Текст книги "Сигналы точного времени"
Автор книги: Александр Шантаев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
Пару дней спустя этот парень как ни в чём не бывало шёл мимо нашего двора, в руке синяя папка на молнии, болоньевый плащ чистый.
44.
Саратов или Балашов, здесь обычно делаем пересадки на пути в Жирновск к тёте Марусе, маминой младшей сестре. Мы проезжаем эти места всегда летом, потому что летом меня оставляют у тети Маруси на месяц-полтора. Зашли с мамой в большой вытянутый гастроном, где отдел с мороженым. Мама подвела к широкому просторному окну с толстым зеленоватым стеклом с перевернутыми надписями, строго наказала никуда не отходить ни на шаг и влилась в густую очередь. Прислонясь к стеклу, разглядываю мимо идущих людей. Ко мне склонилась женщина, как представляется, красиво одетая, костюм из жакета и юбки, на голове прическа из крупных кудрей, туфли-лодочки.
– А где твоя мама?
– Мама покупает мороженое.
Она шепнула на ухо:
– Идём, куплю тебе эскимо и большую плитку шоколада…
– Нет, мама сказала никуда не отходить и ждать её тут…
– Такой хорошенький, хочу угостить тебя, – она протянула руку, – ну же, пойдём, здесь кафе рядом, какие вкусные пирожные с кремовой розочкой, м-м-м! Купим и тут же вернемся, пошли?
Странная чужая тётя сразу же вызвала сильное подозрение: уже наслушался рассказов о пропавших детях, во дворе пугали жуткими историями про тайные комнаты в стенах, где похищенных детей вешают на крючки, сцеживая кровь в подставленные тазики, но не успел всерьёз испугаться ― с огромным облегчением вижу маму с жёлтой сумочкой (чемодан оставили в камере хранения), в руке у неё два вафельных стаканчика. Отвернулся от женщины, кинулся навстречу, огибая вертикальные туловища взрослых. Маме не стал рассказывать посчитав, что пользы скорее всего не будет, и к чему приведёт – неизвестно, может, в Жирновске тётя Маруся одного и на улицу не выпустит.
45.
Из лопнувших словно на туловище гусеницы гнёзд выглядывают зелёные ягоды, густо-фиолетовый манящий зёв в глуби растворяющий свою ядовитую кровь в венах болезненно-жёлтенького цветка в известковой сыпи, как будто ядовитое насекомое прикинулось растением и кажется зловонным, хотя пахнет лишь неприятно сладким. Все рассказы про белену с нехорошим концом: «Один мальчик (девочка) нечаянно съел(а) и умер(ла)». Случайная с ней встреча закончится её убийством. Дурное растение жестоко втаптывается подошвами кед и сандалий, забивается прутьями, палками. Волчью ягоду тоже есть нельзя, яркие шарики красивы бесполезно.
46.
На мелком песчаном плесе сквозь зеленоватую дымку отлично просматривается дно. Высокое солнце достает до тихих песочных бурунов, светлит шишковатые макушки, лапы мохнатых водорослей и густо забеливает на глубине речную муть, напоминающую застоявшийся огуречный рассол. Ясные блики играют у берега, свиваясь в золотистую рябь. У кромки резвятся мальки над медяным дном меж посверкивающих камешков и затиненных ракушек, бороздящих на песке свои дорожки. Мальки, словно цыплята, взбалмошно носятся на отмели, шарахаясь в панике от нечаянной тени качнувшегося стебля, мельтешат акварельным пунктиром нежных спинок с пушистым, белесым подобием плавников. Забросив лесу в прозрачной воде, смотрю, как мой крючок с червем (червей насаживает папа) сонно опустился фиолетовой закорючкой. Тут же метнулась стайка детишек-пескарей. Наживка их не интересует, но озорничают, прядают, подбрасывая вялого червя носами, толкая, легко вздергивая, поддевая, как ногтями узел на шнурке, сначала на пробу осторожно, а затем смелее… Одна из рыбешек опередила своих товарищей, увлеклась, пригубила, мягко повела. Поплавок лениво закачался, стронулся, пескарик в запале почти впрягаясь в леску, держась губами, бойко потянул: моя рука сама вздёрнулась вверх с удилищем, вылетела наружу серебристая с ярким кивером рыбка. На самом пике белого дня, описывая дугу плавного взмаха лесы над берегом и рекой, пролетела, сорвалась, соскользнула в воду, булькнула и исчезла. В отлете карусели огромный горящий шар, вздохнувшая зелёная лента, выпуклый окоем и, кажется, я ― что-то цепкое, тёмное, колючая сухая водоросль… Мгновение. Всплеск. Тихо. Вдох колыхания густых ясеней, тополей, медленный ток облаков, дырки ласточкиных гнёзд в обрыве, ветер относит рябь, опахивает паром от нагретого сочного камыша, напоминая свежевымытые полы.
