Александр Иличевский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
XII
Следующая любовная трагедия постигла Чаусова только после сорока (молодая крестьянка, муж пришел к Чаусову с топором и, беснуясь на пьяную голову, спалил сарай во дворе), после чего он поспешно отправился в очередную северную экспедицию, где и встретил февраль и октябрь 1917 года. Восстание генерала Пепеляева, сбросившего террористическую власть большевиков в Якутской губернии, остановило пытавшегося решиться на бросок к границе с Китаем Чаусова на территории Верхоянского уезда, подчиненного Временному Приамурскому правительству Дитерихса.
Бывшие солдаты Сибирской армии генерала Пепеляева составляли теперь добровольный повстанческий корпус. Якутию охватило подлинно народное восстание. Под его занавес экспедиция Чаусова вынуждена была просить продовольствие у партизан, отряд которых возглавлял корнет Коробейников, отчаянный юноша, управлявшийся с сотней вооруженных якутов. Узнав в заросшем бородой по глаза человеке великого анархиста, потрясенный Коробейников приказал отряду сопровождать исследователей до жилых мест. Отряд, теряя людей, отступал на Аян. Войска Пепеляева тонули в еще не вставших реках, вязли в болотах, жестоко голодали; многие бойцы уже разошлись по улусам. Чаусовскую экспедицию и отряд Коробейникова спасло сочувствие тунгусов, поделившихся порохом и дробью в обмен на пуговицы и отрезы материи. Ветер, снег, мороз и непроторенная дорога стали неодолимым препятствием для людей и оленей с десятью пудами груза. Ночевали в палатках с железными печами. Переход через хребет Джугджур отнял два десятка жизней. Люди умирали от истощения, случались смертельные исходы от заворота кишок, вызванного недоваренным зерном.
После одной ночевки Чаусов обнаружил у лагеря следы гигантского животного: некий великан топтался неподалеку от палаток, оставляя на деревьях клочья серой длинной шерсти. Ученый обнаружил, что следы идут через тайгу по утоптанному, умятому брюхом животного тракту. Чаусов рассказал корнету про «черта» и повел отряд по следу, значительно облегчавшему продвижение и оборвавшемуся только через сорок верст у ледовой кромки озера, на другом берегу которого дымилось тунгусское зимовье. А еще через неделю обмороженные, еле живые люди Чаусова и Коробейникова добрались до села Нелькан.
Теперь Чаусов наконец получил возможность вести дневник: «Вышли из Нелькана с оставшимся: 11 пар оленей с оружием, продовольствием; мануфактурой, водкой, чаем, солью – для обмена с тунгусами. Отправились вверх по реке Мая, потом вправо по реке Уй, которую переходили несколько раз, из-за ее извилистости. В открытых ото льда местах набрасывали лесины, на них ветки. 18 мая, пораженные дикой красотой гор и отвесных скал по берегам, прошли пороги Ульи. 27 мая дошли до устья реки Давыкта, которая уже вскрылась. На ней за четыре дня построили плот, оставили проводников с оленями и начали спуск к берегу Охотского моря. Вечером плот наскочил на льдину, чуть все не утопли. Легкие вещи уплыли, тяжелые утонули, остались кто в чем был. Едва удалось освободить плот из ледового затора и причалить к острову, чтобы обогреться у костра. Днем достигли берега, где на стойбище тунгуса Николая Громова обсушились, отдохнули, восполнили необходимые запасы и отправились в Охотск, уже взятый большевиками. Там же корнет Коробейников с горечью прочел покаянное письмо Пепеляева. Генерал обращался к своим бывшим солдатам с призывом не противодействовать Красной армии, которую он раньше считал шайкой босяков. Теперь он призывал казаков влиться в доблестные красноармейские ряды».
Коробейников пытался отравиться морфием, Чаусов сдал его в лазарет и сел на пароход, торопясь вернуться в Петербург через Мурманск. О пепеляевском своем походе Чаусов нигде не упоминал. Турчин узнал о нем из дневников анархиста, которые они с Дубровиным добыли в РГАЛИ и теперь готовили к печати.
