Текст книги "Любимая"
Автор книги: Александр Казанцев
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)
Для него она была несравненной красавицей, он и мысли не допускал, что кому-то может показаться иначе. "Не беда, что такая маленькая, худенькая, – думал он, – зато улыбка у нее такая, такая... ни у кого такой улыбки нет!.."
Он старался не говорить с Мирто о Сократе, лишь иногда вскользь намекал ей, что виной ее недавнего изгнания была не только хозяйка, но и хозяин: он ведь даже и не пытался разыскивать ее!.. А еще Лептин позволял себе иногда высказывать суждение: лучше уж, мол, верить молчунам, говоруны сплошь люди ненадежные...
Так, окружая Мирто заботой и лаской, вскользь понося прежнего ее кумира, неторопливо плел он сеть, в которую угодила она золотой рыбкой, чему он и сам долго поверить не мог.
А поверил, когда сказала Мирто, что зреет в ней новая жизнь. От счастья и о Сократе даже забыл напрочь. Напомнила о нем молва, что философ приговорен к смерти афинским судом. Вздохнул облегченно тогда Лептин: не будет больше мешаться этот сатир!.. А Мирто решил не говорить о суде и приговоре. Сама-то она в тягости уже была, со двора не выходила, ничего не знала...
И вот вновь напомнил Сократ о себе безумной мыслью: "Сократово семя!.."
Лептин уже не мог сидеть на скамейке, хромая, метался по тесному дворику. Однако ненависть к Сократу вовсе не бросала тень на его светлую любовь к Мирто. Ее крики все так же рвали сердце Лептина. Страх потерять ее становился все более непереносимым.
"Уже сегодня Сократ должен умереть, – думал он, – так неужто решил он взять с собою душу Мирто?!."
Ненависть, страх, бессилие... И любовь.
Небо стало предрассветно сереть, померкли звезды.
Крики Мирто становились все тише, бессильней. И вдруг умолкла она. Оборвалось сердце Лептина, бросился он в дом. Увидал: бессильно опустив руки стоит повитуха, сгорбилась даже, хоть совсем не стара, а Мирто лежит нагая, искусанные губы посинели, глаза закрыты голубоватыми веками, полусогнутые ноги сильно разведены повитухой, и все тело бьет дрожь, может быть, предсмертная уже.
И тогда обезумевший от горя Лептин возопил проклятье и мольбу Сократу, будто мог услышать его смертник, спящий в этот час в темнице у подножья холма Пникс.
– Проклятый Сократ! – голосил Лептин. – Ты заслужил свою смерть! Тебя убьют сегодня, так уходи в Тартар, но оставь мне Мирто! Ты натешился с ней на земле, оставь мне ее, зачем она тебе в мире мертвых?!.
Он и не думал, что слова его дойдут до жены, но та вдруг распахнула полные ужасом глазищи, тихо вскрикнула что-то вопросительное, но крик этот перешел в истошный вопль, все тело ее выгнула сильнейшая судорога.
– Слава Афродите, рожает! – воскликнула повитуха и бросилась к Мирто. Лептин успел углядеть, что меж полусогнутых разведенных ног жены, из распахнутого лона, показалась темная макушка младенца. Повивальная бабка полезла руками туда, к этой головке – помогать ребенку родиться.
Лептин отвернулся, его сотрясали беззвучные рыдания.
И вдруг тонкий, громкий, властный плач младенца перекрыл все другие звуки. Лептин понял, что все свершилось, но повернуться боялся.
– Прими сына! – сказала ему наконец повитуха. Мать, слава Афродите, жива будет...
Лептин повернулся так резко, что чуть из-за своей хромоты не упал. Взгляд его метнулся сперва к ложу: глаза у Мирто закрыты, и сознания, похоже, лишилась она, но дышит, судорога больше не корежит тело... Потом взглянул на младенца, которого поднесла ему повитуха: тельце красное, будто кармином натерто, ножонками сучит, плачущий беззубый ротик нараспашку, глазки закрыты, личико сморщено...
"Клянусь Зевсом, вовсе не большая голова... первое что подумал Лептин. – И носик маленький, не сократов... и губы – мои!.."
