Текст книги "Книгоедство"
Автор книги: Александр Етоев
Жанры:
Энциклопедии
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
При жизни Лермонтова «Демона» так и не напечатали. Надежды были, особенно в 1841 году, когда поэму читали при дворе наследника. Специально ради этого поэт выпустил из поэмы крамольные, по его мнению, места и завершил «Демона» спасением души Тамары. Не помогло. Демон есть Демон, нераскаявшийся соперник Бога, и духовная цензура в России не могла допустить существования в печатном виде мятежного, вольнолюбивого сочинения.
Поверженный демон Врубеля отомстил художнику, наслав на него безумие, приведшее к смерти. Побежденный Демон Лермонтова проклял свои мечты и остался, как и был, в одиночестве – завещав свое одиночество своему создателю. А одиночество, как и безумие, приводит к одному результату.
Десять книг, которые потрясли XX век: мнение лидеров современного авангарда
Газета «КоммерсантЪ» решила повторить опыт Запада и предложить публике список лучших романов XX века. Только в отличие от подобной попытки в Соединенных Штатах число романов было сокращено до десятка и мнение высказывалось конкретными представителями современной пишущей братии, а не условным «интеллигентным» читателем. Поводырями стали известнейшие из известных ныне писателей – Владимир Сорокин и Виктор Пелевин.
Вот что выбрал Сорокин:
Джеймс Джойс. «Улисс»
Франц Кафка. «Процесс»
Владимир Набоков. «Лолита»
Андрей Платонов. «Котлован»
Томас Манн. «Волшебная гора»
Генри Миллер. «Тропик Рака»
Варлам Шаламов. «Колымские рассказы»
Луи Фердинанд Селин. «Путешествие на край ночи»
Уильям Берроуз. «Голый завтрак»
Джордж Оруэлл. «1984»
Виктор Пелевин, по сообщению «Коммерсанта», сопроводил свой выбор следующим комментарием: «Есть, – сказал он, – какой-то фашизм в том, чтобы задавать такой вопрос. Их не вспомнить десять, они появляются и исчезают. Нет десяти лучших, есть один из всех – лучший. Мы реально говорим о лучших романах, которые донеслись до нас за последние три года, может быть, пять лет. Потому что за XX век отвечают только Евгений Евтушенко, дай Бог ему удачи, и Андрей Вознесенский, будь он проклят, да еще академические институты».
Для Виктора Пелевина лучшими романами являются следующие:
Роберт Пирсиг. «Дзен и искусство ремонта мотоцикла»
Роберт Пирсиг. «Лайла»
Джон Фаулз. «Волхв»
Джон Фаулз. «Коллекционер»
Дж. Сэлинджер. «Над пропастью во ржи»
Карлос Кастанеда. 1-я и 8-я книги
Марсель Пруст. «У Германтов»
Джозеф Уоллес. «Бесконечный жест»
Виктор Пелевин. «Чапаев и Пустота»
Владимир Набоков. «Дар»
Одиннадцатым номером он добавил собственную новую книгу, над которой работал в тот момент (как выяснилось в дальнейшем, это был роман «Generation П»). «Она, – сказал писатель, – реально все накроет и все объяснит. А если еще за нее мне и денег дадут, то все вообще будет замечательно».
Мой комментарий
Понятно, что очень трудно конкретному человеку, будь он даже самим Пелевиным, выражать мнение нескольких читательских поколений. Тем более что поколений этих за сто промелькнувших лет сменилось не одно и не два. На каждого человека влияют свои, какие-то очень личные книги, и, возможно, не отыщется в мире и двух читателей, на которых одинаково повлияло одно и то же произведение. Да и, пожалуй, как-то неловко говорить от лица всего человечества – ляпнешь про какого-нибудь Майн-Рида, над которым ты проливал слезы с 10 до 19 лет, и красней потом перед XXI веком.
В этом смысле Владимир Сорокин подошел к выбору более строго, более, так сказать, наступая на горло собственной постмодернистской песне – как солдат-пограничник, за плечами которого вся страна и от него одного зависят ее мир и покой. Наверное, ему правильнее объяснили задачу – назвать не то, что нравится ему лично, а те неординарные вещи, повлиявшие на судьбу века.
