Текст книги "Любимая"
Автор книги: Александр Казанцев
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)
И тогда, и много позже Сократ пытался осмыслить, понять причину разлада, приведшего к упадку Афин. Враги афинской демократии все неурядицы и беды приписывали именно правлению демоса и безрассудству Перикла, но уж философ-то, будучи другом стратега, хорошо знал, что процветали Афины благодаря не только демократическому правлению, но и настойчивости, мудрости, неутомимости главы государства.
Причиной всех бед Сократ стал считать нравственную порчу своих сограждан из-за излишней гордыни и самоуверенности, из-за охватившей большинство афинян страсти к стяжательству, разжигающей искры зависти и злобы.
Не Перикла, не демократию винил Сократ, а больше себя: слишком долго возился с бездушным камнем, слишком поздно взялся отесывать души людей, слишком мало успел...
Задетые порчей многие афиняне всерьез поверили наговорам. что стратег нечист на руку, стали требовать от Перикла составить множество отчетов, подтвердить правильность расходования государственной казны и казны Афинского Морского Союза, из которой Перикл и впрямь не стеснялся брать, однако не для себя, а для могущества и процветания Афин.
Не успел стратег составить и малой части таких отчетов – не до этого стало: началась кровопролитная Пелопонесская война. Недруги Перикла злобно утверждали, что война была им развязана специально, чтобы оставить с носом преследователей своих...
Нет предела порой людской глупости, особенно если всходит она на дрожжах злобы...
А вспыхнула война из-за того, что Коринф и Спарта увидали, как слабнут раздираемые внутренней распрей Афины, вот и решили без промедления воспользоваться этим.
Сократ ушел на войну простым гоплитом, вооруженный лишь коротким мечом да копьем, Втайне он порадовался даже, хотя понимал, как это кощунственно, началу войны: надеялся, что общие тревоги и беды положат конец всем афинским распрям, снимут порчу с людских душ, возвысят их порывы. Еще думал, что война позволит ему забыться, разлюбить Аспасию, которая счастлива любить другого, более достойного, называющего Сократа своим другом...
Но не дали забытья ни кровопролитные сражения, ни изнурительные пешие переходы. Соратники запомнили Сократа мужественным и безумно храбрым воином, который выносливостью и выдержкой превосходил всех. Зимой, когда афинские гоплиты мерзли даже в теплой одежде и обуви, он, изумляя всех, спокойно вышагивал в распахнутом гиматии босиком по снегу и льду. Некоторые сперва поглядывали на него косо, считая будто он нарочно высмеивает их неподготовленность к невзгодам, глумится над ними. Но скоро все полюбили этого кряжистого, некрасивого и уже немолодого воина за добрый и веселый нрав, ясный ум и готовность всегда прийти на помощь.
Еще больше привязался к нему в том зимнем походе племянник Перикла Алкивиад, еще в мирное время называвший Сократа самым великим из афинских мужей, достойным бессмертия, а уж увидя стойкость и бесстрашие своего наставника в битвах, молодой воин и вовсе не скрывал своего восхищения им, любви к нему. Да и Сократ еще больше полюбил этого своенравного, порывистого гордеца. Голос гения или демона не раз говорил ему: "Большие неприятности ждут тебя из-за этого юноши!" Но он не верил своему тайному советчику и не мог, конечно, предположить. что много лет спустя его обвинят, что он был наставником изменника Алкивиада?!..
Утративший всякую надежду на взаимность Аспасии Сократ будто перенес часть своей безумной и тайной любви на этого необычайно красивого юношу, выросшего в доме, где хозяйкой была Она...
В одном из жестоких боев Сократ и Алкивиад оказались на том крыле афинского войска, где успех сопутствовал неприятелю. Немолодой воин готов был грудью своей закрывать молодого, да не углядел за этим отчаянным неслухом. Алкивиад был ранен, и Сократ, отступая, вынес его на себе с поля боя. А потом отказался от присуждения ему воинской награды, настаивая, что награждать надо его раненого воспитанника...
