355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Яковлев » Жгель (Рассказ) » Текст книги (страница 2)
Жгель (Рассказ)
  • Текст добавлен: 4 марта 2021, 15:30

Текст книги "Жгель (Рассказ)"


Автор книги: Александр Яковлев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

IV

А к утру другого дня уже лежал Никифор Палач в гробу, и медный крест староверский восьмиконечный поблескивал поверх его холстинного савана, поблескивал в тех самых руках, что складывались в могучие Кулаки, наминавшие бока и деревенским мужикам, и своим же, каркуновским, рабочим. Кусок ваты лежал у виска, и синие тени тянулись от виска по всему мертвому лицу. В хибарке набилось баб – не протолчешься, плачут, сморкаются, участливо смотрят на высокую дебелую бабу с заплаканным покрасневшим лицом, на мальца смотрят, что притулился у окошка возле гроба, жалеют.

– Осталась вдова с малым. Куда пойдет?

– Ну, помогнет хозяин. Любимый слуга был. Как же?

– Гляди, помогнет ли. Хозяин-то урядливый – это правда, да скупой больно…

– Ч-ш-ш… никак, сам идет? Так и есть, сам.

– И-и, зол, бабы. Берегись!

Метнулись туда-сюда, которые к печке, которые в сени, а на крыльце уже топают гулко тяжелые ноги. Вошел Мирон Евстигнеич мрачнее ворона, отбил три поклона поясных перед гробом, подошел ближе, глядит в лицо мертвое. А баба, вдова-то новая, как загалдит, как запричитает!

– А милый ты мой Микишенька! На кого ты меня спокинул? Кто теперь меня поить-кормить будет?

Таким голосом – вот и не слушал бы. Обернулся Мирон Евстигнеич, искоса поглядел на бабу.

– Ну, баба, не горюй. Ничего не сделаешь. На роду написано.

И хвать за карман – роется, роется в кошеле, тащит красную десятирублевку.

– На-ка вот на похороны.

Баба кувырком в ноги. И опять вопить:

– Спокинул на кого, лебедик мой? Убили тебя злодеи злодейские!

Мирон Евстигнеич нахмурился, ушли глазки серые под брови.

– Ну, дура. Про чего это ты? Кто убил? Сам убился. Звони больше.

– Да как же мне теперь век жить-тужить?

– Ну, гляди, истужилась в лучинку. Потужишь да забудешь. А это ты выбрось из глупой башки, будто убили.

– Мальчонка вот, куда я с ним денусь?

Метнул косой взгляд Мирон Евстигнеич на Яшку хмурого да зеленого, буркнул:

– После праздников в контору придешь – переговорим. А теперь вот мой приказ – ныне же вечером хорони.

– Да как же это? И трех дней не лежал…

– А, говорить с тобой. Сказано, ныне – значит, надо. Поняла? Да гляди, не больно слова-то распускай: «Убили». Кто убил-то?

Растерялась баба, туды-сюды, а Мирон Евстигнеич одно слово:

– Ныне. Я и работников пришлю. Гляди, баба.

И пошел, громыхая лапищами. И через полчаса наскочили мужики, бабы каркуновские, засновали туда-сюда, враз вынос, в церковь – опомниться никто не успел, уже гроб в церковь тащат, уже отпели, – скоропыхом все. Прощаться сам хозяин опять приходил, и пешком за гробом шел – до кладбища. Пьяным пьяно было во всей Жгели. Так пьяненькой толпой и шли за гробом. Уже в сумерках зарыли гроб в землю. Сам Мирон Евстигнеич перекрестился, сел в пролетку и потек куда-то.

– Куда это он? – гадали в толпе.

– Надо быть, к становому, улаживать.

– Становой уже сам был у него. Все улажено.

– Гляди, на хватовску дорогу повернул.

На улицах везде – песни, крики, и опять за торфяными кучами на поляне орут ребятишки: «давай, давай, давай!». И ежели поминают кто про покойника, поминают восхищенно, но не жалеючи:

– Эх, и жулик был, царство ему небесное!

И еще тишком рассказывают: вчера Мирон-то Евстигнеич всех гостей разогнал.

