Текст книги "Блистающий мир. Бегущая по волнам(изд.1958)"
Автор книги: Александр Грин
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Убирая комнату, стирала она тряпкой пыль, гремела стульями, чистила и вытирала посуду, и от возни разгорелись ее нежные щеки. Чувствуя, что они горят, Тави подошла к зеркалу, фыркая и отплевываясь.
– Тьфу, тьфу! Как ведьма, как трубочист; не лучше я этого сарацина!
Действительно, ее нос был в пыли, полоса сажи марала угол щеки, а шея засерела от пыли. Уже Тави схватила полотенце, чтобы вытереться, но, подавленная, со вздохом опустила руку, качая головой:
– Не для кого мне прибираться и умываться; хороша я и так.
Действительно, она была хороша и так.
Нет более удобного момента описать женщину, как когда она сама вспомнит об этом; описать, так сказать, при случае. Раз наступил такой случай, грешно было бы упустить его, ожидая нового случая. Вероятно, проницательный читатель заметил, что, подчеркивая наши слова – «она была хороша и так», то есть, хороша, несмотря на запачканное пылью и сажей личико, мы разумеем не классическую гармонию очертаний, которой именно нельзя быть тронутой сажей, так как сажное пятно мгновенно обезобразит ее. Попробуйте произвести опыт со статуей, попачкав ее прекрасные, однако лишенные иного выражения, кроме выражения условного совершенства, черты чем-нибудь темным, хотя бы той же сажей, – мгновенно исчезнет очарование. Пятно или полоска придадут спокойствию совершенных форм мрамора гибельную черту, так же неумолимо поражающую законченность, как клякса на белом листе бумаги делает вдруг неопрятным весь лист. Равным образом красавица с головы до ног, женщина красоты безупречной и строгой, теряет всё, если у ней запылится нос или осквернится щека чернильным пятном; такова природа всякого совершенства, могучего, но и беззащитного, если чему-нибудь, в чем-нибудь резко уступило оно.
Однако, живая и веселая девушка, с неправильным, но милым и нежным лицом, с лучистым и теплым, как тихий звон, взглядом, выражение которого беспрерывно разнообразно; девушка, все время ткущая вокруг себя незримый след легких и беззаботных движений; худенькая, но хорошо сложенная, с открытым и чистым голосом, с улыбкой, мелькающей, как трепет летней листвы, – может, не вредя себе ровно ничем, пачкаться и пылиться, сколько душе угодно; ее вызывающая заботливую улыбку прелесть победит черное тягло сажи потому, что у нее более средств для этого, чем у неподвижной статуи или живой, но с медленным темпом излучаемых впечатлений богини. Может ли последняя запрыгать, хохоча и хлопая себя по бокам? Нет. Но это может всякая, просто миловидная девушка, мало заботящаяся о том, как выглядит подобный эксперимент.
Вот все, что мы хотели сказать, воспользовавшись подходящим моментом. Меж тем, вытирая вещи, стоящие на комоде, Тави повела мысленную беседу с сарацином из гипса. Не раз о его подножие пропавший капитан выколачивал трубку, чем сбил краску, окружив ноги сарацина ужасными ямами. Сарацин, поднеся руку к глазам, смотрел вдаль, другой же рукой держался за рукоять ятагана.
– Ну, как у вас, в Сарацинии? – спросила девушка.
– Да ничего, помаленьку.
– Вот, говорят, вы просветили Испанию, – продолжала Тави. – Были вы, говорят, велики, но умалились Почему это?
– Я гипсовый, я не знаю, – сказал сарацин.
– Слушай, – подбоченясь, заговорила девушка, – вынь же, наконец, свой ятаган, свистни им в воздухе и издай боевой клич; сколько лет держишься ты за эфес, а вытащить клинок не можешь. Воспрянь и изобрази!..