– Принимай, принимай! – повторила повитуха. Мне еще с роженицей повозиться надо...
Лептин осторожно взял из ее рук этот маленький комочек родной плоти.
И счастью его в это ясное утро могли позавидовать Олимпийские боги.
11.
Небывало заспался в последнее утро Сократ. Давно солнце встало, метнуло лучи в узкое окно его темницы. Мышка из норки своей выбралась и, задирая мордочку, пыталась глянуть на топчан узника: чего это он лежит до сих пор?..
Мышку спугнула отворяющаяся дверь. Тюремщик впустил Ксантиппу с детьми: с подростком Лампроклом, малолеткой Софрониском, с младенцем Менексеном на руках.
Узник не просыпался. Родные тихонько подошли к нему. Лампрокл и Софрониск столбиками остановились возле топчана. Ксантиппа присела на край ложа и, не выпуская из рук ребенка, стала глядеть на мужа. Тот спал, лежа на спине, иногда всхрапывал, пыхал губами, раздувая седые волоски усов.
Он не хотел расставаться со сном, потому что снилась ему Аспасия. Будто пришел он к ней в дом Перикла (как приходил когда-то давно, именно к ней), будто сидит она в кресле с высокой спинкой, держит на коленях розовощекого малыша Перикла-младшего, что-то говорит, говорит Сократу, что-то очень важное есть для него в этих словах – чует он сердцем – но, будто слуха напрочь лишен, не слышит он их (ни слова!) и по движению губ ничего не поймет...
От досады узник разом открыл глаза. Увидел сидящую рядом женщину с ребенком на руках, решил, что сон еще не кончился, спросил наяву, а не во сне:
– Что говоришь ты мне, Аспасия?
Ксантиппа последнее из его слов не приняла вовсе за имя и была потрясена.
– Никогда ты не называл меня любимой...
Сократ узнал резковатый и ломкий голос жены, невольно поморщился.
– А, это ты?.. – и поспешил загладить неприветливость свою. – Что ж не разбудила меня? Давно день... – чуть было не добавил – "последний день", да одумался. – Проспал я солнце поприветствовать!.. Это все критоново вино неразбавленное! Из-за него я вчера с тобой толком и не поговорил...
Он долго бы еще молол языком, забалтывая неловкость, но в этот момент вспомнил вчерашний разговор в сумерках, вспомнил обещание жены привести в темницу Мирто, чтобы она могла проститься с ним, и замолк сразу, уставился на Ксантиппу вопросительно: не спросишь ведь при детях о любовнице своей...
Малыш Менексен, понятно, на такой бы вопрос и ушком не повел, Софрониска это тоже вряд ли задело бы, а вот Лампрокл...
Старший сын еще позапрошлым летом насторожился не зря...
Тем летом они отправились в Гуди втроем: Сократ, Мирто и Лампрокл. Ксантиппа была на сносях, осталась в Афинах.
Виноград тогда уродился на славу: даже крохотное поместьице, а верней, клочок земли, доставшийся философу по наследству, так утяжелился щедрыми дымчатыми гроздьями, что уборка урожая растянулась на трое суток.
Перед отправкой в Гуди не удержался Сократ, высказал Ксантиппе: ты вот все ворчала, что зря я Мирто нанял в служанки, над каждым оболом дрожишь, а вот как бы мы теперь без нее обошлись?..
Ничего не сказала Ксантиппа, хмыкнула только хмуро да губу закусила: она уже приметила, как повадился Сократ беседовать с молоденькой служанкой, сироткой, внучкой знаменитого Аристида, уж так пристрастился к этим вечерним беседам, что и с учениками своими норовил поскорей проститься, поскорей блеснуть умом перед большеглазой худышкой Мирто, которая с первых дней смотрела на него с благоговением...
Но даже вспыльчивое сердце Ксантиппы не почуяло тогда особой опасности...
Во всем виноваты долгие и темные ночи в Гуди, неумолчные соловьи и цикады, горящие в небе и падающие с него звезды, бледная от страсти любовной Луна-Селена и кисловатое виноградное вино из Амфоры, сработанной отцом Ксантиппы...
