Текст книги "Под музыку Вивальди"
Автор книги: Александр Величанский
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
«А Великая река…»
А Великая река
она как велика? —
как великое терпенье —
застоялись берега.
Как Пскова-река одна
до слияния видна? —
как великая усталость —
еле поднялась со дна.
Как Мирожки-от
ручеек течет? —
как великая погибель —
мельче собственных болот.
«Тиха Пскова – и рыба не плеснула…»
Тиха Пскова – и рыба не плеснула,
и камня в реку дикую не бросил
никто, а все идут по алой глади
круги, круги, как кольца на надрезе
древесного ствола иль отпечатки
незримо чьих, но осторожных пальцев.
«Не слыхали, не наслышались…»
Не слыхали, не наслышались
звону Божьего, Господнего,
звону медного, зеленого,
звону красного, малинового —
здесь на звонницах-то нет колоколов,
а коль есть, то безъязыкие,
безъязыкие, безгласные,
словно песня – бессловесные.
«А Великая река…»
А Великая река,
хоть мала, да велика.
А Пскова-река лежит
тише стеклышка.
А и Кремль между них
не ворохнется стоит.
Перед тем, как стечься им,
встал Предтечи храм —
встал Ивановский собор:
три креста, один запор.
«Спины и плечи…»
Спины и плечи
толпы быстротечной людской.
Вечер как вечер —
он тихо глядит из-под век.
Храм Иоанна Предтечи —
один над рекой.
Храм Иоанна Предтечи
пред встречею рек.
(Кром. Приказные палаты) [9]9
Кром – псковское укромное название кремля.
[Закрыть]
Приказного крыльца изломы
на столбах бочковатых, тучных —
точно змей из палаты выполз —
многолапый, нелепый – трижды
изогнулся и грозно замер,
затаивши дыханья тяжесть,
дыбом дерево кровли встало
чешуи булатной подобьем – ишь:
подавитель и пожиратель,
страшный рыночный змей-горыныч.
«Уж хорош Никола, что от Торга…»
Уж хорош Никола, что от Торга:
посегодня народ под ним торгует.
Еще краше Никола со Усохи,
и болота под ним как не бывало.
А Никола у Каменной Ограды —
рад не рад – совсем один остался:
ниотколь не виден за домами
ну, хотя б главы его клобук
на улице Розы Люксембург.
Часовня «Неугасимая Свеча»
Свеч́и перед иконою
Николы-свет Угодника
нет нынче и иконы нет
в часовне, прилепившейся
к Николе со Усохи – лишь
тонкая, благолепная
главка над нею теплится
Свечой Неугасимою.
«Звонница Вознесения…»
Звонница Вознесения
Нового всё возносится
и что ни день, то сызнова
над церковкой укромною,
над тучей, и молчание
ее пролетов ярче лишь,
сильнее, оглушительней
без колокольной окиси,
что зеленей окрестного
нашего лета красного.
«Купол Спас…»
Купол Спас —
Преображенья.
Сколько яви
в нем слилось:
капля меди,
капля меда,
капля крови,
капля слез.
«Круг Козьмы и круг Демьяна…»
Круг Козьмы и круг Демьяна
на склоне горы и дня
кони карие пасутся —
три стреноженных коня —
не гремит Гремячья башня,
глядя бережно на них:
как пасутся кони влажно,
превращаясь в вороных.
«Поминутно ходит солнце средь ветвей…»
Поминутно ходит солнце средь ветвей.
Посолонно ходят тени вкруг церквей
крестным ходом, крестным ходом —
а коль церковь над рекой —
аки по суху, по водам
крестный ход идет такой.
«Как под травами – коренья…»
Как под травами – коренья,
таковы и подцерковья.
Как приход сошелся верный,
так сомкнулся четверик.
Как недвижно крыл паренье,
так застыл разлет притвора.
Как при матери младенец,
так при церкви – бел-придел.
Как дыханьице невзрачно,
так апсиды воздыхают.
Словно царь со службы вышел,
таково во храм крыльцо.
Каково родство укромно,
так под кровлей закомары
византийскою высокой
даже бровью не ведут.