– Ну, – говорит, – гости дорогие, попили, поели, а теперь домой пожалуйте. Мне не до вас.

И гости турманом от него, хотя приехали по-бывалошному – на три дня.

Через неделю отпраздновали. Опять задымились в Жгели трубы и зашумели горны столбами огненными, опять спозаранку глазасто засветились окна в корпусах, и люди, с прожженными водкой утробами, томились за токарными станками, у горнов, в мяльной, в живописной. И опять за стеклянной перегородкой в углу, в конторе, поглаживая рыжую бороду, сидел сам Мирон Евстигнеич. Сидит, улыбается довольный. И от хозяйской улыбки довольной будто свет во все стороны. Шепотком говорили:

– Уладил все. И Степку-то хватовского к себе в кучера нанял – на место Палача.

– Да ну-у?

– Ей-богу. Приезжал сам к нему. «Иди, говорит, ко мне служить, а то засужу».

– И пошел?

– А как же? Пойдешь. Кому в каторгу охота?

– Вот. Ждал, чать, тюрьмы, а попал на само перво место.

В сенях конторы маячит Сычиха – Палачева жена – и мальчонка при ней. Хотела с утра идти, как приказал хозяин: «после праздников приходи», да бухгалтер отсоветовал.

– Погоди, баба, поглядим, каков он. Ежели зол – и ходить не стоит, а ежели добрый, – тогда пойдешь.

Перед обедом объяснилось: добрый.

Бухгалтер Сычихе пальцем кивнул – иди, дескать. Баба вытулила спину, будто от горя, ухватила, сына за руку, к стеклянной двери подошла и только через порог, – кувырь прямо головой к резной ножке хозяйского письменного стола. Мирон Евстигнеич погладил бороду, сказал:

– Встань. Я не бог, кланяться-то мне. Чего надо?

– Не дай с голоду, батюшка, умереть сиротам.

– Ну, с голоду. Гляди, изголодалась, тумба. Говори толком.

– Вот мальчонку-то возьми, батюшка.

И толкает Яшку вперед. А Яшка сбычился, уперся, нейдет.

– Э-э, мозгляк какой. Куда его суну?

– А ты, батюшка, не смотри, что мозглявый. Умный он у меня, разумный.

– В отца, поди? – насмешливо пробурчал Мирон Евстигнеич.

– Куда в отца. Лучше, батюшка. Он у меня и цифирь произошел.

– A-а, цифирь? Ну, что ж, поглядим.

И темными глазами насмешливо прямо в лицо мальчугану глянул.

– А загадки можешь отгадывать? Ну-ка, угадай: под крыльцом, крыльцом яристым, кубаристым, лежит каток некатанный; кто покатает, тот и отгадает.

Яшка вдруг улыбнулся во весь рот:

– Это я знаю. Это книжка.

– Ага. Знаешь. Так. Ну, а вот: один заварил, другой налил – сколь ни хлебай, а на любую артель еще станет.

– Опять книжка.

Темные глаза у Мирон Евстигнеича глянули удивленно.

– Ого, да ты, малый, тямкий. Ну, что ж, мать, оставь, поглядим. В контору приспособлю. Только уж очень он у тебя тощой. Плохо кормишь что ль?

И, не дав время ответить, крикнул:

– Матвеич, подь-ка сюда.

А бухгалтер уже здесь, у двери.

– Куда бы нам этого мальчонку? Гляди, пригодится.

V

Вразвалочку, неторопко, как купчиха сытая, идет время в Жгели. По зимам поют вьюги над лесами да над полями жгельскими, мечут сугробы. Да где ж? Не затушить горнов бурливых, не загасить труб этих кадил дьяволовых, – гляди, сколь сажи кругом оседает на белейшем снегу по ближним полям и лесам.

А теперь уж и вовсе: Каркунов новые корпуса воздвиг, трубу-то взгромоздил в сто четыре аршина вышиной – вот самое небо подопрет. Еще растолстел, еще раздобрел – гордится, что каркуновский товар теперь в Персию, в Туркестан пошел, спорит с императорскими фарфорами.