Папа:
– Упустил рыбка? (порой он машинально путает окончания)
– Угу…
47.
Ни разу ещё не пробовал сахарную вату.
48.
У тёти Шуры верхняя половина тела узкая, как будто слабая, но от талии широко раздаётся и сужается к низу, напоминая карточную масть черви. Волосы стянуты туго, что белеет кожа между прядей, сверху накрыты высокой волосяной шишкой, называемой шиньон. Её бледное лицо словно хочет стечь тестом, рыхлые щёки в тоненьких, с волосинку, красно-синих червячках-молниях, опущенные уголки маленького рта в красной помаде, край лица обозначен вялой дужкой подбородка по складке, переходящего в шею. Губы всегда в выражении будто рассасывает под языком горькую таблетку. Поговорив с другими мамами, тётя Шура вдруг собрала всех детей со двора у себя дома на кухне и угостила обедом. Мы ели суп, не все, а кто по возрасту понимает о вежливости в гостях, тушёную картошку с курицей, клубничный пирог, компот и чай с конфетами. Конфет, причём шоколадных, тётя Шура отсыпала с собой по горсти – «на память об Андрюше, чтобы ему было хорошо на небушке»… Предполагая какую-то таинственную историю, как можно догадаться, связанную со смертью, (а истории о мальчиках-девочках с именами, безымянных, умерших от болезни, по неосторожности, от несчастного случая – несгораемый запас расковыривания воображением и домысливания всевозможных страхов) спросил у мамы, – почему Андрюша на небушке? Мама ответила, что у тети Шуры давно, ещё до Толика, был ещё сыночек и умер совсем маленьким, сегодня у него день рождения, и она устроила по нему поминки.
– А как и почему он умер?
– Ей-богу не знаю, родненький, что знаю, сказала…
49.
Железный кругляш из сломанного будильника – распрямить, отпустить! – серое гибкое лезвие ленты клацает, сворачивается обратно щелчком, не так прихватишь, лупит больно по пальцам.
50.
Чтобы играть со мной и Ниной в лото, Толик поставил условие, чтобы мы сняли трусы; пока один снимает, другой закрывает глаза и не смотрит. Толик старше на три года, Нина на полтора. Нинка первая. Зажмурившись, через красно-жёлтые круги слышно недолгую возню и щелчок резинки. «Теперь ты», ― Толик мне, когда Нинка, натянув колготы, закрывает ладонями глаза. Я стащил одним валиком штаны с начёсом, трусы и принялся прыгать по комнате, размахивая одеждой. Как если заиграешься, разбегаешься, хочется больше, громче, хулиганистее, ничего не страшно и распирает расточительная дурашливая бравада, – да мне и ладно, смотрите, кто хочет! Из скатки мягких штанов вылетели трусы, шлёпнулись на трельяжный столик, сбив крышку с картонной банки. Толик перепуганный метнулся вмиг с дивана. На столике перевёрнутая круглая крышка, полировку накрыла россыпь дынно-персиковой пыли, пахнущей пышно, щекочуще, несъедобно. Толька принялся макать указательным пальцем порошок, счищая о край в баночку, плаксиво причитая: «Дурак! Вот дурак, мама меня убьёт…»
Отряхнул над столом свои трусы, оделся, – бесшабашное веселье и азарт куда-то испарились, – похоже гремящими в мешочке бочонками сегодня не сыграть.
51.