Чем на небе птиц поболе,
тем и кровля многоскатней.
Век себя кругом обходит
по-над кровлей барабан,
как обходит крестным ходом
белый храм народ пасхальный.
Как следы в снежок запали,
так под куполом узор.
Каково свисает капля
долго с облака благого,
таковы и налитые
эти капли-купола.
Как в золе огонь остался,
так и в гонте – огнь древесный.
Как над реками – стрекозы,
так над церквами – кресты.
«Облака стали плотью…»
Облака стали плотью —
долговаты, круглы ль —
куполов поголовье,
глав и главок горбыль —
шлемы, луковки, маки,
полусвет полусфер —
и озерный в размахе
не разгонит их ветр.
«А у храмов здешних…»
А у храмов здешних
дыханьице – пух.
Нет, не дышат пышно
абсид их меха.
Невесомо, каменно
средь строек-разрух
тихо за деньками
стоят их века.
«А разводы-валики…»
А разводы-валики,
как узор на прянике —
на прянике будто —
печатные буквы.
А и прясел вмятины
на сахаре стен,
как в прянике мятном —
глянул – будто съел.
«А под куполом идет…»
«Втиснут в ряд с домами…»
Втиснут в ряд с домами,
как в скитанье – скит,
бьет притвор крылами,
бьет притвор крылами,
бьет притвор крылами,
да не возлетит
или, тужась тетивой
в пустоту над нами,
целит он углами —
звонницы стрелой.
«Было дерево карим…»
Было дерево карим —
стало сивым, как сумрак, как дым,
было смуглым веками —
стало серым, устало-седым.
Кровлею ли на храме,
гнута ль лемехом в главах она
иль над башен «кострами»
серебрится дерев седина.
«А каково теням вольготно…»
А каково теням вольготно —
вечерним, утренним и дневным —
на этой извести церковной,
на сей блаженной кривизне —
округло, угловато, прямо,
устойчиво или покато,
то выпукло, то углубленно,
то высветлено, то темно,
то явно слишком, то уютно,
укромно, потаенно или
прозрачно, призрачно ли – словом,
различно – замечательно!
«А как они дышат?..»
А как они дышат? —
как будто не камень, а мех
кузнечный. Гори же,
сиянья алтарного горн.
И камня прохладу
вдыхай же, сияние всех
свечей и окладов
и ликах в глубинах икон.
А как же пустует
теперь эта кузница их
и пьет вхолостую
дыхание ветхих мехов?
Вино или млеко? —
чем храм опустевший налит —
нет эхом, как некой
он влагою полн до краев.
«Храмы-то набухли…»
Храмы-то набухли
пустотой без блага —
мертвые, как буквы
из Слова Живаго.
Или живы линии
тайной жизнью слов —
полевые лилии
главок, куполов?
«Дерево – цветений сплав…»
Дерево – цветений сплав.
Сочен, коренист —
силуэт любой из глав
церкви – вечный лист:
иль зеленый, словно лес,
заржавелый ли —
лист – застывший соков всплеск
солнца и земли.
«Серебрится, яко…»
Серебрится, яко
райская змея —
кровельная дранка,
гонта чешуя —
хоть и не сгорело
дерево дотла,
стало его тело
серым, как зола —
будто пламя съело,
а память сберегла.
«Что же видят издалече…»
«Есть и люди во Пскове…»
Есть и люди во Пскове
(кто не видел людей?).
Но мельканье людское
к благолепью церквей
непричастно: настолько
посторонни они —
эти люди – устоям
собственной старины,
что почти незаметны
рядом с этой красой —
столь странны, несусветны,
что НЕСХОЖИ С СОБОЙ.
«Улеглось волненье…»
Улеглось волненье
арок, закомар.
Кривизну прозренья
подточил комар.
Прихоти насущность
нам понять слабо.
Стало в мире скучно,
скученно. А по
городам и весям,
замесив бетон,
ходит бес с отвесом,
яко со хвостом.
Строже, чем орнамент,
он на нас глядит,
заложив фундамент,
яко динамит.
«Летом далече до ночки…»
Летом далече до ночки.