За уборкой, мытьем посуды, беготней в лавочку, стряпней и различными касающимися всего этого соображениями прошел жаркий день, уступив душному вечеру. Но не было ничего забыто из происшествий памятного дня; напротив, чем далее, чем упорнее и тяжелее катились мысли, тем непроницаемее становились события; была в них недоступная и непонятная связь. Как ни мучительно стягивала Тави узел из Крукса, знавшего, что Торп умер; из Крукса, сразившего толпу действиями, покрывшими оскорбительный гвалт воплем немедленного признания; из Крукса, сказавшего, что они скоро увидятся и что ей не надо будет больше служить, – вся сложная плетенка узла оставалась все же не чем иным, как нераздельным шнуром, стягивая который лишь каменила она его, бессильная ни развязать, ни порвать. Смерть Торпа была, казалось, выбита двойным рельефом медали из одного с ней Круксом куска. Размышляя о Круксе, не могла она отказать ему в силе и спокойной уверенности, наполняющих ожиданием, но, представляя себя с затерянной жизнью своей, она смущалась, недоумевая, что может быть общего у него с ней, – у человека, который не сегодня, так завтра затмит, может быть, Эдисона.
К восьми вечера, соскучившись уже быть одна, Тави стремглав кинулась открывать дверь, услышав сиротливо-приличный стук, с каким входит человек, оглядывающийся на свои следы.
– Я тебя угадала, – крикнула она, – это ты, Рита, мышка, тихоня, и твой, надо быть, похудевший Бутс!
Рыженькая, сухая девушка, с мелкими чертами лица, солидно переступила порог, оглядываясь на шествующего сзади поклонника.
– Это я, – протяжно сказала она, – но почему же Бутс похудел?
За ее спиной хихикнуло существо, столь толстенькое и круглое, что, казалось, положенное на бок, могло бы вращаться оно в таком положении подобно волчку, без опасения задеть ложе какой-либо второй точкой фигуры.
– Почему же Бутс похудел? Он кушает, слава богу. Но, милая, поздравляю тебя. Бутс, поздравляйте. Это тебе торт, Тави.
Взяв одной рукой торт и приняв коротенький поцелуй в губы, на который ответила порывистым чмоком в ухо, другой рукой Тави уцепилась за Бутса, притянув его вплотную к себе. Бутс был человек двадцати двух лет, во всем цвете пышной полноты десятилетних великанчиков, при каждом повороте которых вспоминается младенец Гаргантюа.
– Так вы не хотите похудеть, Бутс, – сказала Тави, ущипнув его за вздрогнувший локоть, – жаль, а тогда вы мне стали бы больше нравиться! Как вы вспотели! Это вам воротничок жмет. Рита, ты не следишь, чтобы он всходил по лестнице тихо. Как у него сердце бьется, как дышит, – бедный, бедный! Вам надо попудриться. Хотите, я вас попудрю?
Смеясь, она уже кинулась за пуховкой, но Бутс, подняв обе руки, защитился этим движением с самым жалким видом; искренний испуг и смятение выразились в побагровевшем его лице, а глаза стали влажны, но, поддавшись чему-то смешному, он неожиданно фыркнул, хихикнул и залился тихим смехом.
– По-пу… по-пудриться, – выговорил он, наконец, задыхаясь и обтирая лицо платочком, – нет, нет, я никогда, никогда, никогда… не… не пудрюсь! Благодарю вас. Будьте здоровы.
Эти, сказанные наспех, но с жаром отвращения к пудре, слова Бутса, обессиливающий хохот с руками, прижатыми к лицу; даже Рита рассмеялась с благодушным спокойствием.
– Однако, милочка, – осведомилась она, – ты так возбуждена, что мне стало тревожно! А? Что с тобой?
Новый стук в дверь перебил это замечание.
– Я весь вечер буду такая, – успела сказать Тави, – видишь ли, моя милая, у меня нервы.
Все еще смеясь, открыла она дверь, приняв в объятия чернокудрявую, с смуглым лицом маленькой обезьянки, в огромной шляпе, Целестину Дюфро, некогда служившую вместе с ней в книжной торговле.