XIII
Чаусову не случилось быть первооткрывателем, но не раз приходилось исследовать первым – и озеро Зайсан, и горы Тарбагатай, и Большой Хинган, и монгольскую котловину Больших Озер. Опыт походной жизни он приобрел в южной Сибири, в экспедиции, определявшей координаты российских пограничных пунктов. Еще студентом в долине Черного Иртыша Чаусов собирал гербарий, зоологические коллекции, изучал географию. С 1901 года анархист почти ежегодно бывал летом в Горном Алтае. Он пересек Джунгарскую Гоби и доказал независимость горных систем Алтая и Тянь-Шаня. Троекратное пересечение Чаусовым Монгольского Алтая позволило ему описать орографию хребта и его протяженность с северо-запада на юго-восток. В честь Чаусова названы один из хребтов Нань-Шаня, ледник на Алтае и род растений Chausovia Rosa– кустарников с мелкими розовыми цветками, эндемиков Западной Монголии; среди прочих цветов они были привезены экспедицией нынешних анархистов и высажены в чаусовской усадьбе перед бюстом их первооткрывателя.
Для подтверждения своих анархических идей о естественном устройстве общества Чаусов исследовал механизмы взаимопомощи среди алтайских племен и тунгусов (пример тунгуса Громова, снабдившего экспедицию всем необходимым для преодоления пути до Охотска). Чаусов написал исследование понятий рода и общины, провозвестников современных форм объединения людей, связанных с естественнонаучным прогрессом. Также он положил начало исследованиям научного сообщества, чьи объединительные функции ученых-индивидов подчинены идее поиска научной истины. Чаусов предлагал на основе научного мирового сообщества создать модель «человеческого собора» вообще и задумывался о том, что могло бы стать аналогом научной истины в науке об обществе. Высказанная в этой работе мысль о том, что государство есть главное препятствие на пути создания значимых идеалов, не пользовалась популярностью у большевиков, и Чаусову пришлось-таки в 1932 году опубликовать труд, в котором государству приписывалась формообразующая функция при создании общечеловеческих идеалов, но не говорилось прямо, что у объединенного человечества исчезнет нужда в государственном строе. Зайдя в логический тупик, Чаусов принял обет сосредоточиться отныне исключительно на научных интересах.
Чем объяснить неистовость естественнонаучного интереса Чаусова? Турчин усматривал в этом метафизическую основу. Для Чаусова, как и для многих в его поколении, не прошла бесследно встреча с символизмом. Поездка философа Соловьева в Египет для встречи с Софией, «мировой мудростью», в поисках присутствия Бога в мироздании, персонифицированном в женском образе, произвела на него огромное впечатление. Благодаря этому его личные метания по бескрайним просторам Евразии получили опору.
Турчина однажды осенило, и он понял, что именно его учитель искал в Монгольском Алтае, понял, откуда взялось неистовое, необъяснимое стремление к горизонту, которое вытянуло Чаусова из жестоких объятий Гоби.
Турчин развесил над рабочим столом листки, на которые каллиграфически выписал из дневников Чаусова 1920-х годов вот что:
«Владимир Соловьев в “Трех разговорах”, в своей последней работе, написанной накануне XX века, описывает апокалипсическую картину – Армагеддон; геологические обстоятельства этого финального эсхатологического действия будут интересовать нас в дальнейшем.
“Три разговора” – сочинение футурологическое, изобилует предсказаниями – чего только стоят упоминающиеся в ней Соединенные Штаты Европы. В самом конце этого сочинения происходит следующее. Ненависть к наглому самозванцу – лжемессии – охватывает еврейство, и со всей мощью вековечной мессианской веры оно встает на борьбу. Вспыхнув в Иерусалиме, восстание распространяется по Палестине. Император-лжемессия теряет самообладание, следуют репрессии. Десятки тысяч бунтарей беспощадно избиваются. Но иудейская армия скоро овладевает Иерусалимом. Однако с помощью чародейства император бежит и появляется в Сирии с войском разноплеменных язычников. Евреи выступают ему навстречу. Силы неравны, иудейское войско – горстка против миллионной армады лжемессии. Происходящее в дальнейшем нам особенно важно: “Но едва стали сходиться авангарды двух армий, как произошло землетрясение небывалой силы – под Мертвым морем, около которого расположились имперские войска, открылся кратер огромного вулкана, и огненные потоки, слившись в одно пламенное озеро, поглотили и самого императора, и все его бесчисленные полки”».
