Текст книги "Ностальгические хроники (сборник интервью)"
Автор книги: Александр Ольбик
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц)
Ольбик Александр
Ностальгические хроники (сборник интервью)
Ольбик Александр Степанович
Ностальгические хроники
(сборник интервью)
– Александр Ольбик. Ностальгические хроники (сборник интервью)
– Перебирая домашний архив
– "АРТИЛЛЕРИЯ БЬЕТ ПО СВОИМ..."
– У ВРЕМЕНИ В ПЛЕНУ
– ВЗОЙТИ НА ЭШАФОТ,
– ЧТОБЫ ВОСКРЕСНУТЬ...
– (Интервью с Чингизом Айтматовым)
– г. Юрмала
– 1986 год
– МИЛОСЕРДИЕ,
– КОТОРОГО ВСЕГДА НЕ ХВАТАЕТ
– 1988 год
– г. Юрмала
– ЧТО ЗА ПОВОРОТОМ?
– 1987 год
– ЧТОБЫ НЕ РАСТАЯЛА ТУЧКА ЗОЛОТАЯ...
– "МЫ НАРАСТИМ НАДЕЖДУ НАШУ..."
– КУДА МЧИТСЯ ЛОКОМОТИВ ПЕРЕСТРОЙКИ?
– "ВЫСКАЗАННАЯ МЫСЛЬ – ЭТО ТОЖЕ ПОСТУПОК..."
– В ГОСТЯХ У... ДЮМА
– СТРАНА С НЕПРЕДСКАЗУЕМЫМ ПРОШЛЫМ
– (Михаил Задорнов. Март 1990 года, редакция газеты "Юрмала")
– "О ЛЮБВИ В СЛОВАХ НЕ ГОВОРЯТ"
– ПРИЗНАНИЕ В ЛЮБВИ
– АНАТОМИЯ ЭКСТРЕМИЗМА
– Апрель, 1990 года.
– ПОЧЕМУ МОЛЧАТ "ЯГНЯТА"?
– Рига, октябрь 1993 год.
– ВОЗВРАЩЕНИЕ "ДИНОЗАВРОВ"
– ВСТРЕЧА НА ВОСЬМОМ ЭТАЖЕ
– ПЕРЕСТРОЙКА ПО ЖУХОВИЦКОМУ
– (Юрмала, Дом творчества писателей, май 1988 года).
– РОКОВОЙ ГЕРКУЛЕСОВ КУБОК (Академик Федор Углов)
– Какие надежды вы связываете с демократизацией нашего общества?
О литературе – снах человечества, о глобальных социальных катаклизмах и суетных человеческих страстях...
То, о чем мы тогда вели беседу с "властителями дум", сегодня может показаться анахронизмом, который никому не интересен и который так же неактуален, как неактуальны вчерашние газеты... И все же, на мой взгляд, было бы глупо забывать о том, что когда-то тормошило умы, будило "спящих" и мыслью высвечивало туманное будущее... Первым было слово и оно, когда бы ни было произнесено, остается в "сознании" природы, а значит и человечества, и не должно быть предано забвению. Ибо каждое слово – это божья искра в бесконечной Вселенной, в коей все мы проходим предначертанный нами путь, и на котором никто и ничто не должно быть лишним. В конце концов, человечество только учится выживать, осваивает первые шаги своего, возможно, далеко не бесконечного существования...
Иные из моих собеседников были настоящими пророками, с точностью предсказавшими грядущие события, другие, пребывая в "прекраснодушии", выдавали желаемое за действительное, которое так и не наступило... Но те и другие, влекомые "вольным духом" перестройки, были доблестны и полны надежд на исполнение прекрасно задуманного. Не все получилось, были срывы и откаты, были пробуксовки и отчаянные моменты, когда казалось, что все зря... Но, быть может, не напрасно дули вольные ветры в паруса "бригантины" по имени Россия, она набрала ход и сейчас довольно уверенно постигает мили безбрежного океана Жизни...
Итак, беседуем с: Чингизом Айтматовым, Василием Аксеновым, Алоизом Бренчем, Даниилом Граниным, Евгением Евтушенко, Марком Ефетовым, Леонидом Жуховицким, Михаилом Задорновым, Сергеем Залыгиным, Анатолом Имерманисом, Анатолием Курчаткиным, Александром Межировым, Анатолием Приставкиным, Викторией Токаревой, Михаилом Трескуновым...