Виктор Пелевин, верный своей религиозной доктрине, увидел себя гигантом Чапаевым, кентавром всех времен и народов, и человечество ему представляется огромною вселенскою пустотой, из которой иногда конденсируются какие-то пыльные похмельные лица и, зевая, высовывают лиловые свои языки в поисках утренней опохмелки. Поэтому он и выбрал, полагаясь исключительно на себя и не видя вокруг себя ни одной публичной библиотеки.
А в общем-то, такой двоякий подход можно только приветствовать – во всяком случае, находишь в списках непривычные имена, какие-то мотоциклетные дзены и сразу понимаешь, что век, за которым мы опускаем занавес, состоял не из одних литературоведов.
P.S. Непонятно только, что Виктор Пелевин подразумевал под словом «накроет».
Детгиз
В 2007 году в Детгизе вышла моя новая книжка «Правило левой ноги». Это моя десятая книжка, и мне очень приятно, что вышла она именно здесь, в Детгизе.
Дело в том, что Детгиз – главное издательство моего детства, и, пожалуй, не было бы его – не было бы и меня как писателя. Когда нас, коломенских младшеклассников (я учился в 260-й школе на углу Лермонтовского и Садовой), привозили чуть ли не ежегодно на набережную Невы, где в то время находился Детгиз (Детлит), я специально экономил на школьных завтраках, чтобы приобрести в издательстве несколько новых книжек. А еще там был удивительный стенд, где стояли за стеклом книги моей мечты – «Страна багровых туч», «220 дней на звездолете», сборники «Миров приключений»… Сейчас, когда в стране не существует книжного дефицита, эти книги переизданы, может быть, по десятку раз, но тогда, в начале 60-х, их нельзя было найти даже в библиотеке.
Я совсем не хочу сказать, что приверженность к литературной фантастике берет начало из моих походов в издательство. Наверное, это свойство времени – облекать свою мальчишескую мечту в ту материю, которая имеется под руками. Так молодость 20-х годов свято верила революционным заветам. Мальчишки военных лет готовы были с игрушечным автоматом идти защищать родину. Мы, послевоенное поколение, повернули свое лицо к космосу. Я не говорю обо всех. Кто-то был увлечен морем. Кто-то мечтал о музыке. Тогда, в 60-е годы, вообще было повальное увлечение посещать какие-нибудь кружки – шахматы, фотография, моделирование, – кружки были даже при жилконторах, школьники увлекались всем, и отбою не было от желающих. Потом это у большинства проходило, но у кого-то задерживалось надолго.
Старая, еще советская формула, что фантастика – это литература мечты, до сих пор применима к детству. Очень хочется переделать мир, а где, как не в ней, фантастике, такое возможно сделать. Или так его изменить, чтобы ты, десятилетний подросток, почувствовал свою причастность к событиям, к которым в реальной жизни тебя взрослые на километр не подпустят.
Я не верю унылым людям, утверждающим, что фантастика это книги второго сорта. Что фантастика это поле, где буйным цветом цветет посредственность. Что есть литература, а есть фантастика, и они, как гений и злодейство, две несовместимые вещи.
Фантастика – это наша молодость, это альфа и омега литературы. Это интересно, в конце концов, а интересно это значит – любимо.
Детская литература
Если бросить взгляд на литературу для детей в целом, то можно заметить, что в ней явно выделяются два разновеликих пласта. Это книги, специально написанные для детской аудитории, и книги, пришедшие в детскую литературу из литературы взрослой. За примерами второй группы далеко ходить не приходиться, они очевидны. Свифт, Дефо, Диккенс, Марк Твен, далее – многоточие. Наверное, это процесс естественный – возрастное снижение читательской планки, и ничего в этом обидного нет.
Ко второму пласту также можно отнести обширную группу книг, насильно переведенных в детские. Это книги, входившие в обязательные школьные программы и за счет этого перешедшие в разряд детской литературы. Типичный пример – «Когда закалялась сталь» Н. Островского и «Молодая гвардия» А. Фадеева.