– Здравствуй, Целестиночка, здравствуй!
– Поздравляю, Тавушка, поздравляю.
– Да, старость не радость. Целестинка, негодная, с кем ты пришла? Ах, это твой брат!
Взявшись за руки, скакнули они друг перед другом разка три; затем Тави была изысканно и хлестко поздравлена Флаком, братом девушки; его манеры, насмешливое, самоуверенное лицо, особый лоск заученных и вертлявых жестов, популярных на публичных балах, делали этого юношу с пожившим лицом опытным кавалером, сметливым в любую минуту.
– Цвести и украшать собой жизненный путь, цветя с каждым годом всё пышнее и ярче! – так кончил он поздравление.
Внимательно, с подвижной улыбкой выслушав, как выговор, эту тираду, Тави торжественно подала ему вытянутую палкой руку и, неистово тряся руку любезного поздравителя, со вздохом произнесла:
– Ах! Вы пронзили мне сердце! Пронзил он мне сердце или нет? – тут же обратилась она серьезной скороговоркой по очереди ко всем. Пронзил или нет? Пронзил или нет? – наткнувшись на учтиво посторонившегося Бутса. Умильно склонив голову, толстяк с азартом проклокотал:
– Нет, нет, нет! – и боязливо покосился на Риту, но его выходка была встречена милостивой гримасой.
Тут Тави собралась вытолкнуть гостей из кухни в освещенную, чистую комнату, но сквозь полуприкрытую дверь донеслась снизу металлическая трель мандолин, на что Флак, поведя бровью, заметил:
– О, вот идут Ральф и Муррэй!
Точно, два рослых молодых человека, выдвинув вперед такую же рослую, крупную мужественного вида девушку, с некрасивым, но приятным лицом, стали против двери, выставив одну ногу, и, тронув рукой бархатные береты, вырвали из струн «безумноувлекательный» вальс. Так они и вошли с вальсом, так и раскланялись, не переставая играть. Тут самый очаровательный черт, который сидел когда-либо под юбкой, взвизгнув, дернул девушек за икры: со стоном кинулись они к кавалерам, приладились к их обнявшей руке и завертелись на одном месте, так как вертеться по кругу было бы немыслимо в такой тесноте даже цыплятам. Хотя Бутс более поворачивался, чем танцевал, Тави, казалось, была довольна.
– Но вы прелестно танцуете! – шепнула она. – Так легко, как пуховичок!
И добрый толстяк от всего сердца простил ей дерзновенную пудру. В это время высокая девушка, которую звали Алиса, прехладнокровно мяла и вертела в руках жеманно сияющую Риту; наконец Целестина стукнулась спиной об одного музыканта, и бал кончился.
– Как вы более живописны, – сказала Тави молодцам в беретах, чей одинаковый костюм состоял из голубых блуз с красными атласными воротниками, – то мы устроим пестринку. Что, если посажу я вас одного рядом с собой, – именно вас, Муррэй, ибо вы приятно мне улыбаетесь; к тому же белое мое платье и черный пояс – одно к другому подходит!? Ральф, деточка, идите сюда. Алиса, дай, дружок, я к тебе немножко прижмусь.
Они обнялись и погладили друг друга по голове со смехом и теплотой.
– Вот, как-то теперь отраднее. Ну, идите, садитесь, садитесь, все, все, все! Этот стул хромой; этот хотя и не хромой, но хрупок для вас, Бутс; ну, все сели? Уф!
Так, болтая, смеясь, проталкивая одного и усаживая, пересаживая другого, Тави поместила всех за круглым столом, сама усевшись меж Алисой и Муррэем. Не без гордости смотрела она на стол. Алиса принесла сладкий пирог, Рита – торт, Ральф вытащил колбасу, а Муррэй коробку цуката; кроме того, перемигнувшись, басом пообещали они друг другу «выпить как следует», отчего дамы, хмыкнув, пожали плечами, спрашивая друг друга:
– Ты понимаешь что-нибудь? Нет. А ты? Еще меньше тебя!