Перебирая домашний архив
"АРТИЛЛЕРИЯ БЬЕТ ПО СВОИМ..."
С Александром Петровичем Межировым я встретился в 1990 году, считай, в последнем "десанте" российских писателей, высадившихся в некогда уютном и гостеприимном Доме творчества писателей в Дубулты... Тогда уже все шло к "самостийности", жизнь в девятиэтажном вместилище духа медленно умирала и оставались считанные месяцы до августа-91, который в три дня прикончил то, что некогда было огромно и нерушимо...
Однажды Межиров попросил меня подать в газету "Юрмала" объявление о покупке на Рижском взморье домика, в котором он собирался навсегда обосноваться. Однако события, которые затем последовали в Латвии, и начавшийся дележ на "своих" и "чужих", отпугнули его, и он вместо Юрмалы оказался в США... Сам поэт о тех событиях отзывался так: "Когда утопия рушится, религия устает. Остается одна идея. Национальная. Но национальная идея, как правило, переходит в идею националистическую. Националистическая идея переходит в национал-социалистическую. Это печально, но в этом есть какая-то закономерность. У мудрого Толстого есть такая фраза: "Патриотизм последнее прибежище негодяев".
Наша беседа с Межировым в 1990 году из-за ее "глобальности" не была целиком опубликована – большая ее часть так и осталась на ауди-кассетах... И сейчас я снова к ним возвращаюсь.
В 1946 году Александр Межиров попал в резолюцию по постановлению ЦК ВКП(б) о журналах "Звезда" и "Ленинград", "посвященных" Ахматовой и Зощенко... Пришлось уехать из Москвы. Местом добровольной "ссылки" стала Рига (на ул. Тербатес, 16/18), где работал репортером в газете "Советская Латвия". Кстати сказать, написал массу очерков о заводе ВЭФ, который тогда только начинал свою блистательную биографию. Целый год Александр Петрович трудился в Латвии на ниве журналистики, после чего отправился в Москву, где была его родина, и где впоследствии были напечатаны более чем пятьдесят сборников его стихов.
– Вернувшись из Риги в Москву, я начал вести жизнь профессионального литератора, стихотворца, – рассказывает поэт. – Занимался переводами, писал статьи, словом, делал все, что должен делать профессиональный писатель... Некоторое время служил в журнале "Знамя", у Всеволода Вишневского, был заведующим отделом поэзии. А до этого я работал заместителем главного редактора многотиражки "Московский университет", которая выходила на трех союзных языках, а редактором газеты был сын Тимирязева. Необыкновенно милый человек и необыкновенно глупый... Студенты его называли – "сын памятника"... В редакции он практически не бывал, и я там орудовал один. Правда, у меня была вакантная должность, и я держал ее про запас, и, как потом выяснилось, не зря... В Москве тогда жил очень крупный русский поэт Николай Глазков, человек не без некоторого безумия, но сильнейший поэт. Так вот этот Глазков еще в 1938 году написал стихотворение, которое кончалось так: "У него спросили: в Чили существуют города? Он ответил: никогда! И его разоблачили". Уже тогда он понимал, что происходит. Это был человек невероятной физической силы, зарабатывал тем, что пилил дрова, но когда в Москве включили центральное отопление, он остался без работы и стал умирать от голода. И я его взял на должность литсотрудника. С условием, что в редакции он появляться не будет. Но однажды он пришел к главному бухгалтеру МГУ и сказал: "Я служу в газете у Саши Межирова... Хочу поехать к своей мамаше в Нижний Новгород, дайте мне жалованье за полгода вперед и мешок капусты". И бухгалтер, тертый, умный старик, понял, что тут что-то не то. Началось разбирательство и, видимо, я попал бы в тюрьму, если бы не профессор физик Ноздрев. Сам он был из деревни и работал освобожденным парторгом ЦК в МГУ. От скуки он тоже сочинял стихи и, наверное, это обстоятельство нас сблизило. Короче, он меня спас, положив это дело под сукно...
– Так называемое "дело Пастернака" в свое время стало своего рода экзаменом гражданственности для многих писателей... Какую позицию лично вы занимали во время гонений на Пастернака?