Зачем спать в просторном светлом помещении с большими окнами, за которыми слепит солнце? Белые матерчатые шторы внахлёст на двух нижних рядах рамы, поделённой на квадраты; по верхнему третьему ряду мутно отсвечивают радужной пылью стёкла, поблёскивает паутина с мошкой. Занавески добавляют рассеянное молочное настроение, лучатся плавными складками. Перешёптывались, хихикали, ворочались и умолкли, когда навис белый халат нянечки, собранные, как будто заставили разучивать стишки, рыбками ушли на глубину. Два ряда раскладушек с чёрными пружинами, поверх матрасов белые постели. Ржавые следы на уголке простыни, в завороте подушки размытые серые штемпели. Тычущие с изнанки наволочки сломы и остья перьев, – это знакомо, едва затхло, и навевает картину серой кучки нащипанных мокрых куриных перьев, разложенных на газете. Постель, наволочка, простынь и синее одеяло в пододеяльнике с ромбом отдают неароматной прожаренной чистотой. Не домашний запах, помимо бликов света и легкой желтизны воздуха, белая постель тоже желта, и как в мотке из разноцветных проволок (а на телефонной станции напротив садика идёт ремонт и обрезки, скрутки и пучки прекрасных в ярких оболочках проводков – ценность и богатство) вплетена чуждая проволочка, что пахнет не так. В моём ряду и в соседнем, ногами к нашим головам, дыхания качаются на качелях воздуха. Воспитательница в белом халате у распахнутых окон веранды на теневой стороне опёрлась о подоконник, крутит пальцем выбившееся из-под газовой косынки красно-рыжее колечко (цвет в паре с кратким словом «хна»), – у старшей сестры, когда с выходных собирается в Уральск в институт, похожая причёска, – глядит в глубину двора, там тёмной и светлой стороной мельтешат тополиные листья. По её лицу задумчивым сквозняком гуляет песня Пьехи: «В этом мире, в этом городе/Там, где улицы грустят о лете» … Из сумрака дальних служебных помещений дотягивается парной след моркови, скрежет по плитке пола алюминиевых ёмкостей, мерные капли точного времени. На соседней раскладушке у Аллы Одарич горячая щека залита свекольным цветом под самые ресницы, на виске капля пота, зрачки ходят под веками, вывернутые наружу яркие, сухие, в мелких складках широкие губы как бутон, как если бы губы могли удивляться отдельно; внутри тени рта блестят зубы. Ладони лодочкой втиснуты под выпуклую щёку в маленьких пупырышках и светлых волосинках, нитка слюны от уголка рта у мальчика Сафронова; оттопыренное полукружие уха в легком ворсе малиново просвечивает. В изголовье торчит чья-то оладушком оранжевая подошва, пальцы в темных кружках песка. Напирающее с улицы урчание мотора, тряска твердых деревянных бортов грузовика: в кузове, я знаю, подпрыгивают на жёстких сиденьях женщины в синих, чёрных рабочих халатах и светлых косынках ― колхозная бригада. Ровный гром в мягких ножнах забирающегося выше реактивного самолёта, крылья – сверкающая галочка в синем небе… Подглазья и веки наливает шерстяным светом, лечу с качелей в золотистую темноту, даже сердце ёкает, не надо спать, если не хочу спать, наш дом видно отсюда из окна, зачем спать не дома, но засыпаю…
52.
С Валеркой и Юркой просим у идущего через двор незнакомого человека: «Дяденька, дайте, пожалуйста, 15 копеек!», незнакомый мужчина удивлённо поднял брови, но вынул из кармана монету и опустил в подставленную ладонь. «Спасибо!» – бегом через дорогу в магазин за тремя коржиками.
53.
Двор – внешнее внутреннее. Небо за дорогой – будущее. Мы бегаем у дома на полосе метров десяти шириной между неровной из разного материала (штакетник, сетка-рабица) границей огородов, где случаются кучи гравия или мелкого песка, или на ничейном пространстве у боковой стены, простирающемся до дорожной насыпи к заросшему сорняком подъёму на шоссе. По нему туда-сюда машины – «УАЗы», «Москвичи», «Запорожцы», мотоциклы разных марок с колясками и без, красно-белые «Икарусы», чаще грузовики «ГАЗы» и «ЗИЛы» – с ворчанием, рокотом, хрустом, дребезжаньем, стуком, лязгами движимых с разным согласием твёрдых частей. По ту сторону дороги – линия частных домов. Перед ними деревья, иные уже старые, высокие, ветвистые, раскидистые, впрочем, не загораживающие бескрайнее полотно неба, ― огромность, где самолёты – серебристые пылинки, подвешена над дорогой, как штора. Дома за дорогой вечером, когда в стеклах заходящее солнце и, особенно в сумерках, когда светятся прямоугольники ярких занавесок и всё отступает в темноту, ― определенно последняя линия нашего, здешнего, за которым ничего кроме неба. Небо ― особый образ присутствия, доступный в недостижимости. Небо-ночь, небо-далекое, небо-чужое, небо-расстояние, ― легко потеряться, но не в этот раз, потому что под защитой дома, двора, своих окон, пусть и на миг испытал выдвинутость, потому что всмотрелся и оно, заметив, приблизило.