Чем первый пласт детской литературы отличается от второго? Тут тоже все относительно просто. В первом – главный герой ребенок, подросток, юноша. Или сказочный персонаж. Во втором детский персонаж более исключение, нежели правило. Если вспомним, у того же Жюля Верна несовершеннолетних героев в романах не так уж и много – Дик Сэнд, дети капитана Гранта. Наверное, встречаются и еще, но мне на память никто более не приходит.
Это все вопросы формальные, теперь главный вопрос: чем детская литература отличается от взрослой?
В родовом аспекте детская литература мало чем от нее отличается. Это те же проза, поэзия, драматургия. Отличие ее именно в слове «детская», т. е. в читательской аудитории, и, следовательно, в вопросе подхода.
Писатель, когда пишет для детской аудитории, сдерживает себя во многих вещах. Не следует давать затянутые психологические портреты. Не следует долго топтаться на одном месте – картинки должны меняться достаточно быстро. Не следует задерживаться на длительных описаниях пейзажа.
Но при всех этих ограничениях главное, на что писатель не имеет права, – это искусственно занижать художественный уровень произведения. То есть перестраивать себя на уровне языка и стиля. Нельзя искусственно обеднять язык, когда пишешь для детей. В этом случае пример Толстого и его «Детских рассказов» скорее отрицателен, нежели положителен.
И еще: детская литература должна быть абсолютно лишена того, что теперь называют политкорректностью. Она не должна быть беззубой, стерильной или процеженной, как пища для младенцев. Иначе будет невозможен ни «Геккльбери Финн», ни «Старик Хоттабыч», ни даже Николай Носов с его Незнайкой.
Детские книжки Зощенко
Зощенко – писатель для взрослых. Но любой писатель для взрослых хотя бы раз в жизни обязательно напишет что-нибудь для детей. Если, конечно, он настоящий писатель. Возьмем, например, писателя Льва Толстого. Ведь он не только «Войну и мир» написал. У него целый том страниц на пятьсот – и весь состоит из детских рассказов. Вот что значит – настоящий писатель. А всё, я думаю, оттого, что в каждом настоящем писателе живет маленький озорной мальчишка, который наблюдает в щелочку за людьми и видит, кто из этих людей читал когда-то хорошие книжки, а кто не читал. Ведь взрослые бывают черствыми и унылыми в основном потому, что в детстве они мало читали хороших книжек.
Рассказы Зощенко читать очень весело. Они смешные и одновременно умные.
Возьмем, для примера, рассказ «Приключения обезьяны». Вот как он начинается:
В одном городе на юге был зоологический сад. Небольшой зоологический сад, в котором находились один тигр, два крокодила, три змеи, зебра, страус и одна обезьяна или, попросту говоря, мартышка. И, конечно, разная мелочь – птички, рыбки, лягушки и прочая незначительная чепуха из жизни животных…
Трудно не улыбнуться, когда читаешь такое начало, правда?