– В том, что Пастернак великий поэт, я не сомневался со школьных лет. И тогда, в 1958 году, понимал, что травля этого поэта – чистой воды бандитизм, а что такое бандитизм, я, как человек из бильярдной и игорных домов, хорошо знал. И вот перед тем как было назначено это страшное собрание по исключению Пастернака, я пришел к Слуцому, очень крупному поэту, и сказал ему: "У меня есть два билета в Тбилиси и нам надо с вами немедленно улетать, ибо нас могут завтра вызвать в ЦК и по Уставу мы будем обязаны подчиниться и выступить против Пастернака... А выступать я не могу. Я просто умру, если это сделаю." На это Слуцкий мне сказал: "Саша, вы паникер". И он остался в Москве, а я улетел в Тбилиси. Улетел в тот же день. Подумаешь, скажете вы, какое великое мужество – удрать с собрания... И что надо было бы там выступить и сказать его организаторам – что вы, негодяи, делаете?..Наивность...
Меня, разумеется, потом искали, но не нашли. Жена всем говорила, что она не знает, где я... Куда-то, мол, улетел и все...
Прилетев в Тбилиси, я обнаружил, что там нет ни одного грузинского поэта или писателя. Они все слиняли, разъехались по деревням, потому что они чувствовали, что Союз грузинских писателей тоже созовет собрание и надо будет клеймить Пастернака... И они все удрали. Тогда это дело поручили Союзу композиторов Грузии, председателем которого был известный тогда композитор Аванчавадзе. Это был старый грузинский аристократ. Он вышел на трибуну и на русском сказал: "Пастернак – поэт замечатиельный, великий переводчик, а вот что касается этого романа "Доктор Живаго"... Нет, не читал, не знаю..." И на этом собрание кончилось. Я там присутствовал и все слышал своими ушами. Мне было очень любопытно, я знал, что в Союзе композиторов Грузии никто не заставит меня выступать...(Александр Петрович подчеркнул, что об этом случае он еще никогда публично не рассказывал).
– А что же Слуцкий? Он выступил на том собрании?
– Вы понимаете, Слуцкий был человек особого скалада. Необыкновенной моральной чистоты. Но все дело в том, что Пастернака он всегда мучительно не любил. И до войны и потом. Это чуждая для него поэзия, а его, Слуцкого, не печатали, хотя шел уже 1958 год. Представляете, крупнейший поэт, стоит в одном ряду со Смеляковым, а его поэзию замалчивают...На том собрании он вышел и сказал только одну очень нехорошую фразу, примерно следующего содержания: дескать, шведы руками Пастернака взяли реванш за поражение под Полтавой. Он имел в виду присуждение поэту Нобелевской премии по литературе...
– А кто все же решил судьбу Пастернака?
– Да она была решена до этого собрания. А собрание писателей – это просто пустая формальность.
– И почти то же самое повторилось с Владимиром Дудинцевым, когда ему не могли простить его роман "Не хлебом единым..."
– У меня было такое стихотворение:
Мы под Колпиным скопом стоит,
Артиллерия бьет по своим.
Это снова разведка, наверно,
Ориентир указала неверно.
Недолет. Перелет. Недолет.
По своим артиллерия бьет.
Мы недаром Присягу давали.
За собою мосты подрывали,
Из окопов никто не уйдет,
Недолет. Перелет. Недолет.
Мы под Колпиным скопом лежим
И дрожим, прокопченные дымом.
Надо все-таки бить по чужим,
А она по своим – по родимым .
Нас комбаты утешить хотят,
Нас великая Родина любит,
По своим артиллерия лупит
Лес не рубит, а щепки летят.
Это стихотворение никто, кроме моих близких друзей, еще тогда не знал. И вот на этом собрании вылезает Евтушенко, еще молодой, но уже бойкий и дерзкий и говорит: "Вот то, что здесь происходит с Дудинцевым... Есть один поэт, убитый на войне, который написал такое стихотворение..." И Евтушенко читает это мое стихотворение "Артиллерия бьет по своим..." Таким образом я косвенно участвовал в судьбе Дудинцева. Его мы отбили... После этого нас начали вызывать на Лубянку. Сначала Окуджаву... "Ваше стихотворение?" "Нет!" "Поклянитесь..." "Нет, как грузин, клянусь – не мое..." Пытают Слуцкого...Тот то же самое: "Нет, не мое..." Евтушенко тоже вызывали, хотя прекрасно понимали, что он не скажет... В КГБ догадались, что поэт, написавший эти строки, жив... Потом это стихотворение было тысячу раз напечатано...