Бегаем, играем, окликаемся перед ним. Вглубь, вдаль, в синеву или непроглядную темноту, где растворяется граница обжитого и круг, в котором знаешь свое присутствие. Там, куда отдаляется небо, конечно, есть другие улицы и дома. Встать у перекрестья дороги ― будет не асфальтовый, а присыпанный гравием съезд на песчаную желтую ленту к краю Дарьинска. Песочная колея потянется между полынных холмов, лесопосадки, нескончаемого поля, узких заболоченных луж разлива, истоптанных по жирной пованивающей синеватой грязи копытами и легкими птичьими лапами, и втянется перед чередой приземистых домиков, как строй дворников в валенках с метелками, потому что перед каждым домом вверх старые деревья. – Это Голицыно, называемое «хутор». (Отсюда сосед дядя Саша Дынников, он женился на тете Маше, их свадьба первая, которую я видел своими глазами).
Задумался, повернул взгляд: оно там. Отвлекся, посмотрел – вот оно. Видишь один, одиноко, только сам. Всегда тут. Утром. Днём. Дождём. Снегом. Ночью. Звёздами. Серым. Фиолетовым. Насупленным. В облаках. В молниях. С птицами. Родное. Безразличное. Будущее, куда в воронку стекают все сегодня. Загораживаемое, если рядом встанет Валерка или Оля ― по щеке и над бровью свет, тени от листьев, за глазами в прищуре, за голосом, ― васильковое, тугое, упругое, как наволочка, набитая сахаром или мукой. Где-то бесконечно сверху и вглубь. Не сразу понимаешь, а поймешь, тут и пойман.
Оттолкнуться от него взглядом ― как нажать кнопку дверного звонка, я, первый свой я, кто всмотрелся не случайно, ― нет, оно не может быть злое… Углы крыш, трубы, деревья, дополнительные существа – птицы (в полёте птица равная, даже превосходит, а пойманная в руку – паническая дрожь, обшитая перьями), они не в небе, в воздухе, там отчасти не человеческое место. Глаза соскальзывают, ноги подгибаются, ― на такой мы до головокружения высоте внизу от него. Упасть на траву, песок, снег, раскинув руки, задержать дыхание и лететь с ним заодно. (Куда-то оно делось? Никуда! Мы и сейчас там играем).
54.
Мои сокровища:
Бронзовый наконечник стрелы. Дядя Хамит нашёл в степи и подарил.
Часть донышка какой-то посуды интересная тем, что сохранилась голова орла с высунутым языком. Тонкий, как из-под копирки, рисунок чернильного цвета на светлой блестящей поверхности в мелких трещинках. Найден, когда копали грядку в огороде.
Ржавый мятый патрон, тёмный, в разводах зелёной плесени. Нашел на берегу Урала.
Бледно-зелёная, как срез свежего огурца, фосфорная фигурка собачки с отколотыми кончиками лап. Подарена на память Вовой, когда они переезжали в Уральск.
Большое, выпуклое, чуть сколотое на бортике увеличительное стекло. Появилось откуда-то само.
Стопка лимонадных этикеток с рисунком яблок, груш, лимона. Найдены как-то утром у дороги. – Непонятно, откуда они там взялись, кто-то нечаянно рассыпал или выбросил?
<Раковина цвета серебристого фетра с персиковым отливом>. Не совсем моя, лежит на полке в серванте.
Коричневая монета в 2 копейки 1897 г. Загнутый вовнутрь головастик цифры «2», узкие буквы. Поменялся с Женькой Ермолаевым на конфету «Гулливер», говорит, что нашёл её на могилках в Голицыне.