Поездка Соловьева в Палестину резко отклонила траекторию путешествий Чаусова и перенаправила его на Ближний Восток. Результатом стала небольшая работа о геологии Палестины, лишний раз подтвердившая, что исследования Чаусова были следствием его истинного устремления в глубину мира, его интенции были той же природы, что и влечение Соловьева к Мировой Душе. Дерзко основываясь на только что сформулированной Альфредом Вегенером теории тектонических плит, Чаусов писал:
«Святая Земля расположена в пределах геологической провинции Левант, в зоне взаимодействия трех плит (Африканской, Аравийской и Евроазиатской), которые соприкасаются между собой по тектоническим границам: континентальному разлому – Рифту Мертвого моря, отделяющему Аравию от Африки; шовной зоне между Аравией и Евразией; и зоне надвига вдоль Кипрской Арки, отделяющей Африку от Евразии.
Геологию Палестины формировали три фактора: древний океан Тетис; вулканический Арабо-Нубийский массив, северная оконечность которого находится в Эйлатском горном массиве и в горах Нешеф на египетской границе; Сирийско-Африканский разлом (от гор Таурус в Турции и до Эфиопии), начавший образовываться десятки миллионов лет назад в результате движения тектонических плит. Тетис отложил гигантские слои осадочных океанических пород, составляющих пейзаж севера Палестины. Вулканические породы Арабо-Нубийского массива составили прекембрийские песчаники.
Геологическая структура Святой Земли, благодаря своей сложности – уж слишком много тектонических сил ее формируют, – еще не вполне ясна. В последние годы на берегах Мертвого моря появились крупные провалы. Мертвое море, ниже уровня которого на нашей планете нет ни одной впадины, находится в месте Сирийско-Африканского разлома. В новейшее время море сильно мелеет. Провалов почвы на его берегах – диаметром до 25 метров и глубиной до 11 метров – насчитывают около двух тысяч, и интенсивность их возникновения повышается. Провалы эти возникают непредсказуемо: однажды земля разверзлась под дорогой, когда только что по ней проехал экипаж. Четкого ответа на вопрос о механизме возникновения этих каверн нет. Возможно, виной тому стремительное обмеление моря, которое обуславливает понижение уровня грунтовых вод. Впрочем, история Содома сообщает: нечто подобное уже случалось в этой местности».
В результате поездки в Палестину Чаусов формулирует проблему промышленной добычи минеральных веществ из вод Мертвого моря:
«В средние века производства мыла и стекла не могли обойтись без карбоната калия – поташа; не могут зачастую и сейчас. Золу заливали горячей водой и лили смесь на дровяной костер, раствор выпаривался, и на дне очага кристаллизовался поташ. Кубометр дров давал полкило карбоната калия; мыло и стекло поглотили гигантские лесные просторы. “Калий” происходит от арабского “аль-кали” – зола. В настоящей работе предлагаю рассмотреть принципиальную возможность основать у северо-западной оконечности Мертвого моря, в районе Калия, химическое предприятие, использующее минеральное богатство морской воды для производства поташа и брома».
Через академические связи, заручившись поддержкой Британо-Палестинского общества и согласием на сотрудничество иерусалимского врача, борца с малярией и исследователя принципов гигиены в библейские времена доктора Эрнеста Мастермана, Чаусов участвует в ежегодных измерениях уровня Мертвого моря. На лодке он подплывает вместе с Мастерманом к скале и собственноручно выбивает риску на урезе воды. Турчин, ездивший в Израиль по следам Чаусова, обнаружил, что теперь от этой скалы до берега моря около восьмисот шагов, а перепад высоты составляет примерно тридцать метров. Рядом с меткой Чаусова на камне была выбита аббревиатура: PEF– Палестинский исследовательский фонд ( Palestinian Exploration Fund). Основан в 1865 году археологами и духовными лицами для исследования Святой земли.