– Кого бы вы из поэтом сейчас поставили в первые ряды?
– Я думаю, самые для меня приятные поэты – это Смеляков и Слуцкий. Это были Поэты. В чистом виде. Много было стихотворцев и даже крупных, но поэт и стихотворец – это не совсем одинаковые величины... А эти несомненные поэты. Скромных людей я подозреваю в том, что у них есть основания быть скромными. И все-таки, я не считаю себя поэтом...А Смеляков, двадцать лет провалявшийся в концлагерях, – поэт. И Слуцкий поэт, которого не печатали...Они были Поэтами. И не потому, что один страдал в лагерях, а другого не печатали, нет, просто они поэты от Бога и все этим сказано. Это, разумеется, очень субъективное мнение, тут надо делать поправку на вкус. От этого не уйдешь.
– А Евтушенко?
– Знаете, это явление, конечно же, незаурядное. У него все совпадает: рост, голос, маниакальные приступы работоспособности, грубый артистизм, рассчитанный на огромные аудитории. Не на салоны, а на стадионы, спортивные дворцы... Умение рисковать, иногда храбро рисковать, а иногда и очень осторожно. И что важно: он страдает "апостольской болезнью". Когда Иисус посылал апостолов проповедовать, на них снисходила апостольская болезнь, они начинали понимать языки, тех стран и народов, в которые попадали, и обретали способность говорить на этих языках...У Евтушенко нечто вроде апостольской болезни. У меня на глазах, на 8-й день пребывания в Будапеште, он заговорил на венгерском языке. А это уграфинская группа языков без единого латинского корня. Как он заговорил – неважно, важно другое – он понимал, что венгры ему говорят. Это же невероятно! И венгры до сих пор убеждены, что он их обманывал целую неделю... Я сто раз бывал в Будапеште, но до сих пор не могу прочитать даже простенькой вывиски.
Поэт, действительно, очень редкое явление. Скажем, у Пастернака сказано: "Нас мало, нас, может быть, трое". Смеляков:"Мы шли втроем с рогатиной на слово". У Вознесенского сказано:"Нас мало, нас, может быть, четверо..." Но по-моему, четверо – это слишком много... Подозрительно много. Так не бывает...
– И Станислав Куняев, который почти в одно время с Евтушенко заявил о себе, с годами потускнел...В чем тут дело – в творческом потенциале, особой ментальности?
– Куняев по-провинциальному благовоспитанный человек и когда-то мы с ним дружили. Он восприимчивый к литературе и по своему любящий ее, но у него нет настоящего таланта. Это поэт вторичный. Скорее мастеровит, но это не стихия. И вот, я думаю, что все, что с ним потом произошло, свершившаяся эволюция, привела его к неофашизму... Он самый настоящий нацист, причем убежденный – это результат мести человечеству за то, что Бог не дал ему таланта...Он глубоко разбирается в поэзии и потому знает, что ему не хватает для достижения поэтических высот... Он профессиональный стихотворец, стихи его иногда эффектные, но не более. Но в них нет вещества поэзии. У Куняева стих совершенно эклектичный, хотя на первый взгляд не поймешь кому он подражает. Когда-то он сильно подражал Слуцкому...
–
У ВРЕМЕНИ В ПЛЕНУ
(Вторая беседа с Александром Межировым, состоявшаяся в Доме творчества писателей в Дубулты, летом 1990 года).