В небе над Псковом речным —
ласточки, чайки да летчики,
голуби, ангелы, дым
фабрик да рябь воробьиная,
облачности паруса
и, как былое, незримая
звезд непроглядна краса.
«После зорьки алой…»
После зорьки алой
по ночам по белым,
по ночам упрямо
ночь белее храма,
храм белее ночи,
ночь белей, чем очи
подколодной чуди здешней,
чуди белоглазой.
«Солнце вечное…»
Солнце вечное,
беспречь свети!
В тебе ночка-глубь —
как в тихом омуте.
Церковь, как в цвету
яблонька одна.
На белом свету
нам и ночь красна!
а и насквозь видна,
как пить до дна:
эх – была не была —
нам и ночь бела!
«Богородица ходила…»
Богородица ходила,
следу Божьего искала,
во оставленные храмы
проникала сквозь затворы,
со Пароменья Успенье
напоследок оглянула —
среди б́ела д́енька Дева
одинешенька, как ночка.
Каково во Пскове людно,
таково ей одиноко.
Каково во храмах пусто,
так никто ее не узрел.
Из Софийской первой летописи
…В семь тыщ восемнадцатое
лето с сотворенья
мира Божья, генваря
в день тринадесятый
изволил Великий Князь
изволить две воли:
веча бы у нас не быть,
снять колокол вечный.
Пойманы Богом
и Великим Князем —
волен Бог и государь
в вотчине своей он,
во Плескове и во нас,
в колоколе нашем,
в вечном колоколе и
гуле его вещем.
…Опускался долу
колокол, что солнце,
и, на колокол смотря,
плакати начата
вечники-крамольники
псковичи – от мала
до велика(токмо
слез не испустили
кои млады и зане
не в разуме сущи) —
как им не упали
зеницы на землю,
зеницы на землю
со слезами вкупе?
како не урвалось
от корени сердце,
плачучи по старине
и по своей воле?
…Поклонившись Троице,
князь начата править —
правых, виноватых
по себе твориша.
От насильства, грабежа
разбегоша многи,
пометав детей и жен,
в города иные,
иноземцы во свои
земли разъидоша,
и осташа во Пскове
псковичи едины.
Некуда, Заступница,
от себя успеть:
ЗЕМЛЯ НЕ РАССТУПИТСЯ
А ВВЕРХ НЕ ВЗЛЕТЕТЬ.
«С той поры, как царь Иван Васильевич…»
С той поры, как царь Иван Васильевич
(а точнее царь Василь Иваныч)
выводил измену изо Пскова,
Псков навек остался неизменным,
а коль изменялся – неприглядно,
как душою брошенное тело
страшно изменяется – хоть прибран
прах, омыт водою ключевою,
прежде чем для вечного прощанья
всем на поглядение поставлен.
«Ищи ветра в поле…»
Ищи ветра в поле.
Во бору – дорог.
Во нашей неволе
волен князь да Бог.
Как полей раздолью
мерою – сыр-бор,
так и своеволью
мера – произвол.
И когда над полем
лес зайдется в дым,
уж мы поизволим!
уж мы похотим!
«Каждый храм во Пскове…»
Каждый храм во Пскове
сам себя укромней,
каждый храм во Пскове
сам себя огромней:
хоть велик – уютный,
хоть и близок – дальний,
хоть миниатюрный,
но монументальный —
ширь и высь в обличье
тесное впитал он:
велико величье —
обойдется малым.
«Ан не вывернуть нам…»
Ан не вывернуть нам
храмов наизнанку —
двоеличие стенам
вечное дано:
уж снаружи-то стена
стеснилась, как правда,
а внутри, как истина,
раздалась темно.
Уж наружа-то видна,
а нутро укромно.
Всяка истина – стена.
Всяка правда – прорва.
«Знать теснее извне, чем внутри…»
Знать теснее извне, чем внутри,
храмы псковские, но до поры
в этот их первозданный секрет
нету входа и выхода нет —
не войдет, не воскликнет позор:
«в тесноте Ты давал мне простор»,
до пределов небесной красы
«в скорби распространил мя еси».