Второй свой визит в Палестину Чаусов совершил в 1921 году, по сути сбежав от большевиков, но что-то снова заставило его вернуться на родину. Следующие годы Чаусов проведет в самых отдаленных уголках цивилизации. В Палестине он не застал уже Мастермана, но скооперировался с производившими геологические и археологические исследования берегов Мертвого моря англичанами из PEF– в пробковых шлемах, обтянутых чулком, они присаживались по-турецки у костра, чтобы выпить бедуинский кофе, прихлебывая его после двух-трех затяжек табаку из гнутых, как у Шерлока Холмса, трубок. Экспедиции то и дело подвергались атакам арабов, ошалевших от слухов, будто под Иерусалимом PEFведет подкоп под мечеть Омара для закладки взрывчатки. Полиция потребовала от Чаусова нанять телохранителей. Прибыв в Иерихон, Чаусов выправил себе мандат для посещения Неби-Муса и на следующий день записал:
«Зеркало моря и обрамляющий его ландшафт – Иудейские горы, поутру полные глубоких пепельных теней, и горы Моава, меняющие свои очертания и оттенок в течение всего дня, вслед за движением солнца – и на закате окрашивающиеся там и здесь алыми озерами, – поражают взор. Сделал замеры удельного веса воды в разных местах северной оконечности моря, измерил скорость течения на выходе из устья Иордана.
Мне всегда казалось, что Мертвое море бездонно. Мне представлялось, что на его дне прячется трещина, ведущая в бездну, или что в его глубинах прячется какая-то тайна. В одном из стихотворений Владимира Соловьева лирический герой в медно-свинцовом костюме водолаза идет по дну Мертвого моря в поисках некоей сумрачной тайны. Греки называли Мертвое море Асфальтовым. Асфальт – битум, горная смола, озокерит – сверхтяжелые фракции нефти, выпаренная нефть, куски которой плавают на поверхности Мертвого моря. Древние египтяне очень ценили горную смолу, потому что использовали ее для приготовления бальзамических смесей. Остается предположить, что и сейчас на дне Мертвого моря в изобилии имеются залежи битума, которому после землетрясения предстоит всплыть на поверхность».
В 1935 году к Чаусову в усадьбу явился Коробейников, состарившийся, без двух фаланг на всех пальцах обеих обмороженных рук. Путешественник узнал его сразу, усадил обедать. Коробейников был мрачен, энтузиазма, который он проявлял в тяжелейших обстоятельствах, и след простыл. Чаусов уже тяготился немногословным корнетом. Вечером за бокалом вина он спросил Коробейникова, чем может ему, киоскеру, торгующему на Каланчевке газетами и книгами «Детгиза», помочь.
– Водки нет у вас, Григорий Николаевич?
Чаусов налил ему стопку и себе капнул. Не отрываясь, он смотрел, как корнет управляется обрубками пальцев с рюмкой. Коробейников выпил и не поморщился.
– Возьмите меня в экспедицию. Хоть «черта» вашего искать…
– Не могу.
– Инвалидам не место в походной жизни?
– Нет. Теперь не скоро соберусь.
Коробейников остался при Чаусове, помогал ему с хозяйством, исполняя обязанности сторожа и эконома. В 1942 году Коробейников ушел к партизанам и был повешен немцами, после того как в одиночку рискнул пробраться в усадьбу с целью спасти бюсты полярных предков Григория Николаевича. После войны табличка, которую сняли с груди корнета, с надписью «Я – партизан и мародер», висела над письменным столом Чаусова; висит и сейчас, покрытая Турчиным корабельным лаком.