– Мы, – говорит, – его если не качеством, так ценой забьем. Мы, – говорит, – покажем ему. Мы, Жгель, дело старое, мы при царе Алексее Михайловиче еще муравлену посуду делали. У нас, – говорит, – опыт. А эти что же? Глину везут с Урала, топливо – с Дону, рабочим – втридорога. А у нас все под рукой. И дома и замужем. Не-ет, где же. По происшествии времени мы развернемся, а он сгаснет.

И правда, развертывался все шире и шире. Контора теперь – одной конторы сорок семь человек. И Яшка Сычев первый деляга в новой конторе. Ежели Мирону Евстигнеичу ехать куда по делу и подручного верткого взять, он берет Яшку. Слушок ходит: не нахвалится хозяин Яшкой.

– Отец хороший слуга хозяину был, а сын еще лучше.

Гляди, пошутит иной раз Мирон Евстигнеич:

– Жил-был человек Яшка, на нем была серая сермяжка, на затылке пряжка, хороша ли моя сказка?

Где это видано, чтобы такой урядливый хозяин со слугой пошутил? Как надо по-доброму? Строгость нужна, спрос нужен, а не шутка.

Яшка в пиджаке сером, рубашка с отложным воротом и галстук веревкою с помпонами на концах. Причесан Яшка с пробором, кудерьки над висками. И все-то знает Яшка, во все вникает.

– В кого ты, Яшка? Отец-то у тебя дурковатый был.

– Не могу знать, Мирон Евстигнеич. Считаюсь Сычевым, значит, отцовский сын.

– Уж больно ты совчивый, во все дыры нос суешь.

– По делу, Мирон Евстигнеич. Дело развязки требует.

И хоть поворчит иной раз Мирон Евстигнеич, а поручение какое – кого? – Яшку.

И уже величают все Яшку по имени-изотчеству.

– Яков Никифорыч, как жив-здоров?

А Яшке и восемнадцати еще нет.

Будто баламутнее стал Мирон Евстигнеич. От богачества ли? От почета ли? И будто никого на земле выше его. Что захочет – вынь да положь. Как прежде, любит кулачные бои. Угостить любит, и гости теперь к нему в показанные дни трубой валят. Но года, надо быть, свое берут; засеребрилась бородища у него, поредела грива на маковке, и – к старости что ли? – попов полюбил Мирон Евстигнеич. В церкви завел хор уставный, – по солям, крюкам поют, вроде как на Рогожском. Старинку скупает – иконы, книги – и частенько в белом дому под окнами над книгой сидит, что в толстом: кожаном переплете.

И к службам подвержен стал – ходит строго, и уже все знают: коли хочешь угодить хозяину – ходи к самому началу, молись истово.

А Жгель была прежняя: и чад над полями, и пьянство в лачугах, и драки по зимам, и нищета кругом нищенская. Что ж, это спокон веков ведется – кто изменит?

Только новые корпуса прибавились, новые горны, и тонкой полоской прохлыстнулась через леса узкоколейка с маленькими тонкопосвистывающими паровозами. С гордостью говорили жгеляне, что к Каркунову новые машины поставили. Да, машины новые, но пьянство, нищета – все было старое, спокон веков ведущееся.

Лишь раз случилось чудо, и об этом чуде говорили жгеляне целый год. У Семен Семеныча – конторщика, большого плута – однажды ночью горючими слезами заплакала икона Казанской пресвятой богородицы. Жил Семен Семенович в дальнем краю во Жгели, – домик маленький, ветхий, от папаши достался.

Набежали соседи, узнав про чудо. В самом деле, плачет. Крупные слезы натекают под глазами и потом вниз – на ризу пречистую… Чистым платочком собирал Семен Семенович слезы.

– Гляди, православные, как плачет пречистая.

И весть вихрем по всей Жгели. У двора Семен Семеныча чернели толпы. Бабы плотными стенами. Уж к вечеру и духовенство запело в тесных комнатах. Целую ночь народ со свечами в руках стоял перед Семен Семенычевой избой, – молебен за молебном… А к утру попер народ и из окрестных деревень. Мирон Евстигнеич приказал привести к себе Семен Семеныча.

– Что это у тебя?

– Пречистая заплакала.

– Гм… Да это как же?