Иногда Сократ втайне подумывал, как дойдет молва о его стойкости и бесстрашии до Афин, как порадует и взволнует она Аспасию, но гнал от себя эти мысли, все еще надеясь, что сможет забыться, сможет разлюбить...
Как не излечила война Сократа от любви к Аспасии, так и не сбылись его надежды, что военное лихолетье снимет порчу с душ афинян. Мощная спартанская армия теснила афинское войско, окрестное сельское население хлынуло в Афины, чтобы укрыться за городскими стенами. Страшная скученность привела к голоду, к еще большему озлоблению горожан и обездоленных беженцев, а в довершение всех бед в городе разразился ужасный мор...
Не узнал Сократ родные Афины, когда вернулся. Кучи отбросов лежали прямо среди улиц, в них копошились истощенные дети и собаки с подтянутыми до хребта животами. Стены домов и храмов были исписаны оскорбительными надписями в адрес Перикла и афинского воинства. Театр Диониса и Одеон давно были закрыты, не до развлечений, не до зрелищ стало афинянам, а на стенах их были изображены столь чудовищные фаллосы, что вызывали они вовсе не смех и улыбку*, а омерзение и жуть.
Все чаще на площадях и рынках раздавались крики перебранок, а то и до драк доходило. То тут, то там из дворов доносились плачи прощания с умершими, но куда страшней было другое: со стороны некоторых домов уже разило мертвечиной, там вымерли целые семьи, и никто их не оплакивал, никто не спешил предать их тела погребальному костру...
И глаза у афинян были какие-то затравленные, полубезумные, А иногда, и нередко, можно было услышать хриплые нестройные песни, это горланили пьянчуги, залившие страх свой вином.
В одном из портиков, превращенном в свалку, среди бела дня увидал Сократ бесстыжее однополое соитие двух таких потерявших разум пьянчуг и был потрясен этим так, что рыдал в голос. А пьяные греховодники подумали, что он смеется над ними, и стали с бранью бросать в него всякий хлам из свалочных куч.
Шатаясь, едва сдерживая рыдания, брел воин-философ по ставшим чужими улицам Афин, не видя пути, ничего не желая видеть, пока не встретил столь же убитого горем Софокла. Старые друзья не сразу узнали друг друга, а узнав, не смогли даже обрадоваться.
Раньше всегда веселые и хитроватые глаза великого драматурга были теперь красны от слез, и клубился в них непроглядный мрак. Так же картаво, но уже едва связывая слова, сообщил Софокл, что сегодня в полдень умер Перикл.
До Сократа доходили вести, что мор забрал обоих сыновей стратега от первой жены, что убитый горем Перикл настоял на том, чтобы народное собрание признало его сына Перикла-младшего, рожденного от Аспасии, полноправным афинянином и его наследником, однако слышал, что недолго был утешен этим первый человек государства болезнь добралась и до него самого. Узнав об этом, Алкивиад и Сократ поспешили в Афины, да не решился философ сразу пойти в дом стратега. И вот – опоздал...
И боль эту дикую ни слезами, ни словами не унять: мигом иссушила она слезы, и любое слово в ее вихре огненном бедней вопля безумного и бессловесного, который вот-вот вырваться из нутра готов, нет сил сдерживать...
И побрели они, два горем убитых человека, две ярчайшие славы города, побрели, поддерживая друг друга на Акрополь, побрели туда, не сговариваясь, ибо только там сердца их надеялись найти отсвет прежнего величия Афин, только там хоть немного уняться могло в них пламя боли.
Дошли до Пропилеев и, не сговариваясь, подняли головы, взгляды устремили на фриз, тот самый, сотворенный когда-то Сократом, где проступали из камня гибкие фигуры трех юных танцующих Харит, трех вечных спутниц Афродиты: Аглаи, Ефросины и Талии, олицетворяющих блеск и процветание Афин, радость горожан.
Там, внизу, на грязных улицах, в давно не крашеных облупившихся домах мутно бурлило людское горе, заведенное на дрожжах нищеты, голода и злобы, там, в нижнем городе, последние судороги передергивали десятки умирающих, там проливала прекрасная Аспасия горькие слезы над застывшим трупом супруга, смерть которого надолго отнимала будущее у Афин, а здесь, на холме, на каменном фризе Пропилеев Акрополя торжествовали юность, радость и красота!