Этот поэт относится к тому поколению, которое не было обделено ни войной, ни ГУЛАГом, ни соцреализмом...В 1943 году в Синявинских болотах был сразу принят в члены ВКП (б) без кандидатского стажа. Слишком близок был враг, слишком близко свистели пули. Когда Отчизне нужно было положить на алтарь Победы десятки, тысячи, миллионы молодых жизней, солдатам безо всяких предварительных стажей вручали партбилеты, и никому в голову не могла придти мысль, что кто-то из них не выполнит свой долг до конца. Но когда Отчизна, отбившись от нашествия, отдала себя во власть деспотии, те же, выжившие в Синявинских и других болотах солдаты оказались "неблагонадежными" – за слово, за мысль, за социальную или национальную принадлежность и просто по той причине, что родился и вырос человек на "одной шестой части суши"... В этом случае Александр Межиров не был исключением: в 1958 году его начали преследовать за "свободомыслие", которое выражалось только в том, что он Рублева предпочел "канонизированным" передвижникам. За эту "опрометчивость" бывший защитник Ленинграда из членов партии был переведен в... кандидаты. А еще раньше Межиров за то, что прилюдно выразил сомнения в ссоре Сталина и Тито, в бериевском районном застенке НКВД его профессионально лицом бросали в угол стены. В 1949 году он попал "под борьбу с космополитизмом". Варлаам Шаламов писал о Межирове, как о поэте, стремившемся в самое трудное время не предавать поэзию. Но сам Межиров сказал мне, что считает эту похвалу более чем сильным преувеличением.
В прошлом году у Межирова в издательстве "Художественная литература" вышло "Избранное", а в издательстве "Огонек" – сборничек стихотворений под названием... "Бормотуха".
Что мы ждем от поэзии? Правды, исповеди, покаяния? В стихах Межирова все это, конечно, присутствует..... Но присутствует в них и нечто такое, что заставляет обмереть, застыть в оторопи:
Шли, сопровождаемые взрывами,
По своей и по чужой вине,
О, какими были бы мы счастливыми,
Если б нас убили на войне.
Когда-то поэт был у нас частым гостем, но последние 20 лет его пути шли мимо Латвии, с которой его связывает... Впрочем, об этом он уже поведал в первом своем интервью...
– Александр Петрович, в нашей первой беседе вы рассказали об интересной, в чем-то "нескладной" судьбе поэта Николая Глазкова. Но, к великому сожалению, есть имена поэтов с более трагической судьбой и, кажется, сама русская поэзия несет на себе печать "переломных эпох". И, к счастью, не только со знаком минус. Например, поэзия 60-х переживала настоящее возрождение...
– Возрождение? Может быть. Но едва ли. Интерес к поэзии – величина постоянная. Это к другим явлениям в начале 60-х интерес был повышенный; поэты вышли на эстрады спортивных дворцов, сделались источником информации для многотысячных аудиторий. Возродилась ли от этого поэзия? Дело в том, что прогресса в ней никогда не было, а значит и упадка не было и...не будет. И хотя диалектика вроде бы отменена, замечу, что количество читателей в качество не переходит.
Последними крупными поэтами России были Смеляков и Слуцкий. Сегодня мне кажется, наиболее одарены Чухонцев, Лапшин, Алейников, Казанцев, Савченко, Рейн, Юрий Кузнецов. О последнем, о его поэтической судьбе стоит сказать отдельно.
Жаль, что талантливый Юрий Кузнецов оказался человеком беззащитно внушаемым. Его новая книга, наряду с даровитыми, хотя и слишком роскошно, лихо сделанными текстами, содержит в себе строки, строфы, стихотворения, звучащие непристойно. Впрочем, что-то подобное случалось с поэтом и прежде: например, инфантильные, но лютые нападки на Пушкина, Блока, Ахматову. Говорят, Юрий Кузнецов знаток не только Афанасьева, но и античности. Знаток, значит, помнит слова Цезаря о том, что народ-победитель нередко принимает образ мыслей тех, кто побежден. Неужели победа была двоякой? Генералиссимус, не пожалев народной крови... А ефрейтор? Кто победил в сознании человека? Особенно постыдны стихи Юрия Кузнецова о Спинозе, который смотрел "Как пауки ловили мух в углах звезды Давида... Из всех ее тупых углов, из тупиков унылых..." Или о мальчике Ицеке, который на вопрос о том, зачем ему нужен голубь, отвечает: "Поймите, я бы мог его продать...", или о том, как мешая дружескому застолью "Хазары рубят дверь твою мечами", шумит "весь каганат". Идеолог нацизма немец Розенберг брезгливо поморщился бы, мол, как банально, пошло, уровень Охотного ряда. "Весь каганат", "хазары" составляют меньше чем ноль целых семь десятых процента от общего народонаселения Отечества. Как этот почти ноль процентов пробился мечами сквозь современную армию, войска, МВД, КГБ и рубит стены пиршественного дома, "так, что звенит стакан в моей руке", шумит не дает выпить по-русски? Воистину, дивен мир Божий. Стоило ли здесь осторожничать, историософствовать...Не лучше ли было бы прямо, смело сказать: пусть ноль, но все равно евреи...