«Чрез звонницы основу…»
«Пуста, аки бездна…»
Пуста, аки бездна,
храмов старина —
вера БЕССЛОВЕСНАЯ
в ней заключена —
посильнее искуса,
попустей поста —
хоть извне неистова,
а внутри пуста.
«Расцвет – он мастера, как сок…»
Расцвет – он мастера, как сок,
всего всосет из почвы
и вместе с именем его
поглотит – не беда:
потусторонен, словно Бог,
творения воочью,
жив мастер – легкая стопа
во глубине следа.
Упадок-дока имена
творит: играет ими.
И за соломинку труда
напрасно ухватясь,
сам мастер до трясины дна
в свое уходит имя —
и лопаются пузыри
земли: поверхность, грязь.
«По обету кончане…»
По обету кончане
во един Божий день
«однодневку» кончали
деревянную – пень
от грядущего древа,
что повырастет здесь…
Однодневку напева
я сложу Тебе днесь [13]13
Конец – административный район древнего Пскова; кончане – его обитатели; однодневка – деревянная часовенка, которую непременно в один день ставили всем концом на месте будущего обетованного храма.
[Закрыть].
«Безымянные зодчие…»
Безымянные зодчие
вместо смертных имен своих
оставляли воочию
имена, духом полные —
имена ли предстателей,
имена ли всея святых,
имя ли Божьей Матери
или имя Господнее.
«Из земли они восстали…»
Из земли они восстали,
словно праведники после
гласа трубного, и трупно
тление преодолели:
как и праведникам круто,
как и праведникам вольно,
таково церквам округло,
таково краеугольно.
«У Пароменья в Примостье…»
У Пароменья в Примостье
лик ликуют слитки стен —
церкви белые, как кости —
мощей, превозмогших тлен.
И в укор нагим руинам
новостроек, древний Псков
не исходом, а зачином
мнится мне, времен исход.
«На тесноте замешан…»
На тесноте замешан
церквей съестной простор.
Ты не глядишь, а ешь их —
есть что-то от просфор
в их очертаний сдобе —
и пусть мой образ слеп,
но камень их съедобен,
как обращенный в хлеб.
«Пусть проста простота…»
Пусть проста простота,
но хитра:
от нее, как от зла
до добра.
В том секрет ремесла
сих церквей,
что добро проще зла,
хоть трудней.
«Жаль, что с нами не было…»
Жаль, что с нами не было
отца – до могилы —
золотой его мечтой
зодчество осталось.
Жаль, что с нами не было
дорогого друга
Севрюгина и его
детей златоглавых.
«Кабы звезды виделись…»
Кабы звезды виделись
среди бела дня.
Кабы храмы ставились
сами в одну ночь.
Кабы пели звонницы
без колоколов.
Кабы вера верилась
сама по себе.
«Как во Пскове стоят…»
Как во Пскове стоят
храмы древние
меж безбожных домов?
А вот так стоят:
ты и шаг не шагнешь,
а приблизишься,
ты рукой не подашь,
а заручишься.
Приложение
ПСКОВСКО-ПЕЧЕРСКИЙ МОНАСТЫРЬ В МАРТЕ 1969 ГОДА
1. Отец Александр2. Мысль
Вот прошли мы Святые Ворота
за Николою Вр́атарем сразу,
словно из-под земли, вдруг явилась
всей обители глубь перед нами:
храм Успенья, огромная паперть…
Рядом с звонниц, церквей белизною
белый снег, белый свет не мирскими,
а иными казались. И в этой
белизне вдруг пред нами явился,
словно туча, отец благочинный
в облаченье воистину черном,
с черным взором, но взора чернее,
лик его обтекая, струились
влас ручьи и ручьи благочинной
бороды: в ней играл всякий локон
круто, властно и иконописно…
Но потом оказалось – не столь уж
был похож он на В. Соловьева,
как сперва нам со страху казалось —
нет, глаза его не полыхали,
а глядели упорно и глухо,
терпеливо, но ревностно (впрочем,
это сходство ему не пристало б
и по чину). Отец Александр
не способен был к мудрости – страстью
почитая ее (и не даром),
мыслил он только строгостью ясной,
незлобивой, покладистой даже —
и советы свои изрекая,
чуть похож он был на замполита,
что в политике вовсе не смыслит,
пьянству бой арьергардный давая.