Маленькие тёмно-зелёные выпуклые пуговицы со звездой, с обратной стороны дужка, от папиной гимнастёрки. Взяты себе из маминой коробки с пуговицами.
Ящерка, как живая с изогнутым хвостиком. Найдена под сеном в мае. Кто-то из взрослых сказал, что на зиму они засыпают. Взята домой и помещена на ватку в коробочку для оживления, не ожила.
Красные, малиновые, синие осколки стекла. Скопились из разных мест.
Ярко-морковный гладкий камень. Нашёл по пути на дачу в Жирновске.
Жёлтые, зеленоватые, голубые, серо-дымчатые парные круглые стёкла от солнечных очков. Были в комплекте с оправой для крепления сменных стёкол, оправа разломилась и стёкла стали моими.
55.
Плетётся сонная лошадка, запряжённая в телегу, сбоку на облуке до красноватой черноты загорелый цыган дядя Коля Бочкарёв, между золотых клыков – мятая папироса, гоняет языком по углам рта, чтобы сподручнее хрипло орать: «Кому шарики на даровщину! Старьё берём!» В телеге вповалку разного утиля: мотки алюминиевой проволоки, гнутые велосипедные обода, медные детали, ворохи тряпья, перекрученная подошвами обувь, кости, шкурки сусликов, чайники, сковородки, дырявые кастрюли… От наваленной груды старья забористо пованивает тухлятинкой и прелой ветошью. Тащим дяде Коле консервные банки, тяжёлые мослы, что откопали на свалке, выковырянные из разбитых аккумуляторных коробов во дворе лесхоза свинцовые решётки… Коричневым в чёрных трещинах пальцем он цепляет капроновую авоську с принесённым добром на крючок безмена, прикидывает и в качестве платы протягивает пучком или в горсти охапку воздушных шариков. В пыльце белесой присыпки, плоские, тёмных цветов (зеленого, синего, красного) разной формы, овальной, грушевидной или маленьким вытянутым соском. Кончик с твердым валиком-каёмкой во рту чуть горчит, при надувании обоняется отдающий спертой резиной дух внутри. Надутые сферы, овалы, продолговатые колбаски мыльно-размытых нежных оттенков жёлтого, голубого, зеленого, розового при касании скрипят, легонько позванивают. Лопнувший шарик никогда не пропадает зря: из скукоженных ошмётков выдуваются небольшие пузыри, перекручиваются, затягиваются и скрипучими, клацающими катышами тугого воздуха можно щелкать друг друга по лбу.
Сын дяди Коли, тоже Колька, как-то через наш двор волочил за собой на верёвке худого лисёнка, в другой раз хвастался насквозь ржавым, но настоящим револьвером.
56.
Ссым на мучнистый желтый песок, хлюпающий шелест заполняет ямки, задевает незадачливых муравьёв. Валерка вопит, привлекая внимание к высокой дуге, Юрка хочет выписать первую букву имени, криво и лишняя мокрая черта по овалу; я стараюсь ровным кругом и обрызгиваю носки сандалий, капли тут же становятся бархатными от приставшей пыли.
57.
После первой носки пахнут чуть сладковато кожаной изнанкой, не проступил, даже не наметился тёмный круг пятки, только вжат по светло-бежевой стельке. В гладком мыске пальцы, особенно большой, не выдавили себе удобные лунки. Цвет неприлично свежий: не нога, они голые. Неношеные вещи, особенно обувь в магазине на полках, полуботинки или туфли в таком поставе – каблуком поверх один другого с разведенными носками как будто эту позу принял танцор балета (а редкий день не передают по телевизору какой-нибудь балет, хотя бы отдельный номер) ― они любят схожим образом выставлять ступни в блестящих тапках на тесёмках, как если бы тело было чьим-то чудным заковыристым почерком, выпрямив корпус, выдаваясь обтянутыми устрашающими ляжками словно к каждой примотано по кирпичу, так они у них выпирают. Сандалеты жестки, ремешок не приучен к застёжке, гнётся неохотно, не почернел от блестящей втулки, штырь застёжки туго, толсто с усилием втискивается в чёткую круглую дырочку в сыромятной ленте, пальцами принуждается его толщина, неподатливость, бесчеловечная фабричная деталь, одна из прочих ― мыска, подошвы, пятки, вместе притворяющиеся моей обувью, неприрученной, дикой, отловленной мамой для меня среди десятков других на полках обувного и посаженной в серую картонную коробку. Взглянуть со стороны ― не мои, безличные «сандалии-нога», новые, купленные, аккуратные, родительский присмотр, забота, сетование на скорый снос и быстрый рост («как горят!»), но сетование задом наперед, наизнанку, потому что в голосе мамы и любование, и гордость, и довольство. Как от мигнувших фар дальнего света ночью на мгновение видишь свою тень отброшенной на стену, – его тень отбрасывается на экран стены. Есть я, мама и тот другой «я», с кем не совпадаю и ревную к нему слегка. – Это он быстрее быстрого вырастает из обуви и одежды, и эти новые чужие сандалии скорее ему, чем мне. Они теснотой – родительское-мамино присутствие в общем по улице беге, топанье, разворотах, прыжках, их свежая новизна – надзор: не разбеганы, не запылены, не испинаты, не присвоены; прочная кожа крепким каркасом схватилась-держится, опирается о землю жёсткой, будто деревянной подошвой не желающей быть незаметной, сгибающейся нехотя, но оттого побуждает с увлечением мять её, сгибать-разгибать, вставать на цыпочки, резко опускаться, как бегуны перед стартом. – Ох, учить их ещё и учить, обхаживать, обпинывать, обтоптывать, дикая неприрученная обувка. Нестерпимая. Чем сильнее вместе, тем скорее будет забыта.
58.
Уклончивый оттенок дуста, спёртого запаха в давнишних мотках и разноцветных прядях мулине, будто утративших крепость карандашных стержнях – осенне-жёлтых, ярко-зелёных, счастливо-красных, ласкательно-розовых и задумчиво-сиреневых.
59.
Одноэтажное белое кирпичное здание в виде плашмя лежащей буквы «П», перемычкой между ножками – к улице Лесная и асфальтовой дороге, вмещает зал суда («нарсуд»), библиотеку, читальный зал, кружковые кабинеты и коммунальные квартиры. Внутри «П» просторный двор. По внешней стороне к дороге и по бокам территория обнесена штакетником – крепкие деревянные рейки, набранные в звенья, скреплены продольными брусками, для прочности украшены ромбом из такой же рейки (на нашей улице все дворы огорожены штакетником) и обсажена кустами, какие больше нигде в Дарьинске не встречаются. Прямые гибкие лозы полутора-двух метров, от одревесневшего прута по сторонам отростки с овалоподобными узкими листьями, плотными, гладкими, глубокого хромово-зелёного оттенка. Напоминает папоротник, но точно не он. Что за растение? Может, из семейства акаций? По всему как будто нездешнее, своей неэкономной сочностью чуждое растительности, что нас окружает: тополю, карагачу, елкам, пустынной акации, именуемой «лох», вязам, молочаю, полыни, прочему флегматичному степному разнотравью. Кусты исправно густятся, выпускают новые побеги, и всякий год, начиная с мая и до конца лета, мы нещадно их прореживаем, переводим, как неистощимый арсенал мечей, шпаг, сабель, луков и стрел (в зависимости, что сильнее впечатлило в кино), просто розог, что складно держать в руке, рассекать со свистом, вращать пропеллером, взмахивать, сбивая листья, поскольку невозможно не махать, не кружиться, не подпрыгивать. Пока не высох, прут вполне выдерживает напряжение дуги, между концами которой натянута бечёвка. Прутик тоньше, с засечкой на срезе, выбранной перочинным ножиком, годился в стрелы. Вихляя, летит несколько метров, большего и не требуется, главное стрельнуть. Мельтешение, шарканье листьев по голым локтям, нырок сквозь вертикальный строй из света в тень, блики сквозь тёмные кущи, учащенное лёгкое дыхание и невесомая скорость. (Тенистые заросли безымянного и, наверное, уже исчезнувшего на том месте растения. Пальцы и сейчас готовы пройтись по упругому стволу от лёгкой верхушки вниз, резким движением счищая листву и на ладони останутся липкие пятна зеленого сока).
60.
Зачарованный цилиндр, труба, тоннель, по которому поднимается взгляд через одиночество, не машинальный, втянувшееся «я» прежде, чем включиться (снаружи поворотом кистей, вращательным перебором пальцев) в танец витражей карамельной симметрии, кажущейся сокровищами. Восторг калейдоскопа разделяется общей взаимностью «охов» и «ахов». Друг, выхвативший тубус, приткнувшийся, смотрит в глазок хлопками-перестуками о зеркальные стенки своё сворачивание-раскрытие лепестков. Бесценные клады рубиновых, изумрудных, прозрачных и жёлтых осколков в космическом мраке трубки. Стеклышки ладно стучат и звук конфигураций порождает прохладный чистый порядок как добрую бесконечность, в которой невозможно потеряться, – это хаос кристаллический, выросший из надежды, симметричный, играющий, сверкающий, но, в тоже время, осязательный, удостоверяющий. Калейдоскоп на дальнем конце – микроскоп, на ближнем, вплотную к зрачку – телескоп. Между измерениями в сумраке – непроходимая пустота наслаждения. И, помимо звука узоров, улавливаемый снаружи глухо-хрустальных граней, надёжный запах твёрдого картона в руках.
61.
У старой Валентины Георгиевны из соседнего подъезда два выпуклых подбородка, на щеке чёрно-синяя мохнатая бородавка, словно присела муха. На трюмо пластмассовый жёлтый пистолет: выстреливает резким щелчком белыми шариками, – скачут, цокают по деревянному полу.
62.
На новогодний утренник мне и ещё нескольким мальчикам достались костюмы и роли зайчиков. Пахнущий старым постельным бельём комбинезон из быстро мнущейся белой материи в виде шаровар и сорочки без воротника, на голову белая круглая шапочка с длинными картонными ушами, обтянутыми марлей, с тесёмками под подбородок, чтобы не съезжала, когда, прижав согнутые в локтях руки к корпусу, опустив вниз ладони, скачем вокруг себя на словах: «Трусишка зайка серенький под ёлочкой скакал». Оба картонных уха на моей шапке завалились в одну сторону, у другого зайчика, Кости Ружейникова, сложились кверху углом. Мальчик по фамилии Уразаев играет волка, у него серый наряд, войлочная шапка с заострёнными ушами и выпирающим носом с черной блестящей пуговицей. В сценке с Колобком Вове Кириллину назначена роль лисы – красный сарафан, лисья полумаска с острым носом, поверх с яркими цветами бахромяный платок. Поначалу он наотрез отказывается надевать платок и сарафан, но после уговоров воспитательниц, что все, и родители, и бабушки на утреннике будут думать, кто же это такой в роли лисы? И как все удивятся и примутся громко хлопать, когда узнают, что это он, Вова уступает. У него выпяченная влажная нижняя губа под морковной полумаской и слегка в нос протяжный писклявый голос, в полном наряде, включая платок, он и вправду здорово напоминает кумушку-лису. Почти все девочки в коротких воздушных белых платьицах, с белыми бантами и в белых носочках, кружась на цыпочках, исполняют танец снежинок. Хвойно, гулко, свежо в просторном зале с высокими окнами; летучие оттенки духов и пудры, шарканье, шёпот, покашливание и смешки взрослых. С потолка свешиваются частые нити с распушенными комочками ваты. Вокруг наряженной высокой ели под пианино хороводится «влесуродиласьёлочка» ― вытягивающий голос воспитательницы поверх наших, ведущий за собою, как Гулливер лилипутские корабли. Маскарадная маска из папье-маше с изнанки тёмная, гулкая, притаившись под ней, слушаешь своё дыхание, на ощупь жёсткая, выпуклая и лаковая, прорези для глаз круглые или семечком, снаружи видны глаза и ресницы. Картонный материал на клеевой основе кисловато пованивает чем-то специальным. Все маски внутри серые, шершавые, в обратном виде повторяют выпуклости: с лица – лисий или волчий нос, внутри – заострённое углубление; если кошачьи или заячьи щёки, то плавные полушария. Из-под полумаски, закрывающей лоб, глаза и нос, но оставляющей открытой губы, отлично высовывается язык. Никто не надевает маску, чтобы при этом не дурачиться, крутить головою, издавать разные нелепые звуки. Но водить в ней хоровод несподручно: из темноты на свет видимость только в