Дальше, по ходу рассказа, обезьянка убегает из клетки, потому что фашистская бомба (действие происходит во время войны) попала прямо в зоологический сад и клетку опрокинуло воздушной волной. Потом обезьянка попадает в соседний город, ворует в магазине морковку – она же обезьяна, она же не понимает, что за морковку надо платить. За ней гонятся, и обезьянка, спасаясь от погони, попадает к мальчику Алеше Попову, который очень любил обезьян и всю жизнь мечтал за ними ухаживать. Мальчик приносит обезьянку домой, поит чаем и собирается воспитать ее как человека. А с Алешей жила его бабушка, которая сильно невзлюбила обезьянку за то, что та съела ее надкушенную конфету. И когда на другой день Алеша ушел в школу, она не стала за обезьянкой присматривать и нарочно заснула в кресле. Обезьянка вылезла через открытую форточку и стала прогуливаться по улице, по солнечной стороне. А в это время по той же улице, тоже по солнечной стороне, проходил инвалид Гаврилыч. Он направлялся в баню. Увидев обезьянку, инвалид сперва не поверил, подумал, что ему показалось, потому что перед этим он выпил кружку пива. Но потом до инвалида дошло, что обезьяна-то настоящая, и решил он ее словить. Словить, снести на рынок, продать ее там за сто рублей и выпить на эти деньги десять кружек пива подряд. Но перед этим помыть обезьянку в бане, чтобы она стала чистенькая, приятненькая и ее легче было продать. Но в бане в глаза мартышке попало мыло, и она укусила инвалида за палец и убежала снова. И опять за ней погналась вся улица – мальчишки, взрослые, а за ними милиционер со свистком, а за милиционером престарелый Гаврилыч с укушенным пальцем и сапогами в руках. А мальчик Алеша Попов, который к тому времени уже обнаружил пропажу и сильно из-за этого опечалился, решил пойти прогуляться, развеять свою грусть и печаль. Вышел он со двора и видит – шум, крики, народ. А навстречу ему – его обезьянка. Алеша схватил обезьянку на руки и прижал к груди. Но тут из толпы вышел престарелый Гаврилыч, сказал, что обезьянка его, что он завтра хочет ее продать, и в доказательство предъявил народу свой укушенный палец. Нет, сказал на это Алеша, обезьянка его, Алешина, иначе с какой бы стати она прыгнула к нему на руки. Но тут из толпы вышел шофер, тот самый, который привез обезьянку в город, и сказал, что обезьянка принадлежит ему, но он, так и быть, подарит ее тому, кто так бережно и с любовью держит ее на руках, а не тому, кто хочет ее безжалостно продать ради выпивки.
Пересказ получился долгим и утомительным. Самого Зощенко читать веселее. Но на примере этого рассказа про обезьянку я хотел показать, как важно умную воспитательную идею окружить маленькими смешными деталями, а не подавать ее в голом виде, тряся при этом указательным пальцем.
«Детский остров» Саши Черного
Поэт Саша Черный вообще известен своим чадолюбием. Он доказывал это неоднократно и стихами, и прозой, и «Детский остров» – реальное тому подтверждение. Как и прозаический «Дневник фокса Микки». Но мы сейчас не о прозе, а о поэзии.
Самое вредное для детей – это плохие стихи. Главный же признак плохих стихов – это нравоучительство, проглядывающий сквозь строчки строгий палец наставника, указывающий, как надо поступать правильно, в какой руке держать вилку, зубную щетку и, соответственно, в какой руке не держать.
Так вот – у Саши Черного никакого пальца из стихов не высовывается. Там все много веселее и интереснее.
Разве мальчики – творог?
Разве девочки – картошка?
– спрашивает поэт Саша Черный у пугливых детей, которые думают, что главная профессия трубочиста – это кушать мальчиков и девочек на обед.
Советы детям он, конечно, дает. Очень, между прочим, правильные советы. Например, как лучше назвать котенка. Разве вам, если вы ребенок, придет в голову дать котенку имя Дзинь Ли-дзянь? Или назвать вашего котенка Пономарем? Вы и слов-то таких не знаете – «пономарь», – если вы, конечно, еще ребенок. Вот тут-то вам и понадобится помощь такого знатока интересных и новых слов, как поэт Саша Черный.
А еще он с удовольствием вам посоветует, чем кормить вашего домашнего поросенка.
Ведро помоев,
Решето с шелухою,
Пуд вареной картошки,
Миску окрошки,
Полсотни гнилых огурцов,
Остатки рубцов,
Горшок вчерашней каши
И жбан простокваши.
И, заметьте, советы у Саши Черного все хорошие. Не то что у какого-нибудь современного Григория Остера, у которого только одни плохие.
«Детство. Отрочество. Юность» Л. Толстого
У великих даже промахи и огрехи не более чем признак величия и поэтому не подлежат обсуждению. Но все же трудно удержаться, чтобы не процитировать некоторые места автобиографической трилогии Толстого и не прокомментировать их с точки зрения нынешнего редактора.
