Текст книги "Техническая ошибка"
Автор книги: Александр Степаненко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
Техническая ошибка
Корпоративная повесть, лишенная какого-либо мелодраматизма
Александр Степаненко
© Александр Степаненко, 2016
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Корпоративная повесть, лишенная какого-либо мелодраматизма11
Не подтверждая истинности событий, описанных в повести, автор считает своим долгом сообщить: события, похожие на изложенные, вполне могли иметь место в начале 21-го века в России. Тем не менее: все эти события, а также имена, фамилии и отчества героев вымышлены, любые совпадения случайны. Если же кому-нибудь когда-нибудь и покажется, что он на самом деле участвовал в подобных событиях, или слышал о чем-то, их напоминающем, или знаком с кем-то из персонажей, или сам похож на кого-то из них, – за это автор не несет никакой ответственности.
[Закрыть]
Я люблю тебя, жизнь,
Что само по себе и не ново.
Я люблю тебя, жизнь,
Я люблю тебя снова и снова.
Вот уж окна зажглись,
Я шагаю с работы устало.
Я люблю тебя, жизнь,
И хочу, чтобы лучше ты стала…
К. Ваншенкин
Я всегда могу выбрать, но я должен знать, что даже в том случае, если я ничего не выбираю, я тем самым все-таки выбираю.
Жан-Поль Сартр
День первый
*****
У Антона Щеглова было два мобильных телефона. Оба – служебные. Один номер знали все, другой – немногие. Первый он мог выключать, второй – должен был быть всегда доступен, чтобы корпоративное начальство могло прибегнуть к нему в любое время дня и ночи.
Но на ночь он все равно выключал оба.
А тут – не успел.
Он уже занес палец над кнопкой отключения, когда телефон неожиданно зазвонил. Унылая мелодия «Песни смерти»22
Dying song – заунывная трагическая мелодия из фильма Эмира Кустурицы «Жизнь – это чудо».
[Закрыть] разлилась по комнате. Жена вздрогнула во сне и открыла глаза. Такой звонок не предвещал ничего хорошего. Был час ночи.
Щеглов посмотрел на определившийся номер, брезгливо раздул ноздри и с чувством, но негромко выругался матерным словом, означающим предельную степень досады.
– Да, – сказал он, взяв трубку.
– Антон Сергеевич, добрый день, диспетчерская, – произнес голос из трубки. Голос был, одновременно, и несколько извиняющийся, и несколько с напором, и с механистическим отзвуком многократно повторяемой на разные лады фразы. В выходные, в праздники, ранним утром и поздним вечером, когда не было на месте тех, в чьи непосредственные функции входит «соединить» с кем-нибудь, именно посредством этих дежурных круглосуточной диспетчерской службы, обязанностью которых вообще-то было вовсе не это «соединить», а наблюдение за обстановкой на всех разбросанных по огромной территории страны «промыслах» и производствах, начальство, осененное какой-нибудь не терпящей отлагательства управленческой идеей, лишало покоя и сна своих сотрудников. И потому каждый раз, слыша в трубке «диспетчерская», Щеглов ловил себя на мысли, что разговаривает будто бы с хорошо знакомым человеком. А между тем, и для него, и для многих других сотрудников корпорации эта «диспетчерская» безлико существовала только голосом в трубке; ни одного из тех, кто приветливо, как доброго знакомого, называл его по имени-отчеству и вынужденно сообщал, что не видать ему покоя, никого из них никогда он не видел в лицо; а если и видел в офисных коридорах, то не знал, что это и есть обладатели тех самых, до дрожи знакомых, голосов.
– Вообще-то доброй ночи, – глухо сказал Щеглов.
Диспетчер на вежливый упрек никак не отреагировал. Это явно выходило за рамки единообразного набора фраз, которые он, заучив, не задумываясь, повторял в различных вариациях любому своему собеседнику.
– Анатолий Петрович звонил, просил вас перезвонить ему на мобильный.
– На какой из них? – спросил Щеглов.
Он давно запутался в постоянно сменяемых телефонах своего начальника. С ними все время происходили какие-то хаотические метаморфозы: появлялись новые номера, потом почему-то всплывали старые, потом всплывали еще более старые, потом опять появлялись какие-то новые. Никакого дальновидного замысла в этой смене номеров не проглядывалось. Возможно, в этом, собственно, и был замысел.