С этого момента Тави можно было видеть в трех положениях: сидящей, ерзая на стуле и помахивающей перед собой указательным пальцем, держа остальной кулачок сжатый, словно в нем был орех; вставшей, чтобы, топнув, усилить тем значение каких-либо ее стремительных слов, и парящей в полусогнутом виде над заставленным посудой столом. Смеялась и говорила она без умолку, но камень лежал что-то под сердцем, мешая вольно вздохнуть. Так ноет иногда зуд; ноет, когда вспомнишь о нем.
Как едят и пьют, – нам известно; разве лишь, если звякнет ложка или поперхнется, брызнув изо рта кофеем? – смешливый сосед, вызвав визг и отодвигание стульев, – стоит упомянуть об этом.
– Что же твоя поездка, Тави? – спросила Алиса, взглянув на ввернувшую словцо Риту.
– Ты не раздумала служить вообще? – сказала Рита. – Право, твой праздник хоть кому в пору!
Тави перевернула блюдечко, подбросила, поймала его и стала еще подбрасывать, говоря:
– С этим делом прозевала, прозевала. Опоздала. Там нанялась другая.
Вдруг захотелось ей рассказать всё, но, открыв рот и уже блеснув глазами, почувствовала, что не может. Есть минуты, которых нельзя коснуться без удивления, а может быть, и усмешки со стороны слушателя, во всяком случае рассказывают их с глазу на глаз, а не в трепете веселого вечерка.
– А… э… э… – этими щебетовидными звуками ограничился ее слабый порыв; она порозовела и толкнула Муррэя, написав ему пальцем на щеке: «Фью». – Оставим это, – равнодушно сказала Тави, – сегодня мне не хочется говорить о моей неудаче.
– Ну, так и быть! – вскричал Ральф, хлопая себя по колену. – Займемся существенным. Неси бутылки, Муррэй, а штопор у меня есть.
Ни слова не говоря, Муррэй поднялся с лунатическим лицом, вышел и вернулся с бутылками, висящими у него горлышками меж пальцев, как гроздья.
– Вот так ручища, – сказал Флак. – Но где же было это добро?
– Боясь, что мы застанем всех пьяными, – сказал Муррэй, – и не желая никому гибели, я оставил их в галерее.
Похохотав, компания стала рассматривать ярлыки. Целестина, обводя пальцами буквы, прочла:
«Ром».
– Ром! – вскричала она с ужасом, – но это нас убьет! Ты станешь пить эту гадость, Алиса? А ты, Рита? Я – нет, ни за что!
– Есть и мускат, – вежливо возразил Ральф, – вот он, водичка для канареек, позор пьющих и нищета философии.
– А что это такое? – спросила Рита, серьезно приглядываясь к бутылке.
– Простая касторка, – сказал Муррэй.
Наконец, переговорили и перешутили по этому поводу всё, и Муррэй стал наливать; дамы протягивали ему стаканы, прижимая отмеривающий пальчик почти к самому дну, но, постепенно поднимая его выше, как повышался уровень булькающего из бутылки вина.
– А моя, моя, моя скромненькая бутылочка, что я купила, – сказала Тави, – мне подавать ли ее?
– Непременно, непременно! – вскричали мужчины. Бутс тихо потел, кланялся и сиял, вытирая лицо.
– Так выпьем! – предложил более других нетерпеливый Флак.
Тут кто пригубил, кто опрокинул, и стройные поздравления зашумели вокруг Тави, которая, поперхнувшись слегка вином, чихнула, нервно помахав рукой в знак благодарности.
Всем, всем, всем! – сказала она, тут же подумав: «Интересно, как поздравил бы меня таинственный мой знакомый Крукс?»