«Я так увлекся перечитыванием незнакомого мне урока, что послышавшийся в передней стук снимания калош внезапно поразил меня» (стр. 101. Здесь и далее все номера страниц даны по изданию «Детство. Отрочество. Юность» в серии «Литературные памятники»). Современный редактор за «стук снимания калош» немедля поставил бы автора сочинения к стенке и проткнул его рабочим карандашом. А во времена Толстого прошло.
«Пройдя шагов тысячу, стали попадаться люди и женщины, шедшие с корзинками на рынок» (стр. 144). Фраза, в принципе, мало чем отличается от знаменитой чеховской пародийной: «Проезжая мимо станции, с меня слетела шляпа». Современный редактор так же наверняка придрался бы к обороту «люди и женщины». «А женщины что, не люди?» – задал бы он вопрос автору и был бы, пожалуй, прав.
«Как будто все здоровье ее ей подступило кверху с такой силой, что всякую минуту угрожало задушить ее» (стр. 183). «Ее – ей – ее». За обилие однородных местоимений современный автор тоже бы получил нагоняй.
«Что я сказал, что у князя Ивана Иваныча есть дача – это потому, что я не нашел лучшего предлога рассказать про свое родство с князем Иваном Иванычем и про то, что я нынче у него обедал» (стр. 192). Сейчас четырехкратное повторение «что» в одном предложении подчеркивается красным цветом, а рукопись передается на доработку.
«Ее… лицо и ее… фигура, казалось, постоянно говорили вам: “Извольте, можете смотреть на меня”. Но, несмотря на живой характер…» (стр. 213). «Смотреть – несмотря» – два следом идущих одинаковых оборота также не поощряются.
Все это лишь избранные примеры, в книге их значительно больше. Вот и позавидуешь классикам за наивность и свободу выражения мыслей посредством слов во времена, когда страшная тень редактора не нависала над их мудрыми головами.
Диккенс Ч.
Во времена моего детства во всех витринах всех букинистических магазинов тогдашнего Ленинграда лежали покрытые пылью зеленые томики Чарльза Диккенса. Не дореволюционного, сойкинского, а советского, начала 60-х, выходившего в 30-ти томах. Тома Диккенса в начале 70-х уценивались до 10 копеек, и весь комплект продавался за 3 тогдашних рубля. Поэтому для меня Диккенс всегда ассоциировался со скукой, витринной пылью, литературой какого-то позавчерашнего дня. Переворот в моем отношении к Диккенсу произошел уже в 80-е годы, когда моя будущая жена всучила мне в руки «Дэвида Копперфильда» и сказала буквально следующее: «Если не прочитаешь, хер когда на мне женишься!». Я был вынужден взяться за этот многостраничный том. Результатом стали покупка вышеупомянутого зеленого многотомника и далее запойное чтение всех вошедших туда романов. Поэтому, говоря о Диккенсе, я говорю про него пристрастно.
У Диккенса хорошо практически все. И сентиментальные слезы его рождественских повестей, и гротескные фигуры злодеев, и фантастические описания существующих и несуществующих городов, и благородные поступки героев, и хэппи-энды его ранних романов.
Не помню точно, но, кажется, это фраза из Иосифа Бродского – о человечестве, которое деградирует исключительно потому, что не читает романов Диккенса. В этой мысли поэта-лауреата – суть такого общечеловеческого явления, как творчество писателя Диккенса. Дело в том, что его книги не просто книги. Как те капли из песенки Окуджавы, которые всех лекарств полезней, его книги помогают практически избавиться от недугов сердца. И от главной болезни – черствости, самой заразительной и опасной.
Садясь писать, я думал обойтись несколькими цитатами из книги Гильберта Честертона, сказавшем лучшие слова об английском классике, и на том успокоиться. В книжке Честертона, действительно, что ни страница, то ода моему любимому автору. А потом я вспомнил про грустные впечатления детства и решил написать по-своему. И, может быть, у меня получилось.
«Диккенс» Г. К. Честертона
Действительно, кому как не Честертону было браться писать о Диккенсе. Проза первого и романы второго родственны и близки по духу. Герои Честертона и Диккенса – чудаки, искатели истины, попадающие в невероятные ситуации и выбирающиеся из них пусть потрепанными, но всегда с честью и на коне.