границах круглой дырки – легко налететь на впереди идущего, отдавить пятку, задрать чешку и сосед/соседка, не выпуская своей ладони, подпрыгивая на одной ноге, загибая на ходу вторую, пытается крючком указательного пальца поддеть слетевшую пятку. После хоровода, стишков и песенок ― праздничный стол. Конфеты, лимонад, сладкие булочки с кремом, песочные пирожные ― именно их страшно хочется, (как сейчас вижу застывшую розовую корочку глазури в бледных тонких кракелюрах), но в ступоре отрицания, чтобы бы не выдать перед посторонними желание, ― оно может оказаться настолько сильным, что сделает бесстыдным и беззащитным, как они, хрупкие с оголёнными плечиками девочки-снежинки, волк, лиса, звездочёт, космонавт, вредный белобрысый мальчик-Новый-1971 год и остальные, кому не досталось ролей, которые под шатром из веток с жадностью разевают рты, клюют откусывая-жуя, глупея, показывая свои секретные черты, которые нельзя выдавать, ― невыносимо бесился, хуже их всех хочу, но не могу… Что-то небрежно скрытое, непристойно обряженное показывается-выглядывает наружу. Это всё для нас! На самом же деле от нас отрекаются, беспечно даря ему во власть. Веселье праздника, подобно отчаянной безутешной мольбе, заклинанию о милосердии, только наизнанку, навыворот, поэтому и проявлено подобно изнанке маски, как в беспамятстве, в оживленной обморочной зачарованности, задыхающейся лихорадящей радости, под обезболивающими уколами хвойного счастья, с воспалёнными, подсохшими губами, расширенными зрачками, учащённым дыханием, румянцем щёк, жаром взмокшего лба, заслюнявленной кислой завязки заячьей шапочки… Зачем-то считается праздником и радостью впихнуть нас, детей в эту остро-смолисто сигналящую ингаляцией ёлку, колко трогающую голые шеи двоичными жгутиками игл, среди нитей с ваткой, витых зеркальных висюлек, глазурованных ромбов, издающих хрупкий цокот шаров, трепетного блискучего дождика, иногда с зелёной и синей изнанкой, сыпью льнущего конфетти, ― остро щекочет в носу, хочется чихать, а ещё сильнее – плакать. Только плачем можно отгородиться от неминуемости в зёв, провал в замурованную пещеру, где нет никого, кого я люблю, нет никого и ничего, кроме звенящего в ушах одиночества прыгать зайчиком, путаясь в широких белых шароварах с бахилами, как грипповать, заразившись этим Новым годом барахтаться в температуре, бредить среди масок и колпаков, кувыркаясь по спирали хоровода в бесконечном вращении, которое заканчивается во тьме, потому что мы вдруг оказываемся в кучу запихнуты между еловых веток. Из большого мешка с нашитыми звёздами воспитательница в наряде Снегурочки выдаёт кульки с подарками, обёрнутыми тонкой в складках малиновой хрустящей бумажкой, повязанной ленточкой, сверху воткнута маленькая еловая веточка. Человек-фотограф ставит рядами, наводит аппарат, колебанием левой ладони просит выпрямиться или выровнять голову, жмёт кнопку: чёрным штампом клацают створки и сухо вспархивает белая вспышка. Таинство снимка проявится спустя много дней, когда уже и забыл: белея нарядом зайца, отчаянно сверкая бусинами глаз, схвачен в непроглядном мраке мерцающими мохнатыми лапами жуткого великана, скованный в оцепенелом мгновении.
63.
Из окна детской – просторный пустырь, заснеженный, с протоптанными тропинками упирается в двухэтажный дом, за ними автовокзал, заборы и углы крыш частных домов. В фигурке, топающей по снежной дорожке, – вокруг всё белое и её хорошо заметно, – узнал Нину. После первых друзей Вовы и Иры недолго прожили под нами, потом купили дом на другом конце Дарьинска, не знаю, где, ни разу не был в той стороне. Заметив её, второпях натянул шубу, сунул ноги в валенки, вырвался из бабушкиных пальцев, едва успела увязать узел шарфа за спиной, перепрыгивая через две ступеньки, вылетел на улицу. Прямо из распахнутой двери подъезда громко, радостно ору: «Нина!». Она весело машет рукой в красной варежке и ускоряется навстречу. «Чего пришла?» – «Соскучилась по нашему двору…» – «А…». Постояли, помолчали, и она по натоптанной дорожке пошла обратно.