Но мысли ее перебились возгласом:
– Так должен я рассказать, – продолжал возгласивший (это был Муррэй), – что в преинтереснейшем номере сегодняшней газеты прочел я поразительнейшую вещь, – и я думал, Тави, что вы, может быть, вчера слышали об этом, так как были в Лиссе.
– Я тоже читала. Глупости, – сказала, пережевывая пирог, Рита. – Что-то невероятное.
– Так вы не знаете? – закричал Муррэй. – Со мной есть эта газета. Речь идет о новом изобретателе. Он полетел так, что все ахнули. Неужели вы не слыхали ничего?
Удерживая знаки тревожного волнения, Тави невинно обратила к нему лицо, мигая с внимающим недоумением, слегка окрашенным беззаботным усилием памяти.
– Я слышала, – протяжно сказала она, – я слышала что-то такое, что-то в этом роде, но, надо думать, я задремала и заспала, что говорили в вагоне. Ну, почитайте.
Муррэй развернул газету, отыскивая статью, поразившую его.
– Тише, – сказала Рита, хотя все молча ожидали чтения; Муррэю же никак не удавалось сразу разыскать нужный столбец. Общество, покашливая, ожидало начала чтения. Было тихо; этой тишине ответила вдруг ставшая неприятно ясной внешняя тишина дома; как будто разом погрузился он в сон, как бы заснул и весь город.
– Что это, как тихо везде? – заметила, нервно оглядываясь, Алиса. – Неужели уже так поздно?
– Вот, – сказал, раскладывая газету, Муррэй. – Судите сами, какое волнение произошло в Лиссе. Слушайте! – Но он остановился, как немедленно остановили свое внимание на другом все: быстрый, громкий стук заставил оцепенеть чтеца и слушателей.
– Это что такое! – воскликнула Тави, но еще громче и требовательнее грянули новые удары, и, слабо побледнев, двинулась она с обеспокоенным лицом в кухню, жестом приглашая сидеть всех спокойно. У двери ее опередил Муррэй; отстранив девушку, он сильно распахнул дверь; за ней во тьме пошевелилась толпа.
Кто понял, кто успел понять, – в чем дело, – уже вскрикнули и повскакали, грохоча стульями, но Тави, прижав рукой грудь, шаг за шагом отступала к комнате.
– Гром и молния, – сказал, оглядывая гостей, Фальк; как он, оглядывались друг на друга все, видя, что бледны и поражены. Но Тави, с упавшим сердцем, могла только быстро дышать, не веря глазам. Шесть жандармов окружало ее; еще двое, войдя, остановились у двери; остальные, разъединив гостей, наполнили всю квартиру, став зорки и неподвижны, и в лицах их сверкнуло что-то цепкое, готовое сорваться по приказанию.
Как вещь, которой только что любовались мы спокойно и беззаботно, вырванная из рук чужим, полным ненависти, движением, исчезает с сразившей настроение болью внутреннего удара, так, мгновенно, вырван был, сломан и отброшен веселый цвет этого вечера. Страх выдвинул томительное жало в упавшие сердца бледных гостей; вскочив, вскрикнули и переглянулись они, видя по лицам других, как бледны сами, как охвачены и потрясены видом оружия.
– Тави! – вскричала Алиса.
– Я отказываюсь понимать что-нибудь, – с сердцем сказала девушка, мрачно рассматривая остановившегося на пороге человека в черном мундире, в свою очередь пристально смотревшего на нее. У него был привычно отмечающий центр сцены взгляд; в руке он держал портфель, сжимая другой рукой острый свой подбородок.
– Так объясните, что это всё значит, – сказала Тави, стараясь улыбнуться, – это вы привели их? Смотрите, как перепугали вы нас. Я еще вся дрожу. Ведь вы ошиблись, конечно? Тогда извинитесь и уйдите; и то еще я посмотрю, как прощу вас. Это помещение занимаю я. Меня зовут Тави Тум. Вот всё, что вам было не нужно знать.