XIV
Иеромонах Остудин, крепкий круглолицый молодой человек в дымчатых очках и с жидкой русой бороденкой, был прислан в Чаусово по запросу Дубровина. Доктор обратился в Калужскую епархию с таким письмом:
«Ваше высокопреосвященство! Доношу до вашего сведения, что в деревне Чаусово находится полуразрушенный храм Вознесения постройки XVIII века. В его десятикилометровых окрестностях проживает тысяча жителей. Есть ли возможность у вверенной вам епархии прислать священника, который бы занялся восстановлением храма? Присланной духовной особе помощники найдутся. Его же здесь и поселим на первое время. Денег соберем миром. Какие требования должны быть исполнены, чтобы это предприятие состоялось? Или нам самим придется строить-восстанавливать и потом уже просить вас о командировании батюшки? Во время строительства служба могла бы проводиться в катакомбе храма, там теплей, и стены те же».
Вместо ответа через месяц в Чаусово пришел путник – в брезентовой штормовке поверх рясы, с лыжной палкой вместо посоха в руке и абалаковским рюкзаком за плечами. Он стоял на мосту перед подъемом в усадьбу, под которым, бурная весной, а теперь затерянная в крапиве и лопухах, текла речка Мышка. Здесь и застал его Дубровин, возвращавшийся из больницы на велосипеде.
Капелкин, Турчин и Дубровин плотничали вместе со священником, растаскивали мусор, меняли стропила, возвели лесенку на хоры и принялись за купол; но к зиме не поспевали, и недавно отец Евмений привез и сложил в притворе рулоны толя, чтобы в сентябре накрыть им строительство до весны. Несмотря на молодость, он восстанавливал уже третий свой храм, начинал возрождать вторую общину. Пока разгребали и выносили мусор, ставили леса, разворачивали ремонт, батюшка начал служить по воскресеньям в катакомбе – в сырости и мраке. На мокрой земле были положены кирпичи, и на них наброшен горбыль, так что подходили ко кресту и причастию, пружиня ногами, сгибаясь в три погибели под черными сводами. И когда Соломин, до сих пор стоявший сзади (его едва достигал жаркий блеск свечей), наконец дожидался своей очереди и склонялся под благословение и целовал руку священника, он замечал, выпрямляясь, как далеко от обыденности преображенное вдохновением литургии лицо отца Евмения. И трудно было даже вообразить, что к нему можно запросто обратиться, позвать на рыбалку, в лес, посоветоваться по хозяйству или усесться за один стол, обедая у Дубровина.
Отец Евмений любил Соломина и Дубровина, но особенно прислушивался к Турчину, потому что восемь лет назад окончил Бауманское училище и ценил ум. Батюшке было интересно слушать речи этого благородного и талантливого человека, хотя тот не упускал случая поддеть его. Турчин то и дело совращал его, шутя, в католичество, подтрунивал над догматической закоснелостью его мировоззрения, давал читать Тейяра де Шардена и последние библейские изыскания.
Дубровин обязывал Соломина, Турчина и отца Евмения по вечерам и выходным бывать у него, поскольку ему требовалась компания, чтобы выпить и не есть одни бутерброды: Турчин всегда что-нибудь с собой приносил, да и Соломин умел кухарить – мог и рыбу пожарить, и салат нарезать. Сейчас Турчин перемешивал на сковородке картошку.
– А знаете ли вы, святой отец, что бульбу при жарке следует солить только в самом конце?
– Такая премудрость кулинарная, признаюсь, мне неизвестна, – отвечал смущенно отец Евмений. Он уже давно сидел на кухне Дубровина, в который раз разглядывая альбом с шедеврами современной архитектуры – замысловато изогнутыми и похожими на застекленную ажурную Шуховскую башню сооружениями. Дубровин сидел над запотевшей кружкой с пивом и вздыхал, заглядывая священнику за плечо: «Тоже мне шедевры. Вот во Флоренции колокольня Джотто – шедевр. А это что?»