– Мне еще бабушка говорила: как несчастье какое, так пречистая плачет загодя. И прежде, случалось, плакала. Как умереть отцу, – плакала.

Мирон Евстигнеич пристально посмотрел на Семен Семеныча и спросил тихонько:

– А ты… Семка, не врешь?

У Семей Семеныча глаза округлели в испуге.

– Что вы, что вы, Мирон Евстигнеич? Да разве я дозволю? Чудо налицо-с.

И днем Мирон Евстигнеич сам припожаловал, чтобы на чудо поглядеть.

Толпы Народа стояли на улице перед избой, стояли на дороге. Слышно было в раскрытые окна, как попы густо пели молитвы в избе. Мужчины сняли шапки, когда Мирон Евстигнеич пробирался через толпу. Женщины отмахивали поклоны в пояс. И в толпе шушукались:

– Сам, сам идет.

В избе народу невпроворот, но Мирон Евстигнеича пропустили к самому переднему углу. Там на иконнике – древняя почерневшая уставного письма икона. Да, плачет. Семен Семеныч на платочке чистеньком и слезу подал Мирон Евстигнеичу, только что снял вот, на глазах, – так масляным пятном и расплылась слеза по платку. К самому лицу поднес Мирон Евстигнеич платочек, и пахнуло на него маслом деревянным. Что же, запах благочестивый, значит, все правильно. И приказал Мирон Евстигнеич отслужить молебен. К вечеру этого дня уже во всей Жгели остановились работы. Тысячная толпа запрудила улицу возле Семен Семенычева дома. Снопами горели свечи перед иконой.

Умильный и встревоженный вернулся перед полночью к себе в белый дом Мирон Евстигнеич.

– Перед несчастьем плачет. Слышь, мать? Как бы не случилось чего.

А Матрена Герасимовна только стонет.

– Знамо, жди несчастья. Ох, бога забыли. Забыли бога!

Ходит Миром Евстигнеич по залам, женины вздохи слушает, раздумывает: по какому случаю икона плачет? И как теперь быть с народом? После обеда бабы и на работу не вышли: вроде праздник по всей Жгели устроили.

– А там вас Яков спрашивает.

Это горничная. Удивился Мирон Евстигнеич.

– Чего ему надо? Зови-ка.

Вошел Яшка, с приплясом будто в глазах, бесята бегают. Увидел его улыбку Мирон Евстигнеич, нахмурился.

– Что так поздно?

– К вашей милости. По секрету.

– Ну?

Яшка покосился на Матрену Герасимовну. Хозяин понял.

– Иди сюда.

И увел к себе в кабинет.

– Я насчет чуда этого, – заговорил Яшка.

– Ну?

Яшка улыбнулся хитро и сказал громким шепотом:

– Мошенство это – и более ничего.

У Мирон Евстигнеича глаза по колесу стали. И рот открылся – глянул черным пятном из-под усов.

– Что-о-о-о?

– Так точно, мошенство. Гляжу давеча, а у иконы глазки пропилены… я будто прикладываться – и пощупал. Маслица в ямки наливает Семен Семеныч. В рассуждении того, что в народе волнение может быть, когда объявится, я и пришел вам сказать.

Мирон Евстигнеич стал краснее моркови. И поспешно оделся.

– Идем.

А там – все та же толпа. Правда, чуть меньше. Кое-кто и спать легли здесь. Мирон Евстигнеич в дом. Старушки какие-то по углам сидят, черные, вздыхают. Увидали хозяина, поднялись, всполошились.

– Ну-ка, старые, уйдите на минуту.

Те со вздохами поплелись в сени. А Яшка цап рукой за чудотворную. Семен Семеныч вскипел:

– Ты что, дурак?

– Нисколько я не дурак. Вот глядите, Мирон Евстигнеич, вот дырочки прорезаны, а отсюда вот маслице Семен Семеныч пускает.

И правда, на обратной стороне иконы вырезаны ямки вроде рюмочек, и в них – маслице. Мирон Евстигнеич побагровел.

Кулаком из-под низу прямо в толстый подбородок долбанул он Семен Семеныча. У того аж все лицо перекосилось, и из горла вскрик вырвался: «Хеп!» Семен Семеныч кубарем в ноги.

– Простите! Согрешил!