И сказал Софокл другу своему:
– А зря ты, Сократ, оставил ваяние...
И ответил тот хрипло, будто сухая щепка в горле:
– Зря я Афины надолго оставил... Должен был воевать за них здесь, в городе...
Быть может, и не понял его великий трагик, ибо думал уже о своем.
– Двадцать трагедий я сочинил... – пробормотал он, – а только теперь узнал, что такое настоящее горе...
О своем думал и Сократ:
– Виновен я перед Афинами, перед Периклом: нельзя мне было город оставлять...
И танцующих юных спутниц Афродиты видели они смутно – сквозь слезы...
После смерти Перикла все никак не мог Сократ собраться с духом, навестить Аспасию. Сердце его с болью сжималось от жалости к ней, он искал слова, которыми мог бы ее утешить, но не находил их, потому и не шел к дому покойного стратега, опасаясь, что любовь к Аспасии прорвется, как солнечный луч сквозь тучи, в первом же произнесенном им слове, пронзит нахально благородный мрак скорби, оскорбит Ее, скорбящую, оскорбит память Перикла...
Чуть ли не каждый день вымаливая мысленно прощение у сошедшего в Аид старшего друга, Сократ никак не мог избавиться от любви к его жене, теперь уже вдове. Напротив, с каждым днем любил ее сильнее, хоть казалось – невозможно это...
И как прежде не давали ему забытья ни битвы, ни военные тяготы, вот так же не мог он забыться ни в долгих беседах с теми, кто называл себя его учениками, ни в жарких спорах на агоре, которые не всегда уже заканчивались победой философа: часто его просто не хотели слушать, осыпали бранью, осмеивали, а то и побивали порой.
Ученики диву давались: как это он, совсем недавно державший в руках оружье гоплита, терпеливо сносит оскорбления иных сограждан. Задевало это и посторонних: скототорговец Лизикл, увидав однажды, как прославленный мудрец получил на рыночной площади пинок, возмущен был до глубины души, убеждал Сократа, что необходимо подать в суд на обидчика, что никто не имеет право поднимать руку на философа, признанного гордостью Афин...
Сократ его не дослушал, хмыкнул:
– Так ведь он поднял на меня ногу!
– Сама Афина свидетельница этого кощунства! – не унимался скототорговец, схожий с аристократом утонченностью своих черт и манер. – Неужто ты не подашь в суд на этого наглеца?!
– А если бы меня лягнул осел, разве стал бы я подавать в суд? – вопросом на вопрос ответил Сократ.
Даже в те мгновения не забывал он о своей любви к Аспасии, но никак не мог предположить, что так искренне вступившийся за его честь Лизикл, называющий себя почитателем сократовой мудрости, скоро станет причиной отчаянья его...
Примерно через полгода, так и не насмелившись навестить Аспасию, узнал Сократ, что его любимая сошлась с каким-то богатым скототорговцем, который благодаря ей открыл в себе дар оратора. А потом и сам услыхал блистательную речь Лизикла на агоре...
Будто молния ударила в кряжистый платан расщепила, выжгла до сердцевины.
А ученики, брошенные учителем, гадали: чем же провинились они перед Сократом? Может, тем, что по молодости своей не придавали столь ужасающего значения смерти Перикла, могли смеяться и даже подумывать о любовных похождениях, когда на глазах их гибнут Афины?.. Философ заперся в своем доме, никуда не выходил и никого не впускал, через дверь хрипло говоря посетителям, что никого не хочет видеть.
Он и с ложа почти не поднимался. Лежал, уставившись в закопченный потолок, видел в нем то ту самую ночь, когда на плоской крыше, задыхаясь от волнения, говорил с Аспасией об Эроте, то всю черноту своего отчаянья...
Аспасию он не винил. Знал, что смерть Перикла принесла ей такую боль, расстаться с которой она уже не сможет. Понимал, что брак с Лизиклом спасает ее от нищеты, ведь честный до щепетильности стратег так и не сколотил надлежащего состояния, а на руках Аспасии остался Перикл-младший. Еще осознавал Сократ, что рассудительный, добрый и богатый Лизикл будет для вдовы самой надежной опорой, что не чужд он вовсе ни духовности, ни мудрости, хоть и занимается скототорговлей...
Гений или демон внушал Сократу: "Смирись. Это лучший выбор твоей любимой". Но нестерпимая боль затмевала глаза, распластывала его на ложе.
"Сам-то ты так и не насмелился прийти к ней! говорил ему рассудительно внутренний голос. – И что бы ты мог ей дать? Что?!. Да ты тогда вовсе и не любишь ее, не способен вовсе любить!"
И метался Сократ на ложе своем, выстанывая:
– Люблю! Люблю!.. Никогда разлюбить не смогу!
Он слышал, как порой стучат к нему, но не поднимался. А однажды услыхал за дверью громкий плач – хлюпающий, будто детский. Поднявшись все-таки с ложа, он отворил дверь и увидал сидящую на приступке пухлощекую Ксантиппу, дочь соседа-гончара. Она была заревана, как ребенок, хотя выглядела. несмотря на молодость лет, вполне уже сложившейся девушкой.
Когда Сократ отправлялся в военный поход на Потидею, она была совсем девчонкой, и философ поцеловал ее на прощанье по-соседски, ведь ни одного родного человека у него в Афинах не осталось – толком-то и проститься не с кем.
Он и раньше с шутливой лаской относился к дочке гончара, ему нравились ее бойкость, смышленость, острый язычок. Когда она была мала, он даже усаживал ее на колени, рассказывал о краях, которые успел повидать, о своих друзьях, о всяких смешных случаях. Тогда Ксантиппа, видать, и привязалась к нему. Но не мог он предположить, что привязанность эта так сильна, что заставит ее, уже девушку, рыдать под его дверью.
– Что это с тобой? Ты задумала потопить мой дом вместе со мной?.. – через силу пошутил он.
– Я думала, ты умираешь!.. – вырыдала Ксантиппа так, что голос ее слышен был двора за три, не меньше. – Нельзя тебе умирать, слышишь! У нас в Алопеке, во всем городе, нет никого добрей и умней тебя!
Через несколько месяцев она стала женою Сократа.
Почти вся улица слышала, как ее отец, горшечных дел мастер, такой же громкогласный, как дочь, призывал Ксантиппу одуматься:
– Ты что, тоже босиком ходить собралась?! У него ведь даже ни одного раба нет – ты рабыней будешь!
А своенравная дочка отвечала еще громче:
– А вот и нет! Все знают, что Сократ был другом Перикла, у него и теперь друзья в верхах есть, да он скоро богаче всех будет! У нас денег будет куча, две даже!..
Характер юной Ксантиппы уже тогда был непреклонен. Гончар сплюнул и принес из укромного места небольшой кувшин, полный драхмами и оболами, которые он откладывал на свадьбу любимицы своей...
Под пение гимна "О, Гименей" с брачным факелом родные привезли Ксантиппу в дом жениха, где приобщили ее к очагу мужа...
Сократ в который раз надеялся найти забвение на этот раз в женитьбе. Зря надеялся.
Накануне его свадьбы скототорговец Лизикл, ставший благодаря уму Аспасии одним из предводителей демократов, был избран стратегом. А когда семя Сократа, давшее завязь бугром вздуло живот Ксантиппы, в Афины пришла весть о гибели в жестоком бою стратега Лизикла...
13.
"Ревет она теперь так же, как когда-то ревела у меня под дверью... – думал Сократ, глядя на жену, пришедшую к нему в темницу. – Только куда же подевалась ее былая прелесть? Ведь такой была смазливой черноглазой пампушкой, а теперь грузна, сутула, измучена... Только голос и остался прежним – аж в ушах звон!..
Вот опять заголосила, давясь рыданиями:
– Как же нам жить без тебя, Сократ!..
Будто сладка ей жизнь с таким вот несуразным мужем, будто не рухнули давным-давно все ее надежды стать богатой, будто и не бранила она никогда непутевого супруга, не кричала в сердцах проклятий, а ведь бывало величала и старым кобелем!.. Это когда он, уже став отцом двух сыновей, стал частенько наведываться в "Дом любви", в тот самый, который раньше содержала Аспасия, а потом приняла ее младшая ученица Феодата, задушевная подружка Критона.
Ну разве можно объяснить Ксантиппе, разве поверила бы она, что, приходя в "Дом любви", он всего лишь мило и шутливо беседовал с Феодатой, давал ей добрые советы, стараясь казаться спокойным и рассудительным, в то время как сердце его то замирало, то начинало гулко бухать в пустой груди, когда видел ту же надпись "Любовь прекрасна" на мозаичном полу, те же бронзовые светильники, подвешенные на вычурных канделябрах, того же беломраморного шалуна, грозящего позолоченной стрелой... И казалось Сократу, что вот-вот вновь услышит от громкий и картавый голос своего друга, читающего стихи, а следом Ее голос, журчащий серебряным ручейком, неповторимый... И казалось ему, что вот-вот Она спустится по лестнице, устланной ковровой дорожкой, поправит легкой рукой золотое руно волос и ясной улыбкой вновь поприветствует его... Будто нет и не было безнадежности, будто жива Она, не улетела Ее душа в Элисий, не пожрал Ее тело высокий погребальный костер...
Не поверила бы Ксантиппа, нет. И не надо ей вовсе ничего знать. Пусть остается в уверенности, что ходил он в "Дом любви" тешить свою плоть, пусть в сердцах обзывает старым шелудивым кобелем!
Никто не знает Великую Тайну Сократа. После смерти Аспасии – никто...
Они почти и не виделись в последние годы. Встретились лишь на суде, обвинявшем Перикла-младшего, сына Аспасии, тоже ставшего стратегом, в страшных преступлениях, якобы совершенных им.
Сократ тогда был выбран одним из пританов суда, лишь он и голосовал против казни Перикла-младшего.
Тогда, увидав, как потемнело от горя лицо Аспасии, как плетьми повисли ее руки, понял он, что жить ей осталось совсем недолго.
Через месяц узнал он о смерти Ее...
Погребальный костер пожрал Ее изнуренное бедами тело, а душа Ее, пожалуй, осталась прежней, неизменной, как ничуть не изменилась за долгие годы любовь Сократа...
– Я люблю тебя, Сократ, люблю! Не могу без тебя!..
Это голос рыдающей Ксантиппы. А как он безумно мечтал услышать подобные слова из иных уст!..
Старший сын Лампрокл тоже стал поскуливать вслед за матерью, а Софрониск, как ни тер глаза, – слез не выжал. Ну не может еще никак прочувствовать горе, а ведь соображает, что поплакать бы надо, смышленый малец!.. А младший – Менексен ножонками сучит, розовый свой фитилек выставил: смотрите, мол, я какой!.. Он Сократа и не запомнит вовсе...
"Вот бы стать сегодня разумом, как этот младенец! – с завистью подумал узник. – Тяжелый будет день, тягостный... А рыдания Ксантиппы просто непереносимы..."
Сократ обрадовался, когда завизжала дверь и мрачный Никанор впустил в темницу толпу друзей. Попрощаться с учителем пришли и уже совсем седой Критон, и безусый еще Аполлодор, и фиванец Симмий, и неразлучный друг его Кебет, и Евклид из Мегар, и... Сразу в довольно-таки немалой темнице стало тесно – человек десять вошли...
Однако не увидел Сократ среди них любимца своего, Платона, молодого богатого афинянина, отнюдь не обделенного плотью, прекрасного ликом и душой, которого, быть может, не раз настраивали родные и близкие против его старшего друга и наставника, всегда босого, почти неимущего, но не слушал Платон ни советов, ни наветов, дорожил каждым часом, проведенным в обществе Сократа, записывал в свитках своих слова, сказанные им. Старый философ добродушно посмеивался: "Ты, Платон, делаешь из меня еще большего лентяя: я бы, глядишь, и одумался, начал свои мысли записывать... А зачем, если ты строчишь без устали?.." Посмеивался и над метаниями Платона между философией и поэзией. А сам любил этого юношу, как любил когда-то покойного Алкивиада... Не зря ведь как раз перед тем, как встретил он Платона на агоре, приснился Сократу белый лебедь, рвущийся в высоту...
Он спросил друзей о своем любимце и те, отводя печальные глаза, сказали, что, дескать, нездоровится ему.
"Значит, подкосило его мое упрямство: надеялся, что соглашусь на побег... Значит, совсем худо ему – подняться, видать, не может, а то бы непременно пришел... – подумал с печалью Сократ, а чуть погодя толкнула его изнутри теплая волна. – Быть может, и лучше, что его, моего лебедя белого нет сегодня здесь: пусть запомнит меня живым, не увидит, как остановятся мои глаза, отпадет челюсть... Да и всем остальным сегодня не стоило бы собираться. Вон сколько понашло, пес их принес!.. Ладно хоть причитания Ксантиппы прервали"..
И тут жена снова подала голос:
– Ох, Сократ родненький, в последний раз ты беседуешь нынче с друзьями, а друзья – с тобою!
Опять слезы в голосе ее, будто совсем недавно не винила она гневно непутевых друзей и проклятую философию в погублении Сократа.
При людях Ксантиппа и вовсе потеряла голову от горя. Грузная, не молодая уже, она сползла на пол перед топчаном Сократа и стала биться в рыданиях головой о каменный пол. Два старших сына бросились поднимать ее, но это оказалось им не под силу, и они тоже зарыдали в голос. И младший сынок, обмочивший перед этим тюремное ложе отца, тоже зашелся в пронзительном крике.
Сократ поморщился, обратился к благообразному седовласому Критону:
– Пусть кто-нибудь уведет их домой, а то они утопят меня в слезах раньше, чем прибудет сюда отравитель...
Рабы Критона выполняя повеление хозяина, подняли Ксантиппу и повели из темницы, один из них понес пока еще не осиротевшего младенца Менексена, а старшие сыновья сами поплелись следом, понуро оглянувшись в последний раз на отца.
Ксантиппа кричала почти нечленораздельно, била себя в грудь, рвала волосы. Друзья горько нахмурились, видя эту сцену. И поражены были, неприятно поражены, услыхав сдавленный смешок Сократа.
Не знали они, не поняли, что не смешок это был вовсе...
14.
Нет ничего тягостнее, чем начинать разговор с человеком, который очень скоро умрет, о чем известно и ему, и всем.
Аполлодор, самый чувствительный и самый молодой, покраснел даже до корней рыжеватых волос, не знал, что сказать, и уставился дымчатыми, как спелые виноградины, глазами на Сократа. А тот сидел на тюремном ложе, невозмутимо подогнув под себя ногу, другую ногу, лодыжку ее, Сократ растирал рукой, и по некрасивому, грубому лицу его блуждала улыбка, вводившая друзей в еще большее смущение.
Наконец Сократ произнес:
– Дивная вещь, друзья! То, что люди называют приятным, порой можно отнести и к тому, что принято считать полной противоположностью "приятному" – к мучительному!.. Клянусь псом, вы не понимаете меня! А я толкую о том, что приятное и мучительное в человеке уживаются разом. И если кто-то гонится только за приятным, он против воли непременно получает и мучительное. Эти две противоположности словно срослись в одной вершине!.. До сих пор вам не ясно? Про оковы я свои толкую: прежде ноге моей было больно от них, зато теперь, без них, – ух как приятно!.. А ведь если б не было мучения, я бы и приятности не испытал. Верно?
Друзья-ученики закивали, заулыбались, довольные тем, что неловкая тишина нарушена, что не им теперь придумывать темы разговоров, что старый философ и на пороге смерти охоч до мудрствования.
– Приятное и мучительное... – продолжал Сократ, лукаво улыбаясь. – Если б над этим поразмыслил Эзоп, он сочинил бы басню о том, как Зевс пожелал примирить эти противоположности, однако не справился с этим, не смог положить конец их вражде и порешил соединить их головами!..
– Клянусь Палладой! – воскликнул розовощекий и словоохотливый Кебет. – Меня многие спрашивают, сумел ли ты переложить стихом эзоповы притчи. Ведь ты, помнится, собирался...
– Тебя вчера здесь не было, Кебет, а я как раз говорил друзьям, что поэт из меня такой же никудышный, как из Эрота охотник, добытчик дичи. Вчера мне даже пришла неплохая мысль, что настоящий поэт должен мифы создавать, а не пускаться в рассуждения!.. – Самодовольно оглядел друзей и утер кулаком крупный вздернутый нос. – Теперь понятно, что не мне, рассуждающему, сочинять звучные строки?
Кебет искренне вздохнул:
– Жаль!.. Я думал, ты все сумеешь!..
В глазах и улыбке Сократа лукавства стало еще больше.
– А знаешь, Кебет, мне много раз снился один и тот же сон. Верней, снилось-то разное, но слова во сне всегда одинаковые слышал: "Сократ, твори и трудись на поприще Муз!" Раньше я считал, что этот призыв и совет внушает мне продолжать мое дело – заниматься философией, ибо она и есть высочайшее из искусств. А после суда, за время отсрочки моей кончины, всякое передумал.. Взбрело мне даже в голову, будто навязчивое сновидение приказывало мне заняться каким-нибудь обычным искусством: музыкой или стихоплетством... Но не вышло ничего из этого, не могло выйти! А я ведь, знаешь, и на лире даже пробовал научиться играть – здесь вот, в темнице!.. Учиться, я считаю, никогда не зазорно, только вот не всему выучиться можно. Вот мой друг Софокл картавил всю жизнь, потому и не вышло из него великого актера, зато получился величайший трагик... Мой разум тоже картав, на сцену поэзии с ним выходить зазорно. Но на сцене жизни, быть может, комик из меня получился неплохой!..
Легкомысленный при всей своей тяге к мудрости Кебет рассмеялся, а его тщедушный и бледный друг Симмий, въедливый и тоже словоохотливый, упрекнул Сократа:
– Как же ты можешь с такой легкостью принимать близкую разлуку с нами,!
Узник хлопнул себя по крепким ляжкам.
– Неужто и тут мне надлежит оправдываться, как на том говенном суде?!.
– Не стоит оправдываться, но и строить из себя комика тоже не надо... – не унимался зануда Симмий.
– Клянусь псом, это занятно! Я все-таки попробую оправдаться перед вами куда более успешно, чем перед судьями, ведь надо же как-то скоротать время до заката. Рассаживайтесь, друзья, приятно проведем остаток... дня!..
Сократ чуть было не сказал "остаток жизни", но решил не омрачать этими словами и без того взвинченных своих гостей. А те, как дети, обрадовались возможности расслабиться, на время забыть о страшном, неотвратимом, стали рассаживаться кто где: и на край сократова ложа, и на скамеечку, и прямо на пол.
"Дорогие мои, – думал Сократ, глядя на них, – чем же и как же мне занимать вас до вечера?.. Тяжелый у меня сегодня день: предстоит до заката развлекать последних гостей... Пенять мне на них никак нельзя – по зову сердца пришли, им тоже нелегко, а мне-то каково распинаться перед ними, когда хочется лечь, отвернуться к стене и закрыть глаза!.. Ох, Апполон, покровитель мой, ты ведь понимаешь, что нельзя мне, никак нельзя стать в тягость для них! Не хочу, чтоб даже тенью в их мыслях мелькнуло: скорей бы!.. Не хочу! А потому и буду играть, словно в театре Диониса, если надо и на котурны встану, и маску напялю!.."
Узник обвел взглядом друзей и сказал им, обнажив в простоватой улыбке редкие, желтые, но на удивление целые зубы:
– Как могу я с легкостью принимать разлуку? Попробую ответить. Но, клянусь псом, и у меня будут вопросы!..
Вот так живо всегда он начинал беседу, когда они собирались у него во дворе на скамеечке под старой смоковницей.
– Значит, Симмий и, как я понимаю, Кебет (они ведь всегда неразлучны!) упрекают меня, будто я с легкостью расстаюсь... Но вся штука в том, что я с вами вовсе и не расстаюсь!.. Ну чего вы уставились на меня, как на пифию Дельфийского храма? Не понимаете?.. Ничего, чуть позже все поймете!.. А пока идемте дальше, друзья мои. Упрек Симмия можно истолковать расширительно: грешно, мол, мне с такой вот легкостью прощаться с жизнью. Вот от этого обвинения я и попробую обелить себя...
– Эта легкость мнимая? – спросил въедливый Симмий.
Узник замотал плешивой головой.
– Вовсе нет!.. Знайте и помните, что сегодня у меня нет оснований для недовольства, напротив, я полон радостной надежды, что, хоть я и умру, но меня ждет некое будущее, которое может оказаться куда приятней настоящего. Эта мысль и бодрит меня, как хороший глоток хиосского...
– Так поделись, Сократ, этими глотками! – не унимался неугомонный невеличка Симмий. – Придай бодрости и нам. Или ты намерен унести свои мысли с собою?
– Ведь мы всегда всем делились! Так у нас заведено, – поддержал друга дородный Кебет.
Сократ обвел взглядом своих последних гостей. "Впрочем, – подумал он, – последним гостем будет отравитель..." От выпученных глаз его не укрылось, что оживление его друзей во многом натужно: они через силу принимают навязанную им игру, надеясь однако не меньше его хоть немного забыться в ней. Вон Аполлодор, недавно пылавший румянцем от неловкого и тягостного безмолвия, теперь бледен так, что проступила голубоватая жилка на его виске. В разговоре он участия не принимает – это выше его сил. Но быть слушателем для него все же легче, чем самому лихорадочно подбирать слова, все равно бессильные передать глубину его горя... Да и остальные с тайной надеждой ждут начала беседы, зная, что вновь, при всем смятении своем, не раз придут в восторг от глубины его мысли и остроумия.
"Поддержи друзей своих! – шептал узнику его незримый советчик. – Любой ценой ободри их!"
"О Зевс Всемогущий, дай мне силы оправдать их надежды!" – безмолвно взмолился Сократ. А вслух произнес:
– И верно: у нас заведено делиться всем. Только зря вы, друзья, не захватили с собой амфору доброго вина: я бы вам – глоток мысли своей, вы бы мне – глоток винца! Вот и поделились бы!.. Ну чего ты, дружище Критон, глазами меня сверлишь? Чего хмуришься? Что сказать хочешь, старина?
– Одно скажу, Сократ, – ответил благообразный Критон, старясь произносить слова твердо, без дрожи в голосе, – нельзя тебе сегодня вина оно горячит. А прислужник твой тюремный просил меня еще раз тебе наказать: старайся разговаривать как можно меньше, ведь оживленный разговор тоже горячит, а всего, что горячит, сегодня следует избегать – оно мешает действию яда. Тюремщик рассказывал мне: те, кто это правило не соблюдает, пьют отраву дважды и даже трижды...
– Мне-то что за забота! – не дослушал его Сократ. – Захочу – и введу их в расходы!..
Седовласый Критон покачал головой:
– Всю жизнь ты неслух!..
– Тюремщик Никанор мой должник, – ничуть не сбавляя оживления, заявил Сократ, – я ему больной зуб заговорил. Так небось он не поленится стереть мне лишний раз цикуту!.. Ну да хватит об этом. Сейчас я вам, мои друзья и судьи, хочу объяснить, почему для философа вполне естественно быть перед смертью веселым и бодрым. Ведь те, кто подлинно предан философии, заняты на самом деле только одним – умиранием и смертью.
Симмий сперва поглядел на него с недоумением, потом хмыкнул:
– Послушать тебя, так согласишься с правотой тех людей, которые всячески нападают на философов. Упаси Зевс, если все афиняне когда-нибудь решат: раз философы на самом деле страстно желают умереть, стало быть, они заслуживают только такой участи!
– Мысль твоя бродит в вино, а не в уксус! – не кривя душой, похвалил ученика Сократ. – Однако давай вместе разберемся, в каком смысле желают умереть и заслуживают смерти истинные философы. И какой именно смерти... Начнем с того, что мы понимаем под смертью отделение души от тела, не так ли?