Отец Евмений захлопнул альбом и встал, чтобы пройтись вдоль стен и снова вглядеться в фотопортрет Чаусова в пробковом шлеме, сидящего под пальмой на Цейлоне и держащего на коленях мангуста; он рассматривал фотографии нескольких поколений Чаусовых и самого анархиста – в юности трогательного мальчика с курчавой шевелюрой. Священнику нравился портрет красивой девочки, кузины Николая Григорьевича, умершей четырнадцати лет от туберкулеза. Он нарочно разглядывал все фотографии подряд, чтобы скрыть свое пристальное внимание к этому заветному портрету. Тем временем в глубине старинного, темного от тины облупившейся амальгамы зеркала обернулся со сковородкой в руках Турчин, показавшийся священнику истинным негром. Турчин был смугл до черноты уже в июне; с высоким лбом и рельефным брюшным прессом под расстегнутой клетчатой рубахой, он был больше похож на спортсмена, чем на доктора. Его можно было застать в парке на турнике и на кольцах; после тренировки он купался в запруде и заходил к никогда не запиравшему двери Дубровину, чтобы украдкой окунуться в это большое зеркало, осмотреть напряженные бицепсы, грудные мышцы, вздувшиеся на руках жилы, заострившиеся скулы.
Сейчас он расставлял тарелки, перемешивал со сметаной редис, петрушку, раскладывал по тарелкам вместе с раскрошенным яйцом, заливал простоквашей, перчил из мельнички, солил и смотрел пристально на поднесшего ко рту ложку с окрошкой Дубровина.
– C’est tr ès bien, mon chèri, – мечтательно отвечал Дубровин, облизывая белую полоску на верхней губе.
Влетела оса, Турчин испугался и яростно выгнал ее кухонным полотенцем.
С улицы позвали мальчики, прося выдать им ключ от компьютерной комнаты; Дубровин отстегнул от связки и бросил в окно:
– Чур, в пять обратно как штык.
– Святой отец, не заставляйте вас упрашивать, садитесь питаться, – позвал Турчин. – Вы, что ли, у Соломина привычку взяли – цену себе набивать?
Отец Евмений обернулся к образу, перекрестился и с улыбкой в бороде уселся за стол.
– Чем занимались утречком, святой отец? – спрашивал молодой доктор. – Небось, опять на голавля ходили?
– Голавль по утрам не клюет. Голавль – полдневная рыба, любит сильное солнце над перекатом или в тени под кустом отсиживается.
– Вы прямо ихтиолог какой-то, а не священник. Когда ж вы книжки-то читать будете?
– Апостол Петр рыбаком был, и аз многогрешный покушаюсь, – снова улыбнулся отец Евмений и распустил ворот рясы.
– Ох уж мне эти ловцы душ, – буркнул Турчин с набитым ртом.
Дубровин, жадно и молча поглотивший окрошку, положил себе в тарелку дымящийся картофель и подлил в стакан пива. Он думал все утро и сейчас о разговоре с Соломиным; он не понимал его, но жалел, не видя способа помочь.
– Ездил сегодня с Соломиным купаться. Вот у кого личная жизнь не сахар. Ему бы хозяйку смирную, трудолюбивую, может, детишек бы ему нарожала. А то с этой зазнобой он долго не протянет. Что-то будет?..
– А по мне так пусть хоть передушат друг друга, и чем скорей, тем лучше, – сказал Турчин. – Я бы уже сейчас их в милицию сдал. В цивилизованных странах есть закон о предупреждении преступления.
– Нигде таких законов нету, Яков Борисыч.
– Почему нету? – встрепенулся молодой доктор. – Это только у нас нет, а во всем мире почитается за правое дело предупреждать беззаконие и смертоубийство.
– Разве можно ограничить свободу человека, ничего не совершившего? – сказал отец Евмений.
– В случае Соломина – да.
– Снова занесло вас в дебри, – сказал Дубровин сокрушенно. – Это ваши анархические премудрости вас так исковеркали. Поменьше вам о судьбах мира следует думать, побольше о ближнем. Когда же вы повзрослеете, Яков Борисович?
– «Уж я не тот любовник страстный, кому дивился прежде свет…» – громко запел Турчин.