– Тави Тум, – сказал неизвестный, – установить вашу личность – как раз то, что нам нужно.
Эти слова вывели из оцепенения всех. Тави, двинув плечом, оттолкнула легшую на него руку жандарма и шла в угол, повернувшись с тронутым слезами и надменной улыбкой лицом. Ральф и Муррэй бросились к середине комнаты, мешая схватить хозяйку.
– Вы совершенно сошли с ума, – горячо заговорил Муррэй, протягивая руку, чтобы задержать двинувшихся солдат, – стыдитесь! Нет более безобидного и кроткого существа, чем эта девушка, на которую вы нападаете всемером!
Его отбросило движением локтя.
– Здесь есть человек, который знает, что делает, – резко ответил чиновник, – или вы хотите, чтобы я арестовал также и вас?
Целестина, бросившись на кровать, горько рыдала; Рита, трепеща, бессмысленно твердила, оглядываясь с жалким смехом:
– Уйдемте, уйдемте отсюда! Боже мой, какой ужас! Но Бутс, вдруг налившись кровью, затопал ногами, схватил и швырнул стул.
– Не сметь, я не дам! – азартно закричал он.
– Молчать! – громко сказал жандарм. Но, уже струсив сам, Бутс умолк с негодующим видом, помялся и стих.
Теперь, когда сказано было все самое страшное, наступила, как это бывает в случаях быстрого и напряженного действия, краткая тишина, подобная ужасной картине, неподвижной, но красноречиво памятной навсегда. Все взгляды были устремлены на пленницу, пытавшуюся тщетно вырваться из четырех сильных рук, механически державших ее. Плача, с открытыми мстительными глазами, с презрительно стиснутым, но полным слез ртом, меж тем как лицо дергалось и тосковало совершенно уже по-детски, Тави перестала, наконец, рваться и выкручивать руки, но, сколько смогла, сжав руки, резко и внушительно потрясла ими. Она говорила и задыхалась.
– Я требую, – сказала она со всем пылом отчаяния, – чтобы вы объяснили мне вашу шутку! Сегодня мой праздник, день рождения моего, а вы взяли меня, как уличную воровку! Вот мои гости, мои друзья, – что подумают они обо мне?!
– Тави, дурочка! – поспешила перебить ее, утирая слезы, Алиса. – Не говори глупостей!
– Подумаем, что ты ребячий кипяток, – сказал, сжимая ей руку, Муррэй. – Послушай, с этими людьми препирательства бесполезны. Мы останемся ждать тебя. Не бей их и поезжай, когда так. Ошибка слишком груба. Черт их знает, что они там напутали!
– Одно слово, – сказала Тави человеку, руководившему арестом, – какая причина вашего мерзкого дела?
– Вам будут даны объяснения на месте, – сказал тот, двигая взглядом солдат по направлению к выходу, – я действую по приказанию и ничего ровно не знаю.
– Лжете, – ответила Тави с гневом и горечью, – лжете, вы лгать привыкли. Что делать вам здесь с целым отрядом? Я снова вас спрашиваю: зачем эта подлость?
– Довольно, – сказал чиновник, – попрощайтесь и идите беспрекословно вниз. Вас отвезут. Ну, господа, – он обратился к гостям, – вас всех я задержу несколько времени. Предстоит обыск. Пока он не окончится, никто отсюда не выйдет.
– Дайте же мне обнять их, – сказала Тави жандармам. Ее отпустили; она обняла друзей, привстав на носки, когда дошло дело до Муррэя и Ральфа; целуя, вымазала слезами всех. Солдаты не отходили от нее ни на шаг; ей подали шляпу, шарф, теплый жакет. Тыча в его затерявшиеся рукава дрожащими руками, она наспех собралась, ответила восклицаниям воздушными поцелуями, помахала рукой, вышла в громе сабель и сапогов и, заметив, что чиновник обернулся на замедление с таким видом, что словно хотел прикрикнуть, – спокойно показала язык.