Диккенс – главная литературная любовь Честертона. А когда человека любишь, прощаешь ему если не все, то многое.
Одну из главок книги о Диккенсе (о Пиквике и Пиквикском клубе) Честертон начинает с рассказа о слабости диккенсовского характера, выражавшейся в том, что буквально каждый мог вывести его из себя. Какой-нибудь безумец, вздумавший утверждать, что «Мартина Чезлвита» написал он, а не Диккенс. Мелкий репортеришка, тиснувший где-нибудь материал о том, что Диккенс не носит крахмальных воротничков. Писатель обижался на всех, стремился оправдаться перед любым глупцом и нахалом, когда надо было просто не обращать внимания.
Уже появление его первого романа, знаменитых «Записок Пиквикского клуба», было связано со скандалом. Дело в том, что Диккенс был взят издателем в качестве автора текста к серии картинок известного в то время карикатуриста Сеймура. После седьмого номера Сеймур застрелился, и Диккенс пригласил на его место художника Физа, чьи иллюстрации до сих пор украшают все издания этой книги. Вдова же художника, уже после того, как роман был написан и принес писателю заслуженную славу, подала на Диккенса в суд – якобы идея и замысел произведения принадлежат ее покойному мужу, а Диккенс – лицо второстепенное.
Неважно, чем дело кончилось. Я этот пример привел для того, чтобы показать, как мысль Честертона от малого поднимается до великого. Начало книги, говорит Честертон, Диккенс мог взять у кого угодно. Он больше, чем просто писатель. Он может написать все. Он вдохнул бы жизнь в любых героев. Ему достаточно любой фразы из любого учебника или даже с клочка газеты, чтобы на их основе сделать великую вещь. Подать идею Диккенсу все равно что подлить воды в Ниагару.
Честертон, анализируя творчество писателя, утверждает, что Диккенс не был писателем в привычном смысле этого слова. Он был создателем мифов, последним – и величайшим – из мифотворцев. Ему не всегда удавалось написать человека, но всегда удавалось создать божество. Его герои, пишет Честертон, как Петрушка или как Дед Мороз. Время на них не влияет никак. Его книги о причудах вечной, неменяющейся души человека, ее странствиях, ее приключениях. Она, душа, есть центр мира. И Диккенс – самый человеческий из писателей.
«Дневник фокса Микки» Саши Черного
В Париже Саша Черный жил хорошо. Но случалось, что иногда грустил. И тогда сочинял такие, к примеру, стихи:
С девчонками Тосей и Инной
В сиреневый утренний час
Мы вырыли в пляже пустынном
Кривой и глубокий баркас.
Борта из песчаного крема.
На скамьях пестрели кремни.
Из ракушек гордое «Nemo»
Вдоль носа белело в тени.
Мы влезли в корабль наш пузатый.
Я взял капитанскую власть.
Купальный костюм полосатый
На палке зареял, как снасть.
Так много чудес есть на свете!
Земля – неизведанный сад…
«На Яву?» Но странные дети
Шепнули, склонясь: «В Петроград»…
Ну и так далее. Это грустное эмигрантское стихотворение называется «Мираж». Вообще-то, грусть для поэта примерно то же, что для растения дождь. Погрустит поэт, погрустит, и родится очередной шедевр. Но грусть – штука не вечная (и скучная, если говорить честно). Больше поэту пристало радоваться жизни, шутить, пить пиво, вино, коньяк (которые для поэтов тоже примерно то же, что для растения дождь), а в перерывах между этими легкомысленными занятиями писать смешную детскую прозу.
Почему смешную? Потому что – детскую. Детская проза не может быть не смешной. То есть быть-то, конечно, может (примеров хоть отбавляй), но тогда она автоматически переходит в разряд взрослой, которую пишут такие писатели, как небезызвестные Василий Прокофьевич, Анна Ивановна и Мария Петровна – злые старички и старушки из «Сказки о потерянном времени».