– Прекратите паясничать, – сказал Дубровин. – Есть еще пиво?
– Если не Соломина, так бабу его точно пора бы изолировать, – продолжал Турчин. – А то из-за нее Весьегожск весь перестреляется и ширяться начнет. Нравственная грязь куда заразней вируса.
– Что ж вы привязались к Соломину? Он славный парень, горячий только, подвержен аффектам. Зато восприимчивость его оставляет свежее впечатление. Я, например, уже и не помню, когда влюблялся или когда природа меня трогала. Хотя… природа хороша у нас, слов нет, как хороша.
– Соломин, может, еще и образумится, но дама его – червленая, с ней кончено. В данном случае я забочусь о более важной вещи, чем физическая свобода отдельной личности. Удалив ее из общества, мы тем самым спасем общество от разложения. Здесь не до сантиментов. У нас тут дети рядом, не кто-нибудь. А Соломин ваш не заслуживает жалости, ибо дело рук утопающих в руках тех, кто их так и не научил плавать. Естественный отбор жесток, но справедлив.
– Человек для того и создан Богом, – сказал отец Евмений, – чтобы милостью к падшим отменить закон ради преображения мира.
– Отмена естественного отбора уничтожит прогресс и вместе с ним человечность вашу и милосердие, – возразил Турчин. – Ибо нет ничего более безжалостного, чем тупость и беспомощность, вставшие у кормила мироздания.
– Но к чему бедную девочку куда-то гнать… Или чего вы хотите с ней сделать? – пробормотал Дубровин. – Неужто нельзя как-то полегче судить, человечней?..
– Благие намерения ваши, Владимир Семенович, до добра не доведут, – отвечал Турчин. – А батюшку уже довели. Теперь смотрите сами. Пока она болела, и Соломин с ней нянчился, и мы все возились, без участия никак не оставляли, все было прекрасно. Они были смирные и приятные люди с общей бедой на двоих. Тяжесть ее окружающие разделяли с ними по мере сил. Но не прошло и года после выздоровления, как снова ее потянуло в болото. Она умудрилась завести себе любовников среди дачников и, говоря, что едет в Москву, останавливает автобус в Алабино и оттуда возвращается в Весьегожск.
– Прекратите, Яков Борисович, как смеете сплетни разносить! – рявкнул Дубровин.
– Это вы, Владимир Семенович, откройте глаза на правду. Опыт учит: дыма без огня не бывает. Весь город судачит. И не притворяйтесь, что не слышали. Это для батюшки нашего новость, но вам-то Капелкин точно уж доставил.
– И я слышал… – шепотом проговорил отец Евмений и покраснел.
– Не удивительно, – продолжал Турчин. – Про это уже не только на исповеди говорят. Любовников ее никто не считал, но отравленная ночью собака и проколотые шины уже были в нашем репертуаре. Вчера только и разговоров было о стрельбе по окнам. Стреляли по даче некоего таможенного офицера Калинина. Целились в канареек, сидевших в клетке у него на балконе. Таможенник этот пять лет назад осветил своим благочестием наши края. Он который год здесь, на окраине, ни с кем не знается, живет за глухим забором, приезжает с немецкой овчаркой, которая прохожим спуску не дает, и выносит на балкон клетку с канарейками; их и постреляли картечью.
– Как же она с ним познакомилась, милый мой? – возмутился Дубровин.