И злым шепотом зашипел Мирон Евстигнеич:

– A-а… Что ж теперь делать? Делать-то, негодяй ты этакий? Обман. Всех обманул.

– Я… я все обдумал. Не беспокойтесь… Простите. Я… вознесется на небо.

Толстый Семен Семеныч ужом вился, бормотал будто в бреду, и кровь из разбитых зубов мазала его подбородок.

– Что ты городишь? Кто на небо?

– Икона-с. Народу можно сказать, икона вознеслась на небо…

Яшка прыснул в смехе. Мирон Евстигнеич посмотрел на него искоса, а Яшка сказал лукаво:

– Верно-с, самый лучший способ. Скажем, что вознеслась на небо.

Мирон Евстигнеич пальцем в икону:

– Яшка, бери.

Яшка ухватил с лавки тряпку и снял икону. Повернул ее вверх тормашками и насмешливо сказал:

– Эк, масла-то сколько. Куда вылить?

И вылил в цветочный горшок, что сиротливо на окне притулился. Семен Семеныч стоял виновато. И на губах улыбка. Мирон Евстигнеич загремел сапогами.

– Ну, хахаль, ты тут вывертывайся. Да смотри. Потом я поговорю с тобой. Пойдем, Яшка.

Яшка спрятал икону под пиджак, и оба вышли.

Благополучно прошли сквозь благоговейную толпу, пошли в темь. Яшка спросил:

– Куда ее теперь?

– На чердаке зароешь у меня.

– Хи-хи-хи. На небо вознеслась.

Вдруг Мирон Евстигнеич схватил Яшку за плечо.

– Посмейся, богохульник. Пикнешь еще, пальцем пришибу. Понял? Мерзавцы. Ты тоже такой, я знаю. Ты на все руки. A-а, что придумал, подлец!

На утро во всей Жгели переполох по случаю нового чуда: икона вознеслась на небо. Все только и говорили об этом. Ночью, когда все спали, она вознеслась.

А еще через неделю, когда все улеглось, Мирон Евстигнеич с глазу на глаз поговорил с Яшкой:

– Ты мне скажи, как догадался.

Яшка засмеялся.

– Очень уж человек Семен Семеныч неблагочестивый. У таких чудес не бывает. Что, думаю, такое? Пошел. Смотрю – льется масло. Ну, я туда – сюда. А под кроватью у Семен Семеныча целая четверть с маслом стоит. Я опять к иконе. И догадался.

– Ай да голова.

И после, уже без Яшки, другим этак ворчливо, а вместе и гордо:

– Умен, собака.

VI

Что же, слезы эти, для кого они фальшивы? Для Яшки-хитреца. Для Мирон Евстигнеича. Во Жгели они только и знали тайну чуда этого, потому что месяц спустя Мирон Евстигнеич услал Семена Семеныча в Москву на службу в амбар, а там приказал прогнать вон. Был слух – запил Семем Семеныч, сбился спанталыку. А Жгель верила вся: чудо было, богородица плакала, а поплакав, вознеслась на небо. А плакала она перед несчастием.

И что же сказать? Ранней весной было чудо, а в переломе лета грянула весть: война.

И сразу все в крутяге закрутилось.

Под бабий вой – пронзительный и трепетный – пошли сперва запасные со Жгели, а неделю спустя пошли ратники, и во сне не видавшие, что когда-нибудь им придется войну узнать.

Мирон Евстигнеич первые дни ура кричал, на прощанье целовался с солдатами, но уже через месяц-другой увидал, что мобилизации хлещут по делу железными кнутами. Хоть оно там и три четверти баб на заводе, а для войны баба только помеха, но эту четверть, самую-то нужную – вот ее, гляди, живо в отделку отделали. Степан Железный Кулак в первые же дни ушел. Из конторы – человек десять, и бухгалтера Митрь Иваныча тоже взяли – оказался каким-то чином военным.

– Ой, Яшка, гляди, как бы тебя еще не взяли, – пожалел однажды Мирон Евстигнеич Яшку.

– И возьмут, Мирон Евстигнеич, я уже приготовился. Хоть и один я был у мамаши, а ежели так дело дальше, возьмут.