– Вы имеете в виду какое-то его конкретное стихотворение или только отдельные строки?
– Речь я веду о стихотворении "Сей день высок"...Как будто специально придумано для пародиста Иванова. Но теперь и впрямь непонятно, что делать пародисту? Ведь если он просто дословно перепечатает кузнецовский текст, и поставит под ним свою фамилию, успех будет немалый, но тогда пародиста неизбежно привлекут по статье о плагиате. Короче, все это было смешно, когда бы не было так грустно.
О том, как отреагировал бы на все это Розенберг, я уже сказал. А вот Иоанн Кронштадтский или патриарх Тихон отлучили бы сочинителя от церкви. "Христьянин не может быть антисемитом, ибо плоть его оттуда..." Однако нынешняя православная церковь молчит, молчат об этом оба Президента и сам Солженицын. Что же касается Юрия Кузнецова, то он не осознает, что такими "стихами" унижает не только себя, но и Россию, которой никогда не был свойствен расизм. Русский народ никогда не исповедовал идеи геноцида.
– Чем это можно объяснить – хотя бы применительно к поэзии Кузнецова?
– Эстетика и этика таинственно связаны между собой. Особенно в России, где существует слово "нравственность", ведомое не всем языкам. Эстетика сон этики, прекрасный сон. И вот Кузнецов почти потерял красоту своего стиха, начал версифицировать – грубо, обнаженно, когда вся арматура видна. "Да и пишу я об этом, испытывая чувство унижения, как будто опускаю перо в стакан, полный мухоедства" (Достоевский). Одна надежда, читатель не поверит в подлинность книги Юрия Кузнецова. Одна надежда – по ошибке редакция заверстала чужие и чуждые поэту вирши. Тот ли это Кузнецов, чьи прежние стихи наизусть и с уважением к новому и настоящему поэту читал я ныне покойному Арсению Тарковскому и многим другим? Правда, Тарковский сказал мне, что по его разумению, талант Кузнецова, в основе своей, стилизаторский, версификационный, а в таких случаях дальнейшее всегда неясно. Пусть живет такая поэзия, добавил он, но без меня. Однако я с ним не согласился. Когда-нибудь текстологи расшифруют посвящения, какие-то загадочные, зловещие "В.К.", стоящие над стихами Кузнецова. Впрочем, что уж тут было осторожничать, пользоваться инициалами, не жалея своих будущих текстологов. Хорошо, что я не текстолог и расшифровкой заниматься не умею, да и не хочу.
Какой-то негодник, телерадиорепортер, – конечно, по указанию сверху подсунул программе "Время" из Польши фальшивку, с целью нанести еще один удар по польской "Солидарности". Корреспондент заявил, что-де Валенса в последней речи сказал: "В нынешних экономических трудностях Польши виноваты нынешние окопавшиеся польские евреи". Валенса, "Солидарность" моментально выступили с негодующими опровержениями, представили стенограмму и пленки речи своего лидера и свидетельства множества слушателей. В Москве только одна "Литгазета" напечатала опровержение. Как бы мне хотелось свидетельствовать, что текст упомянутых строк Кузнецова ему не принадлежит...
– Были ли вы лично знакомы с "божественной" Анной Ахматовой?
– Начну издалека. В самом разгаре войны Сергей Наровчатов написал стихи о том, что на войне тяжело, а после войны будет еще тяжелее. Я прочитал и забыл. И лишь после войны вспомнил.