Диспетчер назвал номер.
– Хорошо, – сказал Щеглов и отключил диспетчера.
Тяжело вздохнув, встал с кровати.
– Чего там? – сонно спросила жена.
– Ну – чего?! – раздраженно бросил он вопрос на вопрос, выходя из комнаты.
Сегодняшний, а точнее уже вчерашний, день на работе не предвещал, казалось, никаких особых проблем. Был вторник рабочей недели, предшествующей трем выходным мартовских праздников. Его начальник, он же начальник и всей корпорации, собирался вроде бы назавтра в свой Куршевель33
Courchevel – самый фешенебельный и дорогой горнолыжный курорт французских Альп.
[Закрыть], и сегодня уехал из офиса довольно рано. Спокойно, без суетливости, создаваемой обычно присутствием начальства, закончил Антон сегодня все дела на работе, проплыл свои регулярные два километра в бассейне находившегося неподалеку от дома фитнесс-клуба, приятно уставший и расслабленный добрался до дома, уже собирался ложиться спать. И тут – на тебе!
Правда, могло, могло это все еще рассеяться пшиком – Щеглов знал своего начальника. Вполне может статься – тому лишь захотелось перед отъездом раздать своим подчиненным, в том числе Антону, какие-нибудь указания и наставления, представлявшиеся ему крайне важными, своевременными и неотложными, а до утра он боялся запамятовать посетившие его на ночь глядя мысли. Хотя, конечно, в такое время…
Щеглов набрал названный диспетчером номер. Президент Топливной компании Анатолий Петрович Ковыляев взял трубку после первого же гудка.
– Добрый вечер, Анатолий Петрович, – сказал Щеглов, стараясь казаться максимально бесстрастным.
– Добрый вечер, – осторожно ответила трубка.
Богом данный Ковыляеву голос был мягкий и даже бархатный. Но его подчиненным он быстро переставал казаться таким: гонор человека, чувствующего свою власть над другими, добавлял этому голосу неприятные, надменно дребезжащие нотки.
– Это Щеглов, – торопливо добавил Антон.
– Да, Антон Сергеевич, – тут же, как только Ковыляев узнал его, дребезгливо затарахтела трубка. – Мы тут были у главного начальника и решили, в общем-то, все наши основные вопросы, решили в плане, весьма выгодном для нас, получили все необходимые указания. Завтра мы должны сделать совместное заявление, так что вы сейчас свяжитесь с вашим коллегой, ему соответствующие указания уже даны, и готовьте заявление.
Хотя понять с ходу все содержательные аспекты этой тирады было труднодоступно, Щеглов каким-то жжением у шейного основания почувствовал, что в этот раз его надежды на очередное бессмысленное поручение, которое можно было бы просто пропустить мимо ушей до следующего напоминания, если такое вообще случится, не оправдывались.
– Завтра давайте часов в 8 ко мне с текстом заявления.
На этом Ковыляев, посчитав, видимо, свою мысль исчерпывающе изложенной и законченной, отключился.
*****
В этой его скоротечной и маловнятной манере общаться по телефону не было, впрочем, для Антона ничего непривычного. Как и любой высокопоставленный руководитель, приписывающий себе, естественно, для пущей уверенности массу профессиональных достоинств, Ковыляев никогда не считал необходимым вносить излишнюю ясность в формулировки излагаемых своим сотрудникам приказаний и пожеланий. Каждый такой разговор был испытанием, в свою очередь, профессиональных достоинств его подчиненных, и по их реакции Анатолий Петрович, видимо, составлял своеобразный рейтинг личных предпочтений.
Так, если сбитый с толку человек пытался вновь связаться с руководителем, уточнить «кое-какие детали», разобраться, чего же от него хотят, его можно было пошпынять за недостаточную сообразительность и возвысить на него голос со словами вроде: «Почему я должен по десять раз повторяться?!», или: «Ну сколько же раз мне нужно вам объяснять?!», или: «Что же, интересно, я сказал непонятного?!»; от появления такой возможности, наряду с некоторым раздражением, Ковыляев, без сомнения, испытывал каждый раз и приступ тщеславного блаженства; а потому, в целом, к таким сотрудникам президент Топливной компании относился снисходительно, привечал их.