Во всем виноваты так туго, так тесно переплетающиеся слова и мысли двух совершенно разных людей, меж которыми пропасть лет, но которым так хорошо вместе...
Во всем виновата дивная улыбка Мирто, так напоминающая Сократу улыбку Аспасии...
Во всем виноват засоня Лампрокл, не углядевший за отцом...
Никто ни в чем не виноват! Случилось то, что должно было случиться...
Зряшный труд спорить с Мойрами, всегда благоразумней смирение им, они ведь своенравны, будто Ксантиппа...
Лампрокл, хоть и заметил в те дни, как сблизились вдруг отец и Мирто, хоть и насторожился не зря, а все же матери ничего про то не сказал. Ксантиппа сама, уже после родов, подслушала, как шептались муж и служанка в сумрачной пристройке, где содержались осел, коза и куры.
На другое же утро, когда Сократ ушел на агору, она, ни слова ему не сказав, выставила Мирто.
Не один день он разыскивал ее: вернуть уже и не помышлял (разве уживутся они с Ксантиппой?!), просто тревожился – нашла ли она приют, просто надеялся вымолить прощение, просто хотел хоть еще раз увидеть ее тихую улыбку, так удивительно похожую на улыбку покойной Аспасии.
Жену тогда едва ли не возненавидел.
В Афинах Мирто не нашлась, и со временем поугасла тревога Сократа, понемногу унялось желание увидеть ее. Он даже тайно обрадовался, обнаружив это: "Значит, вовсе не любовь была, не любовь!.. Любил только улыбку, будто заимствованную у другой!.." И тут же распекал себя. казнил за эту тайную радость: "Как смеешь, Сократ, ведь с ней тебе было светло!.." А потом совсем почти заслонили это недавнее светлое прошлое свалившиеся на его плешивую голову заботы и тревоги: началась его травля, которая привела в конце концов к суду и приговору...
И вот, перед смертью, Сократ обнадежился вновь увидеть Мирто, ее – не совсем ее! – чудесную улыбку, но Ксантиппа молчит, не отвечает на его вопросительный взгляд...
– Так это ты ее, замухрышку свою, а не меня любимой назвал? – произнесла наконец с горечью жена. – Ты ее ждал, а не нас. Я обещала привести, ты и ждал... Так?
Сократ замотал шишковатой плешивой головой: нет, Мирто он лишь однажды назвал любимой, в ту первую ночь, в Гуди, но, хоть и затуманилось его сознание парами самодельного вина, все же ощутил неловкость, будто назвал внучку Аристида чужим именем... Никогда больше не называл он ее так...
– Клянусь Палладой, Сократ, мне и теперь хочется плеснуть в твои бесстыжие глаза вот из этой ойнохои! – не унималась Ксантиппа, примеряясь к сосуду с водой. – До последнего дня ты надо мной измываешься, но я, не помня зла, непременно привела бы к тебе ее сегодня. Да, я нашла, где живет она: в Пирее, у вязальщика сетей. Но как раз сегодня утром она родила ему сына!.. Что, старый Сократ, радостно ли тебе слышать эту весть? Вот и не увидишь ты полюбовницы своей!.. – к старшему сыну на миг повернулась. – Не слушай меня, Лампрокл! Ишь уши развесил!.. – опять переметнула пылающий взгляд на мужа. – Придется тебе, Сократ, последний день с семьей провести, хоть и покривился ты, когда вместо нее меня увидел!..
Ксантиппа всю жизнь такая: разойдется, начнет кричать-частить, долго не уймется. Она и сегодня, чего доброго, плеснула бы, по своему обыкновению, воду в Сократа, забыв сгоряча обо всем (Такое раньше часто случалось, философ даже говаривал шутливо: "У Ксантиппы всегда сперва гром, потом дождь!"), да, она бы, может, и плеснула воду из ойнохои, ведь и руки уже освободила, усадила Менексена на отцовский топчан, но вдруг увидала, как расплылся в улыбке толстогубый рот Сократа.
– Ты рад этому, рад?!. – спросила она свистящим изумленным шепотом, ведь уверена была, что принесенная ею весть больно ранит Сократа.