Началось с того, что в 1946 году мое имя попало в резолюцию по ждановскому постановлению ЦК. Имя было лишь упомянуто, но и эта малая доза оказалась почти смертельной. О продолжении поэтических публикаций не могло быть и речи. Я уехал в Сталинград с какой-то выездной редакцией. Профессия репортер, как говорит Антониони. Тогда в Сталинграде собрался весь цвет архитектуры. Однажды в наш редакционный вагончик пришел архитектор Троицкий и пригласил меня выступить перед его коллегами. Жили они в большом бараке. Вечер продолжался всю ночь. Прочитав все свои стихотворения и поэмы, я начал читать чужие стихи, наиболее любимые, сколько памяти хватило. Тихонов, Гумилев, Пастернак, Сологуб, Кузмин. И до бесконечности самого любимого поэта – Ахматову, я не читал. Я был настолько потрясен глумлением над ней, что онемел. Или боялся.
За всю историю человечества ни у одного народа не было женщины-поэта (от Сафо остались лишь строчки) такой божественной силы, такого поэтического кругозора, не знавшего срыва... Ахматова... Ее, казалось бы, хрупкая, а на самом деле всемогущая строка, принимала на себя всю вечность и все лирические и социальные моменты времени. Небывалый груз. Стих Ахматовой, внешне простой, дивно простодушный, требует постоянного внимательного чтения. Ее великие поэтические мысли можно не заметить, обмануться, принять высокую простоту за банальность.
Сейчас известностью пользуются книги Марины Цветаевой. Наверное, она необыкновенно талантлива. Искусству чужда иерархичность. И все же дистанция между ней и Ахматовой огромна. К чести Цветаевой она всегда это понимала.
У великого поэта должен быть великий читатель. Когда-то он был.
В поздние годы итальянцы присудили Ахматовой премию лучшего поэта века. К ней пришел кто-то из секретариата Союза писателей и стал убеждать ее не рисковать здоровьем, больным сердцем... Предложил, чтобы от ее имени в Риме представительство вела Вера Михайловна Инбер. Поэт прекрасный, но племянница Троцкого, а значит, заложница страха. Ахматова ответила: "Вера Михайловна Инбер может представительствовать от моего имени только в преисподней". И поехала сама, сама произнесла речь в Риме, удивив итальянцев красотой своего итальянского языка и музыкальной точностью произношения.
Из Рима Ахматова отправилась в Англию, в Оксфорд, кажется, за профессорской мантией. Оттуда – в Париж и, наконец, в Москву. О Париже она сказала, что видела там давних знакомых, что многие очень изменились и это очень страшно, а некоторые совершенно не изменились, а это еще страшнее...
Через какое-то время Ахматова получила из Парижа приглашение от Арагона и Триоле. К ней опять явился тот же работник Секретариата. На этот раз он хотел быстро оформить поездку. Но Ахматова сказала: "Нет. Не поеду". Удивленный чиновник стал говорить о том, что сейчас весна, что Париж весной прекрасен и прочее... Однако Ахматову это не убедило. Она ответила так: "Не по чину приглашают. Я ведь не приглашаю в Москву Римского Папу..." И не поехала. Так что о значении и величии своем все знала и понимала. Остроумие ее было милым, бывало убийственным, бывало воскрешающим. Владимир Луговской рассказал мне, что ее строки спасли ему жизнь, когда жить он не мог и надеялся только на пистолет, тяжесть которого чувствовал в те дни. Машинально листая какой-то старый зачитанный томик Ахматовой, он вдруг увидел бессмертную строку о солнечном луче, который взбегал "по влажному горячему плющу". Прочитал, как Ахматова следит за этим лучом и подумал: если есть такая возможность следить за ним, стоит жить хотя бы ради этой возможности. И остался жить.
Я видел Ахматову только в морге больницы Склифосовского, где была первая панихида.
То, о чем я сейчас расскажу, упаси бог, не должно быть понято как хвастовство. В какие-то годы мне начала звонить Надежда Яковлевна Мандельштам, от имени Ахматовой приглашая меня в гости. Но я страшился хотя бы малого разочарования в своем божестве (все же возраст, может быть, причуды, суетливость, свита) и отвечал, что благодарю, но болею. Прошло какое-то время, как вдруг получил большой конверт, распечатал и...перехватило дыхание. То была фотография старой Ахматовой. Профиль. В таком возрасте женщины обычно так не фотографируются. Но ее профиль был прекрасен. На обороте ее рукой было написано: "Александру Межирову, в долготу жизни. Анна Ахматова". И здесь мысль. Следовало ответить письмом, но письма написать я не смог. Помешал суконный мой язык. Подарок остался без ответа. Хамство, конечно. Но что поделаешь...Прошел год, и вдруг та же неожиданность: пришла по почте другая фотография, на которой – юная Ахматова, в рост, неправдоподобной красоты, прямая, стройная. Не на обороте, а прямо под изображением было написано всего два слова: "Анна Ахматова". Вскоре она умерла. Первая фотография висит у меня в комнате в деревянной раме, вторая исчезла. Я даже догадываюсь, что сделал это кто-то из ее свиты. Значит, не пропадет...