Прост, как перст, был отец Александр —
лишь во время служения в храме
вдруг блаженно он преображался —
простота его делалась сложной —
здесь не брал прямотой он и ростом,
умалялся в предстательстве Слову,
и светлее, осмысленней, глубже
взор его становился… и краше
был Владимира он Соловьева.
3. Питирим
Дьякон, с коим снег мы вывозили
с паперти за древние ворота,
уставал от молодости, силы,
долгих служб и свежести воздушной —
засыпал, санями правя – так что,
раз уж чуть мы не перевернулись,
за двоих грузил и разгружал я
свежий снег, чтоб дьякон отдышался.
И пока пластал я снег красивый,
в голубой овраг его бросая,
он, борясь со сном, его беседой
одолеть старался – бережливо
тратя голос низкий, каменистый,
странный без акустики церковной.
О себе распространялся мало
он, сказав лишь, что армейской службой
раз насытясь, обратился к Богу
и жалеет, что учился мало,
что хотел бы промысел Господень
он постичь в напастях всероссийских,
что в столице, чай, народ ученый
знает лучше, но и он, однако,
сам дошел до мысли, до догадки,
размыслив над злосчастьями страны —
мысль на морозе прозвучала кратко:
«Есть мученики и у сатаны».
4. Март 1969
Маленький, тряский.
В серой ряске.
Не по л́етам веселы
маленькие глазки.
Да и сам проворен
Не по летам —
по своим ста двум годам —
в жестах, в разговоре ль.
А и разговор-то
его птичий —
как по кочкам скачет речь
издалече.
Пел в Александринке
он при Александре
III. Тенором он пел
превысоким.
Был дороден Александр —
куды Николаю! —
я обоих видел сам,
а всё не помираю —
не берет меня Господь
до времен последних вплоть.
5. Двое
В первых числах марта
мартом и не пахнет —
снег февральский пышен,
лишь на зорьке пышет
попоздней, подольше
его хладобойня,
да голые ветви
разве что цветнее
стали – не начертаны
тускло, одномастно:
ожили оттенки
их замерзшей кожи —
лиловей, краснее
иль зеленоватей
стали. Но на месте
зимние морозы,
и в деревьях сонных сок
тоже неподвижен.
(Суть весны, художник,
в освещенье, в свете,
в воскрешении цветов
словно бы из мертвых).
Суть весны хотя бы
в том, что на морозе
в первых числах марта
августом не пахнет.
Оттого монахи
меж трудов и службы
слушают по кельям,
словно пенье птичье,
из «Спидол» пластмассовых
о зиме о Пражской
нездешние вести,
рассуждая чинно:
верит в Бога или нет
этот самый Дубчек.
(В том и сила звука,
что его оттенки
внятны нам и в темноте
в отличье от цвета).
6. Отец Алипий
Как и память за забвеньем,
так обитель за стеною,
за стеною нерушимой,
на которую Баторий
только зарился по-польски,
только блазнился по-пански.
Изовне стена крута —
выпускают ворота
только призраки безлики
из монастыря свят́а.
Безымянной братьи средь
два послушника безликих
мне придут на память впредь.
И один из них – юрод
напоказ псалмы поет,
напоказ же надрывая
в трудах праведных живот.
Звук заслышав богохульный
от хохлов-семинаристов,
он ближайшее к ним ухо
крестит, крестит ноздри, рот.
Щупловато, дико молод
и наследственно безлик,
он презрения немого
в братии к себе не зрит.
Он во храме станет так,
чтоб отец заметил всяк —
отвращает благочинный
от него свой взор в сердцах.
А другой послушник некий —
он намеренно безлик —
днем свою скрывает силу
за сноровкою труда
и усердие немое —
за подобием улыбки,
что скользнет, не выдав мысли,
и исчезнет без следа
на лице его пустынном,
как бесследная зима.
Он теряется во храме
многолюдства, но когда
засыпают в келье братья,
он легко и осторожно
поднимается к распятью,
молится почти безмолвно,
но как дневные труды,
словеса его упорно
бескорыстны и тверды.