Ранить и хотела. И потрясена была, когда это не удалось.
...Клянусь Аполлоном, рад! – не покривя душой, ответил смертник.
"А почему не радоваться мне вести, что Мирто жива? – подумал он. – Хорошо, что нашла надежный приют. Что родила – замечательно: легче ей будет перенести мою смерть. И мне умирать куда легче будет, зная, что одной виной меньше... Пес меня знает, любил ли я все-таки ее. Верней всего, никогда не любил, иначе выл бы теперь от боли. Любил только ее улыбку, так много напоминающую мне... Выходит, любил я только Аспасию! Про это Ксантиппа не знает, а насчет Мирто успокоится пусть... Никому не ведома тайна Сократа! Ха-ха, никто не знает!.."
Видя радость в выпученных глазах мужа, Ксантиппа, изумившись сперва, потом и сама обрадовалась: неужто и впрямь ее непутевый супруг не любит вовсе замухрышку Мирто?! Пусть и жену не любит, лишь бы никого другого, не так обидно!..
Она провела ладонью по бугристому и морщинистому лбу Сократа. Он был горяч. И подумала Ксантиппа, что скоро, сегодня уже, станет холоден, будто камень ночью, этот лоб. И, разом сникнув, заголосила она, не утирая горючих слез, захлебываясь ими:
– Сократ мой родненький, на кого ж ты нас покидаешь?!. Вот и детки твои пришли проститься, скоро сиротками их назовут!.. Не будет у них больше отца, ой, не будет! Некому за них заступиться, некому доброму делу обучить!.. А обидеть их всяк теперь сможет – и словом недобрым и умыслом злым!.. Не будет нам жизни без тебя, Сократ родненький!..
Слезы жены были для узника мучительней ее гнева, ведь не знал он, как и чем успокаивать, какие слова найти, да и вряд ли их можно было сыскать. Лоб Сократа сморщился сильней обычного, крупный вздернутый нос тоже сморщился, будто он собирался чихнуть и никак не мог, и, видя, что Лампрокл и Софрониск уже молча размазывают слезы по щекам, испугался до холода внутри, что вот-вот сам разрыдается при всех.
Спасло его от такого исхода появление Никанора с двумя из одиннадцати афинских архонтов*, пришедших, чтобы известить о времени сегодняшней казни Сократа и снять с него оковы. К первому узник отнесся совершенно равнодушно, по крайней мере смятения своего не выдал, а вот второе его нимало порадовало: сильно натерты были оковами лодыжки за месяц пребывания в тюрьме. Освободясь от них, Сократ даже в дионисийский пляс пустился, беспредельно изумив этим архонтов, но, увидав застывший ужас в глазах жены и старших сыновей, он вновь сел на топчан.
Никанор и архонты ушли, тихо стало в темнице, тишина эта была тягостной. Надо было что-то сказать. Непременно надо, чувствовал Сократ, надо утешить жену, дать советы и напутствия сыновьям, что-то значительное надо произнести – такое, чтоб запомнилось на всю жизнь, передавалось из уст в уста, служило примером непреклонности и высоты духа... Но ничего в голову не шло, ничего. И тишина была такая, что казалось Сократу – слышит он, как колотится крохотное сердечко у притаившейся в своей каменной норке мышки. А в голове его застучала непристойная по своей пустячной приземленности мысль: "Цикуту лучше пить стоя". Эти слова ему совсем недавно сказал Никанор, прибавляя, что в стоячем положении яд скорей и равномерней растечется по телу, верней подействует, куда меньше будет мук.
Все другие подробности и уточнения Сократ отбросил, оставил только суть: "Цикуту лучше пить стоя". И понял, что сегодня ему уже не отрешиться от этой простой, нестрашной вовсе мысли, которая все другие мысли вытеснила – вот и нечего сказать ни жене, ни сыновьям.
Столько лет вместе, а сказать нечего...
12.
Жениться Сократ и не предполагал. В зрелые лета давно вошел, а жил один. Это его вполне устраивало, поскольку в еде он был неприхотлив, а общения ему вполне хватало – с друзьями и недругами.