Если же обескураженный исполнитель в ужасе застывал с зажатой в руке трубкой, холодел от осознания того, что ровным счетом ничего из того, что сказал ему целый, страшно подумать, президент компании, он не понял и не имел шансов понять; и полностью раздавленный собственным ничтожеством на фоне стратегического полета мысли крупного руководителя, он ничего не переспрашивал, боясь навлечь на себя вельможий гнев, а свой страх и трепет транслировал беспричинным гневом на собственных подчиненных, начинал собирать их на бесконечные совещания и уже им, также ничего не понимающим, устраивать разносы за профнепригодность и недостаточную расторопность в выполнении поставленных, но толком не разъясненных благодетелем задач; если это происходило так – то именно на такого «исполнителя» изливались все возможные и невозможные блага, грела его самая глубокая и искренняя привязанность испытывающего наставнический экстаз Анатолия Петровича. Таких подчиненных он отечески любил и охотно продвигал по службе.
Хуже всего для подчиненного Ковыляева было – не задавать ему никаких вопросов, но и не разворачивать сразу бурной, необузданной деятельности, и, таким образом, не предоставлять ему искомой возможности возвыситься над ничтожеством. Да еще и, не дай Бог, все тихо и быстро выполнить, ни разу больше не прибегнув ни к разъяснениям и консультациям Ковыляева, ни к шумным мероприятиям с привлечением большого количества людей. И доложить о выполнении. Или, хуже того, выполнить и не доложить. И не допустить даже гипотетической возможности к чему-нибудь прицепиться и потешить самолюбие. Такое бывало редко, но, случившись, повергало Анатолия Петровича в крайнее раздражение и разочарование. Таких подчиненных президент Топливной компании совсем не любил.
К несчастию своему, Щеглов, хоть и освоив уже, кажется, все эти премудрости ковыляевской индивидуальности, никак не мог заставить себя действовать в подобных случаях карьерно выгодным образом: предпочитал разбираться в заданных Анатолием Петровичем загадках без его участия, делать все без суеты и массовости. Так – ему было спокойнее и удобнее. Как правило, все недосказанное и зашифрованное казалось неразрешимой загадкой только самому Ковыляеву. По контексту же вполне можно было восстановить картину, домыслить и довыяснить, а потом представить проделанную работу так, чтобы у Анатолия Петровича сложилось впечатление о полном соответствии выполненного его изначальным желаниям. Не говоря уже о том, что в восьми случаях из десяти можно было и просто ничего не делать, поскольку, вследствие отсутствия какого-либо содержания своих поручений, Ковыляев скоро и благополучно забывал о них.
О чем шла речь в данном случае, Щеглов довольно быстро догадался. Какие вопросы могли решаться «у главного начальника», он тоже представлял. И что значит: «в выгодном для нас плане», мог додумать. И с кем совместное заявление, и с каким коллегой ему надлежит связаться, он тоже понимал. Вопросов, таким образом, оставалось на текущий момент только два: что конкретно нужно писать в тексте этого заявления и нужно ли связываться с «коллегой» прямо сейчас. Первый вопрос, очевидно, откладывался до утра. С этим, хочешь не хочешь, а придется идти к Ковыляеву. Звонок же «коллеге», скорее всего, будет безрезультатным, и никаких новых деталей узнать не удастся: Щеглов был почти уверен, что «коллега» свои указания получит лишь утром, а сейчас спокойно спит.
Антон посмотрел в окно. Сырая, холодная ночь стояла над Москвой. Шел мокрый снег, туман жидким одеялом скрывал верхние этажи многоэтажек. Щеглов ощутил наползающую нервозность. Если «коллега» спит и ничего не знает, то до утра сделать нельзя будет ничего. И можно будет успокоиться. А вдруг – что-то знает?
*****
Трубку взяли не сразу. После семи-восьми гудков послышался несколько напуганный по сравнению с обычной бесстрастностью и хрипловатый – со сна – голос пиарщика Газовой компании Владимира Кравченко.
– Алло.
– Приветствую. Это – Щеглов.
– Да-да, привет.