– Александр Петрович, честно признаться, когда я шел к вам, то первым вопросом для себя наметил вопрос о Борисе Пастернаке. Эта тема вроде бы уже давно отшумела, но все же с высоты 90-х годов по-другому видятся события 60-х...
– Бориса Леонидовича я видел всего несколько раз. Впервые мы с Лукониным встретили Пастернака в подмосковном переделкинском лесу. Едва успели поклониться, как вдруг он сказал: "Ваши ровесники умирают так рано, потому что у вас нет богемы. Вы садитесь вдвоем на кухне возле погребка (почему-то именно "погребка", а не холодильника) и чокаетесь молча стаканами с водкой, пока один из вас, тот, кто физически слабее, не падает мертвым". Вот и вся встреча, весь разговор. Мы мало, что поняли, полагая, что богема криминал.
Позже я оказался вдвоем с Пастернаком в очень тесной кабине лифта (в старом здании издательства "Советский писатель") и от смущения, не поздоровался с ним, был уверен, что он меня не помнит, а потому боялся показаться навязчивым. А когда вернулся домой, услышал телефонный звонок. Это была Софья Дмитриевна Разумовская, великий редактор. Да, редакторы тоже бывают великими... Так вот, она гневно сказала: "Саша, как вы посмели не поздороваться с Борисом Леонидовичем? Он позвонил мне и затравленно сказал, что с ним боятся здороваться литераторы". Вот и вся вторая встреча. Третья была долгой. В Москву прилетел грузинский поэт Чиковани. К нему в гостиницу вечером пришел знаменитый в те годы режиссер Чаурели (его помпезный, славящий Сталина фильм "Падение Берлина" был восторженно отрецензирован "Правдой" целым разворотом, отклики читателей занимали две полных газетных полосы. Небывалый случай). Однако Чаурели был человек весьма незаурядный, режиссер самобытный, многосторонне одаренное существо, живописец, артист, певец. Чаурели только что прилетел из Италии и рассказал о какой-то (не помню, да и не знаю, какой) фреске. Чиковани и я слушали с интересом. Был поздний зимний вечер. Как вдруг в дверь постучали и совершенно неожиданно вошел Пастернак в сопровождении пожилой грузинки. Почему-то одет он был совсем не по-зимнему. Легкое пальто, летние бумажные брюки в полоску. Не по причине бедности, конечно. Пастернак уловил последние слова Чаурели о фреске и вдруг заговорил о ней и о другой, которая "чуть левее и выше". Не перебил, а откликнулся, подхватил речь рассказчика, умелого, талантливого и любящего говорить. Чаурели, привыкший к всеобщему вниманию, сразу же замолчал. Молчал он всю ночь. И всю ночь Пастернак очень быстро, крылато говорил об итальянском искусстве. Это был потрясающий рассказ. Возникало ощущение, что мы в Италии, что медленно путешествуем по ней, что она окружает нас, обрушивая со всех сторон свои холсты, скульптуры, фрески. И сам Пастернак как бы обитал в ней, путешествовал, смотрел на микельанджеловского Давида и на копию, выполненную самим скульптором. Подобное ощущение возникало у меня позднее, когда я читал Муратова.
Еще раз я видел Пастернака на вечере, посвященном переводу "Фауста". Пастернак начал читать, но заплакал, попытался пересилить себя, но не смог. И перевод очень сдержанно и выразительно читал Николай Асеев. А Пастернак слушал и весь вечер тихонько плакал. После вечера, в гардеробной, Пастернак увидел меня и как-то растерянно, беспомощно спросил, ехать ли ему на метро или брать такси. Вопрос был странный, что-то детское звучало в нем. Я не нашелся, что ответить.