А уж общение с Аспасией, пусть редкое, пусть дружеское лишь, с лихвой заменяло ему все иные возможные связи.
Это было время расцвета Афин, которое потом стали называть "Золотым перикловым полувеком". В полной силе был тогда Олимпиец – а так в те годы называли Перикла куда чаще, чем Луковицеголовым – любовь к Аспасии придавала ему еще больше бодрости и уверенности в себе. Лишь немногие аристократы шипели за спиной да по углам, что под маской демократа к власти пришел новый тиран, который и обликом и повадками своими уж больно на Писистрата** похож, но большинство афинян искренне славило Перикла, который дал им куда больше возможностей честно заработать, поприжал самодурство аристократов, утвердил господство Афин над всей Элладой...
Поутихли и недовольные шепотки, клеймящие Перикла за "незаконную" связь с Аспасией: афиняне отходчивы, успокоило их рождение Перикла-младшего, загасила нездоровые страсти явная истинность чувств великого стратега к бывшей гетере.
Только поэты-комики не унимались. К примеру, желчный Кратинус, большой друг бездарного сочинителя Мелета, который позже стал одним из обвинителей Сократа, разразился вот какими строчками в комедии своей: "Распутство создало для Перикла Юнону-Аспасию, его защитницу с глазами собаки".
Бездарность всегда к таланту непримирима.
Но горожане этих строк запоминать и твердить не стали, напротив, все чаще можно было услыхать разговоры что, мол, красота Аспасии не уступает ее уму. Поговаривали даже, что, мол, помогает жена писать Периклу лучшие речи, что много, очень много значит для него ее совет...
Сократ, негодуя, готов был задушить наиболее разошедшихся комиков, а хвалящих Аспасию душить был готов в объятиях. Но должен был хранить свою тайну...
Слава Сократа к тому времени тоже достигла небывалых высот. Это как раз тогда Дельфийский оракул ответил одному афинянину, что нет, мол, в Элладе никого мудрей Сократа. И весть эта широко пошла по эллинским землям. Потому стал философ желанным гостем во многих домах, не говоря уж о доме Перикла.
Однако в доме стратега Сократ по-прежнему находил не только блаженство, но и муку. Особенно в разговорах с Аспасией.
Никогда она не напоминала ему о той единственной ночи, когда на считанные мгновения почти возможной стала их близость. Лишь однажды зимой, когда они сидели вдвоем возле переносного керамического сосуда с двумя ручками, наполненного не потухшим древесным углем, обогревающим их и комнату, вдруг продолжила Аспасия оборванный много лет назад разговор об Эроте, который, по ее мнению, вовсе не прекрасен и не добр.
– Помнится, Сократ, – сказала она задумчиво, когда-то ты согласился со мной, что Эрот вовсе не бог и не предмет любви, а вечно любящее начало...
"Помнится! Помнится!.." – мысленно повторил за ней Сократ, это наполнило его ликованием: "Помнится!.." И живо подхватил:
– Однако не совсем я понял, Аспасия, какая же польза людям от Эрота, если он не добр и не прекрасен.
– Осталось лишь продолжить ту мысль, на которой мы тогда остановились, – чарующе улыбнулась Аспасия. – Эрот есть любовь к прекрасному, любовь к благу... Как думаешь, Сократ, чего хочет тот, кто любит благо?
– Чтобы оно стало его уделом! – не задумываясь, ответил гость, чуя, как вновь бешено заколотилось его сердце. Как в ту ночь, много лет назад.
Однако в словах Аспасии вовсе не было волнения рассудительность лишь:
– Тогда, быть может, согласишься ты, что любовь есть не что иное, как любовь к вечному обладанию благом?
Здравомыслие Аспасии болью отозвалось в сердце Сократа, но пробормотал он, опуская взгляд:
– Сущую правду ты говоришь...
– Но если любовь, как мы согласились, есть стремление к вечному обладанию благом, то наряду с благом нельзя не желать и бессмертия. А значит, любовь – стремление к бессмертию!
Глаза хозяйки лучились дружелюбием, а гость вдруг нахмурился невольно, однако сказал:
– Если бы я не восхищался твоей мудростью, я не ходил бы к тебе, чтобы все это узнать...
Но солгал Сократ: впервые мудрость Аспасии не восхитила его – горько ему было слышать ее умные, бестрепетные слова.
– А в чем же, Сократ, по-твоему, причина любви, причина вожделения? Ведь любовной горячкой бывают охвачены не только люди, но и птицы, змеи, все животные...
Сократ молчал, набычившись. Аспасия же, будто не замечая этого, звонко и молодо рассмеялась:
– А я слыхала, ты называешь себя знатоком любви! Как же ты не понял главного?!.
– Знаток из меня никудышный: я знаю лишь то, что ничего не знаю... – через силу улыбнулся Сократ, чуя, что вот-вот может разрыдаться. – Так открой же для меня это главное!..
– А все просто: у животных, так же как и у людей, смертная природа стремится стать по возможности бессмертной и вечной. А достичь этого она может только одним путем – порождением, оставляя всякий раз новое вместо старого.. Вот каким способом, Сократ, приобщается к бессмертию смертное. Другого способа нет: лишь бессмертия ради сопутствует всему на свете рачительная любовь. Лишь в любви приближаемся мы к богам!
Впервые почувствовавший было неприятие мудрствования, философ порадовался все-таки последним словам Аспасии: вовсе не рассудочна ее мудрость! вон голос даже дрогнул!..
Много лет спустя, на пиру у знаменитого актера Агафона, когда хозяин предложил всем собравшимся состязаться в восславлении Эрота, Сократ пересказал обе беседы с Аспасией, скрыв последнюю под именем Диотима. Все были восхищены, но никто не разгадал эту тайну Сократа, даже проницательный Платон, прилежно описавший с чужих слов это состязание в прославлении бога любви...
А в тот зимний день, в последний раз сидя наедине с Аспасией – еще не зная об этом! – сказал ей Сократ хрипловатым от волнения голосом:
– Слова твои запомню я навсегда! Не пойму лишь, к чему ты завела этот разговор.
Тихо улыбнулась Аспасия своей загадочной, лучезарной и несказанной улыбкой.
– А к тому, милый Сократ, что хочу видеть тебя счастливым, познавшим радость взаимной любви, радость продолжения рода... Ты вполне достоин бессмертия, почему же ты одинок?
Разом рухнули безумные надежды Сократа, и произнес он с нечаянным всхлипом:
– Потому что нет другой Аспасии!..
Собеседница приняла этот всхлип за усмешку, рассмеялась и замотала головой:
– Нет-нет, дорогой мой! Я уверена, что ты ошибаешься и скоро найдешь достойную тебя избранницу. Я всей душой желаю этого!..
Никогда больше не сидели они вдвоем.
Кажется, с тех пор примерно и начался закат "золотого периклова полувека": на смену довольству, радостям и жажде созидания стали приходить тревоги, печали и козни, подтачивающие потихоньку, но неумолимо благоденствие Афин, покой каждого дема и дома.
Еще и военных неудач не было, еще ни мор, ни голод не маячили жуткими призраками у ворот города, а предчувствие беды все глубже укоренялось в сознании чуть ли не каждого, внося повсюду разлад и смятение. Так иногда в знойный солнечный день начинают вдруг чувствовать люди смутное раздражение, беспокойство, что-то гнетет их, перестает радовать ясное солнце, дают они волю слабостям своим, не понимая, что с ними творится, а это они чуют грозу задолго до первых раскатов грома...
Коснулся разлад и семьи Перикла. Сперва возроптали повзрослевшие сыновья от первого брака: обделил, дескать, отец их наследством, он, мол, и раньше-то скупился содержать их так, как того требует положение первого человека Афин, а с рождением Перикла-младшего и вовсе задумал их обездолить...
Чуть было до суда не дошло, но образумились все же сыновья.
Куда опасней был иной семейный разлад: охлаждение чувств Перикла к Аспасии, которое началось, похоже, как раз во время победоносного похода афинян против своенравного Самоса*.
Олимпиец сам тогда возглавил эту экспедицию и разрешил следовать с собой Аспасии, которая по старой памяти прихватила несколько лучших гетер для духовной и телесной услады командования афинского войска, желая тем самым внести свой вклад в будущую победу. Тогда-то, ходили слухи, и заметила она с удивлением и горечью, как жадно поглядывает ее супруг на этих молодых "кобылок Афродиты"...
После победы над Самосом Аспасии предстояло выиграть другую войну – с... возлюбленным своим: она решила во что бы то ни стало убедить Перикла, что нет на свете женщины лучше, чем его жена.
Хоть и был Сократ уязвлен той безнадежностью, которой наделила его последняя встреча наедине с Аспасией, однако не мог он не восхититься ею, когда от Фидия узнал, какой способ избрала она в своей тайной войне с Олимпийцем. Философ вслух признал, что нет на земле жены более достойной восторга и преклонения, чем Аспасия. Он повторял это с тех пор многим.
Вот что решила она: пусть супруг согрешит, пусть убедится, что вовсе не слаще чужой виноград, пусть вернется с покаянием, из которого возродится его интерес и страсть к ней.
Аспасия немедля нашла Фидия, в мастерскую которого часто хаживал Перикл, чтобы полюбоваться новыми творениями его резца, и упросила мастера почаще показывать стратегу самых лучших натурщиц и с их помощью наглядно объяснять ему все прелести обнаженного женского тела...
Я сама стала приглашать постоянно в свой дом самых изысканных прелестниц Афин, знающих толк в искусстве любви...
Ловушки были расставлены не зря: Перикл согрешил-таки и не раз, но скоро понял, что никто не может так разжечь в нем любовную страсть, как его вторая жена. Он повинился и получил прощение, он возродился для еще более страстной любви.
Но ни большая победа над Самосом, ни малая победа Аспасии не могла предотвратить тех бед, которые обрушились на Афины и на луковицеобразную голову Перикла.
Затаившиеся до поры враги великого стратега начали строить козни и, прекрасно видя, что самого Перикла пока сокрушить трудно, стали подбираться к его друзьям и близким.
Первой жертвой заговора и клеветы стал несравненный ваятель Фидий. Его, бессребренника, обвинили в хищении золота при сооружении величественной статуи богини Афины в Парфеноне.
Давным-давно, когда Сократ еще впервые вошел в дом Перикла и познакомился там с великим скульптором, высказал Фидий заветную свою мечту – изваять для родного города Афину Парфенос, облицевать ее золотом и слоновой костью, чтобы всем и каждому предстало в яви величие Афин. Тогда эта мечта казалась несбыточной, но Перикл сумел набрать такую силу, так укрепить власть Афин и обогатить их, что мечта искуснейшего ваятеля воплотилась в столь прекрасную статую, при виде которой наполнились восторгом и умилением сердца афинян.
Тенью восторга всегда была черная зависть. Немногих тронула она мраком своим, но пущенные ими слухи, что Фидий нечист на руку, что, пользуясь высоким покровительством, утаивал золото, предназначенное для Афины Парфенос, не ушли, как вода в сухую землю, а слились в один грязный ручей, который из-за едва еще заметного, но уже опасного крена всей афинской жизни, набирая скорость течения, превратился в бурный поток...
Не смог отстоять свою честь на суде престарелый, облысевший совсем Фидий, не помогло заступничество самого Перикла: враги стратега, уже переставая таиться, добились-таки обвинения ваятеля, был он брошен в тюрьму, там и умер вскорости, не снеся жестокой несправедливости.
Расправившись с Фидием, будущие олигархи стали подбираться к наставнику и другу Перикла Анаксагору. В народном собрании они провели закон, по которому люди, не верящие в богов или распространяющие учения о небожественности небесных явлений, должны привлекаться к суду, как государственные преступники. Мог ли уцелеть при таком законе старец Анаксагор, открыто утверждавший, что Солнце – раскаленный камень, а Луна – холодный, что не боги определяют жизнь Земли, а взаимные передвижения звезд и планет в бесконечном космосе, все изменения в котором подчинены Всемирному Разуму – Нусу?!..
Перикл не стал дожидаться судебного процесса помог бежать Анаксагору в далекий Лампсак. Там философ и умер, как неприжившееся при пересадке старое дерево...