– Извини, что ночью. Как догадываешься, наверное, не по своей воле…
– Ну да…
– Мне мой тут звонил… только что. Они там опять вроде на самых верхах до чего-то договорились. Говорит, надо заяву44
«Заява» (в данном случае – профессиональный сленг): официальное заявление.
[Закрыть] какую-то… совместную.
Ответа не последовало. Кравченко, похоже, вообще не понимал, чего от него хотят.
– Ты, видимо, пока не в курсе? – вынудил его вопросом подать голос Щеглов.
– Нет-нет, – сонно-испуганно пробубнил Кравченко, – мне пока никто не звонил.
– А-а… Ну… ладно тогда. Ладно… Ты извини, я… Ну, давай тогда утром. Ты – как получишь какие-нибудь вводные… если получишь… набери мне, хорошо?
Щеглов, пожалуй, все еще немного надеялся, что продолжения наутро не последует.
– ОК.
Ожидания вполне подтвердились. Своей бессмысленной, но, увы, весьма для него характерной суетливой спешкой Ковыляев, как это часто бывало, поставил Щеглова в идиотское положение. Да и себя, в общем, тоже. Впрочем, вряд ли его волновало мнение Кравченко.
Оставалось часов пять на сон. Увы, нужно было разбудить еще одного человека. Антон набрал номер своего водителя и, извинившись, попросил его приехать на час раньше обычного.
Открыв окно, вдохнул сырого, холодного воздуха.
Жена уже спала. Щеглов выключил свет. Свой второй мобильный в эту ночь он, на всякий случай, оставил включенным.
*****
Начальник управления общественных связей Топливной компании Антон Сергеевич Щеглов не любил свою работу. Временами бывало: казалось ему, что он – человек на своем месте, и что есть у него в руках достойное дело, которым он может быть доволен, и что свои деньги он получает не зря; но чем дольше состоял он на корпоративной службе, тем реже такие мысли посещали его.
Собственно, не в большей степени, чем от своей нынешней работы, испытывал Щеглов удовлетворение и в целом от своего места в жизни, от того, как складывалась эта его единственная, неповторимая жизнь, от места, которое выбрал он, или которое выбрало его – этого он даже не знал; а, скорее, видел, чувствовал это так, что понесло его куда-то не туда, совсем не в ту степь, понесло течением, ветром, понесло чем-то неподвластным; и поди теперь разбери, куда и как повернуть, и поди еще поверни, если и разберешь.
Щеглов вырос на московской окраине, его отец был инженером, мать – преподавателем вуза, и он был единственным ребенком в семье. Его самого родители любили, но, запутавшись, кажется, с самого начала в отношениях между собой, не имели они между собой согласия; и, каждый в отдельности, они пытались по-своему заботиться о нем, но эта забота была, скорее, конкуренцией, была не для него, а для них, между ними, с ребенком в качестве статиста; и радостной, светлой атмосферы дома Антону всегда не хватало, и все свое детство, и уже и юность был он, в итоге, – посредником между родителями, и был – третьим лишним, и был – один, и был – всегда виноват в том, что посредничество это не становилось удачным, и чувствовал себя оттого – вечным неудачником.
Жили – в маленькой квартире на небольшие зарплаты советских граждан, предпочитающих трудиться головой, а не руками. Денег хватало с трудом, но то были – советские еще годы, и потребительское общество не давило тогда на обывателя индустрией массового предложения, не раздразнивало ненасытных желаний. И многое из того, что помогало желающим развиваться пусть и в советского, но все же человека, а не в бесконечно потребляющее бездумное животное, было еще доступно и вовсе безо всяких денег. Родители дисциплинированно, с девяти до шести, были заняты на службе обществу, дети – росли казённой, но все же последовательной заботой детских учреждений «по месту жительства»: детские сады, школы, кружки, секции, и почти все – бесплатно, вовсе или почти без родительского участия.