– А не хочется идти?

– Кому хочется, Мирон Евстигнеич? Глядите, сколько народу пошло, а кто без слез?

Поглаживает бороду Мирон Евстигнеич, хмурый да напористый, сказал сурово:

– Ох, не зря ли войну затеяли?

– Пожалуй, что зря, Мирон Евстигнеич. Жили тихо, мирно.

Мирон Евстигнеич косо посмотрел на Яшку, проворчал:

– Вот нас с тобой не спросили, начинать или нет…

К зиме уже дело объяснилось: все на заводе затрещало и закланялось. Главное, товар остановился. Какая уж там Персия, ежели до нашего Кавказа стало труднее трудного добраться?

С двенадцати горнов перешли на четыре, а к лету другого года еще два горна потушили я бросили. Этим летом и Яшку Сычева взяли на войну. Прощаясь с ним на стеклянной террасе, где в это утро лили чай, расцеловался Мирон Евстигнеич, прослезился даже.

– За сына родного мне был ты. Смотри, вертайся скорее. Я знаю, ты к кажней бочке гвоздь, везде притулишься. Ну, только наше дело не бросай. Ты здесь мастак.

– Вернусь, Мирон Евстигнеич. Как не вернуться?

И пошел к заводу. Поглядел ему вслед Мирон Евстигнеич – у Яшки новые сапоги поблескивают. Идет паренек и не гнется.

– Вот бы мне сына такого!

Что же, новый народ, – приучай да посматривай. До всего свой глаз нужен. Сколько раз было: потушать горн не вовремя, вся посуда и погибла. Какие теперь обжигалы? По прежним временам гнать бы в шею, а теперь молчи, терпи и делай, что выйдет.

Одно только и было утешение Мирону Евстигнеичу: на товарец накинуть копейку, другую. Накинешь, оно и не так гребтится. Да еще, пожалуй: послушать за всенощной и обедней старинное крюковое пенье. Гости – реже стали. Жгельские купцы и фабриканты – те, что помоложе, под метлу захвачены войной. Двое Фоминых служат стрелочниками на железной дороге, кого-то улестили. Еремин у воинского начальника в писарях. Воинский сам ездит иногда в Жгель на ереминских тройках в гости. Не делом заняты люди. И Мирон Евстигнеич без причала; в томительном ожидании жил эти годы. А драки… Что же драки? Только ребята теперь и дерутся. Как вечер, слышь с поляны крик: «Давай, давай. Бей немца!» Задорный крик, да неуместно именитому миллионеру на ребят дерущихся глядеть. А взрослые – только старики остались да калеки…

Дела во всей Жгели каждый месяц – на убыль. Сколько труб уже стоят, точно мертвые пальцы показывают в небо, – теперь уже ясное, незаконченное. И безлюдье наметилось. Уж не свистели тонко паровозики на жгельской дороге, – тоже ушли на войну и рельсы с собой захватили. И самая насыпь, где они ходили, стала зарастать бурьяном. Тогда уже настоящая тревога пришла и к Мирону Евстигнеичу.

– Что ж это будет? Когда кончится? – допрашивал он попа староверского.

А поп – весь лохматый, волосом по самые глаза зарос – бубнит:

– За грехи. Гляди, за грехи. Кому теперь хорошо?

И шепотом этак:

– Предают нас немцам. Царица-то… был я намедни в городе… Царица-то немка ведь.

А в марте – ровно гром:

– Царя-то сверзли.

Матрена Герасимовна прямо в постель слегла.

– Последние времена, ежели до царя добрались.

Мирон Евстигнеич ходил хмурый.

– Что-нибудь не так, мать. Ежели сами господа-дворяне да князья помогали свергать, значит, дело с царем совсем было швах. Что-нибудь не так.

И вся весна, все лето прошли в томленьях, в неизвестности. Откуда-то пришел приказ: устроить на заводе комитет. За дело взялся было конторщик Похлебкин, забегал, засуетился, но доложили Мирон Евстигнеичу. Мирон Евстигнеич позвал Похлебкина, расспросил, как и в чем и, узнав, что комитет нужен для помощи в управлении фабрикой и для защиты интересов рабочих, сказал Похлебкину раздельно и просто:

– Я тебе такой комитет дам, до новых веников не забудешь!