Следующей жертвой мог быть Софокл или Сократ, но ободренные первыми победами враги Перикла решили нанести стратегу куда более сокрушительный удар – обрушились на Аспасию.
Для удара был использован тот самый свежеиспеченный закон: это ведь Аспасия, мол, часто собирала в твоем доме безбожников, рассуждающих о небесных телах и явления! А к этому присовокупили неприятели обвинение жены Перикла в сводничестве: дескать, устраивала она своему супругу в его же доме свидания со свободными афинянками!..
На подкуп не поскупились – свидетели всех обвинений нашлись.
Перикл поделился с Сократом, что в отчаянии предложил он Аспасии бежать из Афин, готов был на все, лишь бы спасти ее. Но сказала ему Аспасия:
– Бегство не станет спасением, ведь тотчас приговорят меня к смерти заочно, и никогда уже не смогу я вернуться в Афины, увидеться с любимым человеком. Зачем тогда жить?!.
Когда Сократ слушал рассказ Перикла об этом, некрасивое лицо его передергивала судорога муки, стратег тронут был глубиной сопереживания, не понял, конечно, сколь мучительны были его слова для друга...
Не ускользнуло от взгляда Сократа, как сильно сдал Перикл: седина, будто известь, полностью извела каштановый цвет его волос, набрякли мешки под глазами, сгорбилась спина, лицо изрезали глубокие морщины...
"О Зевс всемогущий! – подумал Сократ. – А ведь он, пожалуй, любит ее не меньше, чем я..."
И тогда попросил философ старшего друга своего:
– Позволь мне стать доверенным лицом* на суде Аспасии!.. Хоть и зря, пожалуй, расхваливают красноречие мое, но ради ее спасения готов я оправдать молву обо мне. И пусть потом поразят меня боги немотой, но найду слова, которые ее спасут. Нет у меня человека дороже!..
Не сразу осознал Сократ, что сгоряча почти проговорился, а потрясенный бедою Перикл не сразу понял внезапное замешательство друга, быть может, и не понял вовсе. Нет, все-таки лучик понимания мелькнул, ибо остановил стратег на Сократе взгляд своих воспаленных бессонницами глаз, помолчал и, отводя взгляд, сказал негромко:
– Вот и у меня дороже нет... Я пойду за нее на суд.
Красноречие Перикла всегда несколько уступало его воинским талантам и недюжинным способностям распорядителя самых сложных государственных дел, лишь с появлением в его доме Аспасии по-новому расцвел его ораторский дар, потому многие и поговаривали, будто составлять речи ему помогает премудрая жена, однако, выступая в суде, защищая Аспасию, он произнес, несомненно, лучшую из своих речей. Дрогнули сердца закаленных равнодушием судей, впервые увидавших слезы на глазах великого стратега, прославившегося в битвах и трудах...
Многие плакали тогда в судебной гелиэе. А когда произнесен был оправдательный приговор, в тишине, упредившей крики ликования, раздался вдруг захлебывающийся смех, многие запомнили его, да не многие знали, что исходил он от Сократа, и не смех это был вовсе, а плач – сотрясающие все его кряжистое тело, жгутом закручивающие душу рыдания...
Лишь в тот день понял Сократ, что любовь его к Аспасии стала истинной: уже не терзала его боль, что она любит другого, с которым счастлива...
Только в тот день он понял, что его любовь к Аспасии уже не затмевает его любви к Периклу. И рад был этому открытию.
Но все меньше радостей выпадало Афинам: крен афинской жизни становился все страшнее, все круче. Враги Перикла вовсе не успокоились, теперь они стали открыто обвинять самого стратега. В хищениях и разбазаривании казны.
Уж, казалось бы, всем афинянам известно было, как подчеркнуто скромно живет первый человек государства, никто, казалось бы, не должен поверить нелепым, злонамеренным обвинениям, однако сорное семя порой прорастает раньше пшеничного зерна и глушит рост полезного злака...
Все больше недобрых пересудов можно было услыхать на площадях и рынках Афин, все большим озлоблением пропитывались они...