К счастью для себя и для всех, Саша Черный писал смешно. Даже письма. Вот коротенький отрывочек из письма к знакомому:
У нас здесь чудесно. Пилю, крашу, собираю хворост и думаю, что к концу лета впаду в такое первобытное состояние, что начну давать молоко…
Про детскую прозу и говорить нечего. Цитирую из «Дневника фокса Микки»:
Почему, когда я себя веду дурно, на меня надевают намордник, а садовник два раза в неделю напивается, буянит, как бешеный бык, – и хоть бы что?! Зинин дядя говорит, что садовник был кантужен(?) и поэтому надо к нему относиться снисходительно. Непременно узнаю, что такое «контужен», и тоже контужусь. Пусть ко мне относятся снисходительно.
А вот про цирк, оттуда же:
…Потом летали тарелки, ножи, лампы, зонтики, мальчики и девочки.
А вот про возвращение в Париж после летнего отдыха на берегу моря:
Простился с лавочницей. Она тоже скучная. Сезон кончился, а тухлые кильки так и не распроданы.
А вот что писал про детские книжки Саши Черного другой небезызвестный писатель тогдашнего русского зарубежья Владимир Владимирович Набоков:
Ребенок бессознательно требует от книг изысканную простоту слога, – без сюсюканья и без пословиц, – и тщательную изящность иллюстраций.
Выделим во фразе Набокова три последних слова: тщательная изящность иллюстраций.
Ходожник Рожанковский проиллюстрировал книжку про фокса Микки не то что изящно – наверное, это образцовый пример того, как следует иллюстрировать хорошую детскую книгу. Плохую можно иллюстрировать как угодно, слишком большая честь для плохой книжки – быть украшенной изящными иллюстрациями.
Наверняка фокс Микки, когда увидел картинки к своему дневнику, лизал художника в обе щеки и вывихнул себе от радости хвост.
Да и как тут не радоваться, если получилась такая изящная и смешная книжка про большую собачью жизнь.
Довлеющая строка
Бывает, или так выходит невольно, что автор пишет стихотворение ради единственной какой-нибудь строчки. Или нескольких строк. Вернее, пишет-то он стихотворение целиком и самому ему оно видится цельным, но в результате одна строчка начинает довлеть над прочими, вытеснять их из памяти и из текста, и получается, что стихотворная вещь ужимается до размеров строки. Сами по себе эти строки в пространстве существовать не могут, как плоды не могут расти без стебля. Стебель, фон, поддерживающий такую довлеющую строку, ее текстовое сопровождение, контекст, – вещь не видная, но структурно необходимая.
Впрочем, это слабое утешение. Автору, если он понимает внутреннюю трагедию текста, бывает порой обидно оттого, что вот он, поэт, трудится, как вол, над страницей, а от страницы остается всего какое-нибудь «И дольше века длится день» – да, гениальное, да, у всех на слуху, но почему всё остальное в тени? Почему всё другое у читателя пропадает в памяти? Хотя, возможно, это всего лишь ее дефекты? У одних она работает цепче, он помнит стихотворение полностью, а другие видят только яркие блики на поверхности стихотворной ткани.
Аналогичную мысль – о строках, довлеющих над другими, бросающих на другие тень, – я встретил в книге Дмитрия Быкова о «Пастернаке»:
…Манера – особенно заметная в переводах – ради двух главных строк в четверостишии подбирать две первые полуслучайно, как бы проборматывая («Не буду бить в набат, не поглядевши в святцы» – ради осмысленного и главного: «Куда ведет судьба, пойму лет через двадцать»; ср.: «В родстве со всем, что есть, уверясь, и знаясь с будущим в быту», – достаточно случайные слова, – «Нельзя не впасть к концу, как в ересь, в неслыханную простоту»).
Пастернак, в данном случае, лишь пример – возможно, наиболее яркий, – подтверждающий мое наблюдение.
Домострой
Не надо путать домостроительство с домоводством.
Домостроительство божие есть правильное устроение дома, где живет человек, по законам, данным ему от Бога. То есть по заповедям Господним и советам наших отцов. Домоводство же это правильное ведение хозяйства в доме, уже построенном по божьим законам.