7. Алексей
Настоятель же отец Алипий
не глядел он полной глубиною
глаз своих, а щурился в пол-силы
и чуть-чуть хитрил, в улыбку пряча
от нелепых нас, от непричастных
страшное, как чудо, прямодушье,
что ему присуще было прямо —
пастырского посоха прямее.
Хороша была его усмешка:
он шутил над нашею мирскою
дурью, как родитель благодушный
над ребячьей шалостью пошутит,
не соря суровостью напрасно,
для себя всю строгость сберегая,
как хозяйка – питьице и ество
в ожиданье Гостя дорогого.
А звонарь-то Алексей-заика
пред своею звонницей воскресной,
как Давид пред скиниею, скачет,
словно он к колоколам привязан,
и на нитках, как марионетка,
дергается, звону повинуясь,
воздух бьет подрясника крылами
не своей, а Божескою волей.
От великой доброты душевной
заикался он, переполняясь
добрым словом, и нагрянув в горло,
птицею в силках – словечко в связках —
билось, и провещаться стараясь,
Алексей сильнее улыбался
и махал руками, словно птаха,
выше смысла звучного взлетая.
КАХЕТИНСКИЕ СТИХИ
1985–1986
Зурабу и Ламаре
«Где хорошо».
В. Хлебников
В Кахетии, неподалеку от Телави, есть деревня Алмати. Я гостил там несколько раз и всякий раз недолго. Однако на то, чтобы хоть извне осмыслить «механизм» жизни этого селенья, ушел весь многолетний опыт моего общения с Грузией, без которого я не постиг бы образ страны в очертаниях этой деревушки. Впрочем, многолетнего опыта не жалко – приобщившись Алмати, я вдруг другими глазами взглянул на всю Грузию, на Тбилиси и даже на старинных в нем друзей. Приобщившись Алмати, я другими глазами взглянул и на русскую поэтическую традицию описания «кавказских красот», основным недостатком которой мне представляется нарочитая экзотичность изображений в сочетании с растительной пышностью слога, которую наши северные гости пытались сквозь неизвестный им язык усвоить у своих гостеприимных хозяев. Тешу себя надеждой, что хоть в какой-то мере отступил от этого чуть приевшегося уже в XIX в. канона, и, может быть, так оно и есть, если понимать «красноречие», без которого трудно говорить о Грузии, как ОБРАЗ, а не как ПРИЕМ. Тем не менее, освободиться от каких бы то ни было влияний невозможно – невозможно даже достаточно точно осознать, от кого и в какой мере ты зависишь в своих писаниях, особенно если пишешь о Грузии, где можно подпасть под обаяние поэта, который вовсе тебе неведом, но чья просодия, что называется, витает в воздухе. Таким образом, отстраняясь от известных мне Анны Каландадзе и Нико Самадашвили, тщательно избегая соприкосновения с теплолюбивой восторженностью Пастернака, я все же, как ни старался, не смог избавиться от нескольких интонаций Мандельштама («Человек бывает старым, а барашек – молодым»). Но самое сильное и прямое влияние оказал на меня не вербальный, а визуальный ряд «Пасторали» Иоселиани – мне кажется, не заучи я эту ленту наизусть, я просто не увидел бы Алмати. А, возможно, всё же увидел бы. Но так или иначе, я благодарен Отару Иоселиани в той же мере, в какой бесконечно признателен Ламаре Кикнадзе, без рассказов и пояснений которой многим стихотворениям этого сборника просто неоткуда было бы взяться.
Январь 1986
С января 1986 года я ни слова не изменил в этом сборнике, решившись не примешивать к тогдашнему его настроению скорбного чувства вины и ответственности, которое после 9 апреля 1989 года вытеснило все прочие мысли и ощущения, связанные в моем представлении с родной для меня Грузией.
Апрель 1990
«Чтоб уразуметь Алмати…»
Чтоб уразуметь Алмати
должен видеть ты опору
всей долины Алазанской —
Алаверди храм среди
неба. Но его твердыня
без Алмати непонятна,
как дитя без материнства,
как кипенье без воды.




