Антон рос мальчиком задумчивым, стеснительным, не слишком общительным, склонным к пребыванию наедине с самим собой. В школе тянулся он к дисциплинам больше неприкладным: к истории, к литературе; охотно писал сочинения; упражнялся в сочинительстве и самостоятельно, помимо школьных заданий. И в этой простой советской школе, на московской окраине, талант Щеглова выделяли и даже по-своему пестовали, глядя сквозь пальцы на не слишком большое усердие в фундаментальных предметах. От простоты ли этой школы, от семейной ли несогласованности, от своих ли собственных иллюзий – учиться дальше принялся Антон тоже не слишком фундаментально, не слишком и согласно со своим складом,: на журфаке МГУ; хотел было он в литературный, но с литературой в стране советской было под конец ее худо, и любого «пишущего» прочили, прежде всего, в журналистику: журналистика, да особенно международная, да чтоб за границу, да желательно под теплое крыло всего и вся «кураторов», – предел представлений о счастии советского, умственного труда, обывателя – ведь и к власти поближе, и ею обласкан, и имя твое на печатной странице, и за станком не стоять; а в смутный период распада советской страны, в этот период мало кем понятого, мало кем осмысленного, а больше пропущенного безразлично мимо краха не просто страны, не просто государства, а почти Вселенной, целого мiра, в котором всё и вся было иначе, было по-другому, конечно, не литература, не философия, не искусство, а именно журналистика, эта глупая, комплексующая ко всему недоверием площадная девка, как и положено ей, со своей бездумностью, бездушностью, беспринципностью, безответственностью, со своей безумной и бесцельной спешкой, именно она – пошла на взлет, в угаре разрушения и мiра, и мира, в угаре сражения с ветряными мельницами; и ореол романтического героизма, пленяющий юношеские сердца окутал ее; а для того, чтобы ударить решительно в колокол над самым ухом и пробудить одного, отдельно взятого молодого обывателя от дурманящего синдрома массового безумия и задать, тем самым, иной, более дельный вектор применения талантам Антона не нашлось среди его ближних, увы, авторитетного духовного наставника.
Но если в простой советской школе на московской окраине «пишущие» были редки, как занесенные в Красную книгу животные, то среди журналистов «пишущими» были все, а всех в местах профессионального приложения мастеров пера, понятное дело, никто не ждал: там для конвертации творческих порывов в успешную карьеру требовались совсем другие таланты, а этими талантами молодой человек с комплексом неудачника, естественно, обладал не вполне. Романтики с себя Щеглов пообтряс быстро; порепортерствовав, скоро убедился он в том, что и раньше подозревал, да гнал от себя: журналистика – ремесло, не искусство, не творчество; а свобода журналиста – и вовсе скверный анекдот. «Дыра на полосе»55
«Дыра на полосе» (профессиональный сленг): отсутствие достаточного количества материалов в номер, сдаваемый в печать; нечем закрыть пространство на полосе.
[Закрыть], желание владельца, прихоть начальника – со свободой и творчеством вещи не очень совместимые. Журналистика теснила, душила его сразу, с самого начала, отрицая любую вдумчивость, серьезность, пресекая на корню любые попытки выявления сложных взаимосвязей, наваливаясь всеми своими незатейливо-примитивными правилами игры, своим постмодернистким чванством, связывая по рукам и ногам, давя на затылок. Обо всем понемногу, ничего и ни о чем – и уже к истечению четверти своего века здесь ему ничего не хотелось. Кроме разочарования и даже презрения к собственной жизни, ничего не осталось.
Но, увы, то были девяностые – время для спокойных раздумий и творчества не самое благоприятное. Рушились с грохотом обломки империи, рушились вместе с ними, не удавались жизни обычных людей. От разочарования и презрения к себе и к происходящему вокруг оставалось только кусать губы. Завертело, понесло, и несло куда-то, и затуманивалась память, и не было пути назад, и свернуть некуда. Жестокое время за кусок хлеба требовало новых и новых жертв, и не давало времени на передышку, и не давало пространства для маневра. Остановиться, оглянуться – куда там? Чтобы выжила душа, надо было суметь выжить телом, а в процессе выживания тела о душе уже не вспоминалось. Ему казалось порой: он мог бы, он должен был стать кем-нибудь совсем другим, он мог бы… он должен был бы быть полезным конкретным, осязаемым людям, и он мог бы… Но – были девяностые, и мог ли? Страна жила разрушением, и созидатели были ей не нужны. И Антон, как и все, не созидал, а разрушал: ему не нравилось, ему претило, но он работал, работал репортером, работал журналистом, работал, чтобы удовлетворять невзыскательные вкусы массового читателя; и все большей и большей досадой наполнялся он от жестокого осознания собственной никчемности и презренности, все большей тоской от идущей куда-то не туда жизни. Он жил, казалось ему, для того лишь, чтобы только подтверждать и подтверждать: ничего не получится, ничего не выйдет.
Щеглову было двадцать пять, когда только начинающим очухиваться от безумной постсоветской вакханалии гражданам новой демократической республики со всего маху ударило по затылку августовским кризисом 1998-го года. Отправленный с группой коллег постигать недосягаемость профессиональных стандартов в страну, где пресса самая свободная, а демократия самая демократическая, бродил Щеглов вечерами по жарким и грязным, зашитым в сталь и бетон улицам, взбирался на высокие-высокие башни, глазел на символы самой большой свободы из всех вселенских свобод, когда с родины вдруг начали приходить неутешительные известия о результатах многолетнего надругательства над и без того полуживой страной. Вернувшийся через три дня в разом померкшую, осунувшуюся столицу, застал Щеглов участь свою совсем удручающей: работа есть, но зарплаты, и до того не слишком обильной, вовсе не предвидится; в магазинах не успевают менять ценники; обезумевшие, еще не забывшие советский дефицит граждане российской демократии сметают с прилавков крупу, соль и спички.
Вскоре и такой работы не стало. Полгода Антон с женой ели квашеную капусту с картошкой, перебиваясь когда случайными заработками, когда скудной помощью родителей. А у их полугодовалой тогда дочери была аллергия на молоко, и ее детское питание стоило втрое дороже обычного…
Это были месяцы сплошного кошмара, месяцы, когда выросшему в годы позднесоветской, скудной, но почти поголовной, обеспеченности молодому человеку впервые пришлось узнать: есть не только слово «нужда», есть и сама нужда, эта жестокая, старая ведьма, мертвой хваткой вцепляющаяся в глотку своими железными клешнями и сжимающая, сжимающая их, все удушливее и удушливее, ведьма, которая сама – не отпустит… Не шелохнуться, кажется, не вырваться. Отказы, отовсюду отказы. Не требуется, не подхо́дите, мало опыта… Пустой холодильник, пустой кошелек, усталый взгляд жены, в котором любовь еще живет, еще теплится, но, кажется, вот-вот потухнет – ее зальет, загасит холодной водой измотанности, отравленной – раздражения, безысходной злости…
Его жена, его семья – они для него, неудачника, были единственным островком удачи в поглощающей, жестокой пучине злого, бессердечного мира; их, их ему никак, никак было нельзя потерять, и ночами, отвернувшись от спящей жены к стенке, Антон, давясь комком в горле, просил Господа, чтобы не дал он этому произойти; ему не нужно было от него много, а всего лишь работу, хоть какую-то работу, чтобы назавтра было чем прокормить спящих рядом любимых людей… Это было так мало, но и так много – осенью 98-го года, зимой 99-го…
С Таней Антон познакомился, когда учился в университете, в гостях у общих знакомых. Она была – красива, она была умна, в ней было – врожденное какое-то благородство; а Щеглов – он, из стеснительного мальчика, из застенчивого подростка превратившись в рослого, крупного, слегка мешковатого, с неважным зрением и с постоянным выражением неловкости и смущения на лице молодого человека, никогда рядом с девушкой не чувствовал себя уверенно, особенно —рядом с красивой, особенно – рядом с умной, особенно – вот с такой, благородной. И как они, в итоге, сошлись, он и сам не понимал. Если бы она в тот вечер хоть на кого-то другого посмотрела – Антон знал: он бы никогда не решился. И если бы она не собралась вдруг в самый разгар той пьянки домой – Антон знал: он бы никогда не решился. И если бы из кокетства, для игры, стала бы отнекиваться от его неловкого, нерешительного «можно я Вас провожу» – Антон знал: ничего бы и не было. И если бы она тогда, уже у подъезда, не попросила бы у него неожиданно пачку сигарет и… не написала бы на ней, благородным, каллиграфическим, так не под стать его неуклюжим каракулям, почерком, сама свой телефон, написала, не дожидаясь его просьбы – Антон знал: этой просьбы и не было бы. А было бы и дальше – жалко, бесцветно, беспросветно…
И тогда, и теперь он не знал: почему она все еще с ним…