Все это довольно хитро и путано, и вот, чтобы в этих хитростях разобраться, в XVI веке в Москве благовещенский поп Сильвестр заново редактирует и называет тем именем, которое нам известно поныне, – «Домострой», – свод уже ходивших в миру законов правильной жизни. Полное название Сильвестрова сборника – «Книга глаголемая Домострой, имеет в себе вещи зело полезны, поучение и наказание всякому православному христианину, мужу и жене и чадом и рабом и рабыням». Делится «Домострой» на три части. В первой говорится о том, «како веровати» и «поклонятися». И «како царя чтити». Во второй – «како жити с женами и детьми и с домочадцы». В третьей – собственно «о домовом строении», то есть о домовом хозяйстве.
Регламентируется и раскладывается по полочкам в «Домострое» буквально все, всякая незаметная мелочь. «И пришед да сняв платейце, высушить и вымять и вытереть и выпахать хорошенько, укласть и упрятать, где то живет». Или: «А про всяку вину ни по уху, ни по видению не бити, ни под сердце кулаком, ни пинком, ни посохом не колоть, ни каким железным или деревянным».
Регламентируется даже праздничное обжорство – впрочем, нам бы такой регламент:
С Пасхи в мясоед к столу подают: лебедей, потроха лебяжьи, журавлей, цапель, уток, тетеревов, рябчиков, почки заячьи на вертеле, кур соленых (и желудок, шейку да печень куриные), баранину соленую да баранину печеную, куриный бульон, крутую кашу, солонину, полотки, язык, лосину и зайчатину в латках, зайчатину соленую, заячьи пупки, кур жареных (кишечки, желудок да печень куриные), жаворонков, потрошок, бараний сандрик, свинину, ветчину, карасей, сморчки, кундумы, двойные щи.
А к ужину подают из рябчиков студень, зайчатину верченую, да уток, рябчиков жареных, да тетеревов, баранину в полотках, зайчатину заливную, кур жареных, свинину, да ветчину.
А еще в пасхальный мясоед к столу еду подают рыбную: сельдь на пару, щуку на пару, леща на пару, лососину сушеную, белорыбицу сушеную, осетрину сушеную, спинки стерляжьи, белужину сушеную, спинки белужьи, спинки белорыбицы на пару, лещей на пару, уху с шафраном, уху из окуней, из плотиц, из лещей, из карасей.
Из заливных подают: белорыбицу свежую, стерлядь свежую, осетрину свежую, щучьи головы с чесноком, гольцов, осетрину шехонскую, осетрину косячную.
«Домострой» как памятник общественного и частного быта широко использовался писателями – от Грибоедова до Гоголя и Островского. Гоголевские подробные перечисления всяких мелких вещей, хранящихся в домах и амбарах провинциальных жителей, взяты из «Домостроя». Старый московский быт, подробнейше описанный у Островского, тоже из «Домостроя». Лермонтовское бунтарство – также благодаря «Домострою», вернее – ему вопреки.
И еще – это дивный литературный памятник, заглядывать в который небесполезно и в наше время.
Драгунский В.
Жил-был такой Кондрат Тимофеевич Подвальчук, украинец с 1915 года. Служил он в страховой кассе, но душою был великий артист. Однажды, не вынеся мук безвестности, Кондрат Тимофеевич написал письмо в Горконцерт.
Прошу, просил он в письме, превратить меня в артиста гастрольных концертов и зарубежных поездок. И прилагал составленную им за ночь афишу с описанием собственных достижений. Вот она:
Кондрат Подвальчук!
Имитатор и звукоподражатель!
Без всяких инструментов!
Только при помощи ротового отверстия!!!
Подражает разных птиц и животных!
Не уступает известных Кобзонов и другие!!!
В зале смех и так до бесконечности!
Не то чтобы Кондрат Тимофеевич был фигурой совсем безвестной. В селе, где Подвальчук проживал, он пользовался определенным успехом. Особенно у мальчишек и пионеров. Они бегали за ним стайками и кричали: «Дяденька, хрюкни! Дяденька, хрюкни!». И очень его этим разозлевали.