– Ну, уж в этом деле сказ короткий. Впрочем, ни за одну из версий не поручусь… Хотя почему бы ей было однажды не проголосовать, когда шла пешком от Алабино, а ее догнала таможня на джипе? Так что, пока жареный петух нас тут всех не заклевал насмерть, следовало бы предпринять что-то. А что до жалости к Соломину, то я бы не стал ее раздувать до вселенских масштабов. Он же потом еще и благодарить будет. А не станет, так и с глаз долой, невелика потеря. Признаться, я никогда не питал к нему симпатий. Он меня сразу как-то насторожил своим въедливым желанием сдружиться, сыскать компанию единственно для душеспасительных бесед и невротических излияний. Таких людей невозможно лечить, мы, врачи, это прекрасно знаем. Там, где на водителя или крестьянина – на все про все, с диагностикой и предписаниями – уходит двадцать минут, на такого рефлектирующего типа тратится полдня. И это только начало, потому что после он начинает тебе звонить и справляться о назначении. Говорит вдруг, что вот, мол, он с другим доктором в Москве посоветовался и тот, видите ли, заронил у него сомнения в диагнозе… Но даже когда ты отправляешь его по матушке лечиться к этому лучшему эскулапу, он снова звонит тебе и просит прощения, и ты вновь обречен лечить его неисчерпаемые невротические страхи и фантазии. А когда он припирает тебя к стенке и ты готов уже разбить об него стул, он поднимает руки и опять просит прощения. И куда деваться, ты, конечно, скоро снова лишен бдительности ради милосердия. Соломин с самого начала поразил меня тем, что мог рассказать первому встречному обо всем сразу. И об убогой своей жизни в городе, и о том, как он жаждет покоя и счастья, и о своей крале, которую называет женой, а я уверен, что она и не знает, что он ее так величает. Юные анархисты прозвали его «Извините Ради Бога» – так он всегда говорил, когда являлся каждый вечер «на огонек»; а у нас одна только мысль была после десяти кубометров раствора, замешанных и отлитых в опалубку, – поужинать и в спальник. И вот ты уже падаешь лицом в костерок, а он все бу-бу-бу, и конца и края нет его рассказам про то, как он спекулировал, и про то, как пытался открыть филиал в Германии, но кончилось тем, что от страха перед полетом напился до положения риз, потерял документы между двумя аэропортами и его депортировали. И про то, как успешен был в привлечении клиентов: будто бы два министра Казахстана и один наш губернатор инкогнито, оказывается, давали деньги для его биржевых спекуляций. И о своем партнере-игроке повествовал: кажется, Сыщенко его… да, такая специальная, свистящая фамилия для проходимца. И я поддался, уверился в том, что он достоин жалости. Так всегда бывает, когда нам на пути попадаются личности, словно бы торгующие нашей жалостью; ведь нищие для того и существуют, чтобы продавать нам наше милосердие. Вот с такой пользой представился мне Извините Ради Бога, и я смирился с его существованием, но сейчас вынужден признать свою ошибку и потребовать вырвать его с корнем из нашего еще пока созидательного бытия.
– Яков Борисыч, остерегитесь искать… солому в глазу ближнего, – сказал Дубровин. – Так, кажется, отец Евмений, в Писании сказано?
– «Сучок в глазу брата твоего», от Матфея, седьмая глава, – поправил священник.
– Я свое бревно регулярно на растопку пускаю, вы обо мне не беспокойтесь, Владимир Семеныч, – сказал Турчин, – вы о себе позаботьтесь… Раз уж мы здесь затем оказались, чтобы построить то малое лучшее, что есть в широкой округе, мы не имеем права снимать с себя ответственность за происходящее вокруг. В ситуации полномерного самоуправления каждая личность в своем сознательном устремлении к благородному и умному сотрудничеству с другими индивидами обязана взять на себя смелость судьи и экзекутора. Соломин заслуживал снисхождения лишь до того момента, покуда существование его не угрожало здравому смыслу. Теперь же каждый из нас обязан принять участие в определении мер, которые бы обеспечили чистоту общественных ценностей.
– Да вы начетчик какой-то, – воскликнул Дубровин. – Вы замечательный доктор, специалист, которого я уважаю, но помилуйте! Сейчас я себя ощутил как на партсобрании – хоть никогда ни в партии, ни на собраниях не был, но, вас слушая, я там вдруг очутился: ба, да где я? Если следовать вашим рассуждениям, нужно не останавливаться после изгнания Соломина, необходимо сразу же за этим потребовать искоренения всех пьяниц, бомжей и особ, неизвестно на какие деньги отстроивших свои богатые дачи. Что с ними-то делать будете? В Москву обратно гнать?