И комитет завял. Возмущаясь, Мирон Евстигнеич недели две потом рассказывал знакомым фабрикантам, бухгалтерам:

– А, каков прохвост. Управлять заводом. Моим-то заводом. Да что я, или не хозяин в своем деле?

Служащие угодливо подхихикивали, осмеивали Похлебкина.

– Чего вы его не прогоните?

– По отцу только и держу. А ежели бы не отец, я бы ему…

Но к концу лета с фронта поперли в Жгель солдаты. Крикливые, резкие, требовательные, с пьяными страшными глазами. Приходили в контору, развязные, требовали, чтобы их приняли на старые места. Им говорил бухгалтер:

– Местов нет.

Они шумели, грозили. И раз, когда на шум вышел сам Мирон Евстигнеич, низенький солдатишка, бывший точильщик, закричал:

– Сплататоры! Мы вам теперь покажем. Сами от жиру беситесь, а нам местов нет? Вот мы поглядим.

От злости у Мирон Евстигнеича запрыгала борода. Он рявкнул:

– Вон, вон отсюда. Гоните их в три шеи!

Тут зашумели, загалдели все – и даже смирные, просившие покорно «работки». И так в первый раз от века веков стояли они – Мирон Евстигнеич и его бывшие рабочие, стояли лицом к лицу, злые и упрямые. А конторщики и сам бухгалтер Матвеич – правая рука Каркунова – пометались по конторе и вышли во двор, будто бы позвать рабочих, а больше так, «от греха». Мирон Евстигнеич яростно плюнул и первый вышел из конторы, и все видели: он качался, спускаясь с крыльца.

Он заскакал, заметался, созвал заводчиков, и в его белом доме в этот вечер было сборище и речи:

– Али не мы создавали наши заводы? Али мы теперь не хозяева? С ножом к нашему горлу? Не-ет.

Но чувствовал он: его слушают напуганные люди.

– Не дай бог, что делается на железной дороге, – сказал Фомин, – меня чуть было не убили. Ты, говорят, фабрикант, а сам в стрелочники? Беда!

– Перетерпеть надо, – посоветовал толстый Еремин, – помолчать, пережить.

– Ага, терпеть? Это при своем-то добре терпеть? – закричал Каркунов. – Та-ак. Нет, вижу, с вами каши не сваришь. В случае, ежели что, закрою завод и никаких. Издыхайте, собаки. Я… им… пок-кажу!..

Но дни, недели несли новое в Жгель. Больше народа с фронта, больше криков, требований; Мирон Евстигнеич съездил в город, пробыл с неделю, а вернулся мрачнее мрачного и уже не ходил в контору. Все распоряжения – через Матвеича. Будто хотел спрятаться в белом доме от жизни непонятной и непокойной.

А осенью поздней, этак уже заморозки ударили и снег падал, из уездного города, из Караванска, приехал отряд целый – на тройках, с винтовками – и прямо к Мирон Евстигнеичу.

– На тебя наложена контрибуция. Подавай полмиллиона.

– А-а-а…

Мирон Евстигнеича сразу схватила трясь. Не денег было жалко. Что там деньги? А вот это бессилие страшнее страшного. По прежним временам крикнул бы:

– А-ну, Степка, Микишка, поправьте-ка этим колпаки-то!

И все бы сразу стало ясно.

А теперь: ходят в шапках по всем комнатам, курят, цыркают сквозь зубы на пол, ворошат в комодах, в шкафах. Даже в погреб лазали.

– Тут, гражданин, тысяч на триста, не больше. А ты должен уплатить полмиллиона.

Это начальник-то их – этакий молодой, а лицо зеленое, не иначе из арестантов.

– А где я вам возьму? Мои деньги в банке. Идите да получайте.

– В банке мы без тебя получим. А вот ты здесь еще уплати.

Око за око, зуб за зуб, и этот, испитой-то, и говорит:

– Что же, поедешь с нами в город, там в тюрьме посидишь.

И в самом деле, после обыска вывели перед светом Мирон Евстигнеича из белого дома, посадили в сани, и:

– Прощай, Жгель!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю