355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Панарин » Православная цивилизация » Текст книги (страница 25)
Православная цивилизация
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 11:17

Текст книги "Православная цивилизация"


Автор книги: Александр Панарин


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 35 страниц)

Если административно-бюрократическая система стремится покрыть общество исчерпывающей системой предписаний, где все случаи предусмотрены, то рынок представляет стохастическую систему, непрерывно генерирующую новые прецеденты.

Если административно-бюрократическая система статична и предпочитает ритуал, то рынок динамичен и основывается на новациях. Если административно-бюрократическая система являет собой царство искусственности, в которой заранее известны предпочитаемые, пользующиеся льготами и протекциями, и непредпочитаемые, на долю которых достаются запреты, но рынок есть воплощение беспристрастного естественного отбора.

Эти общие постулаты экономического либерализма в США обрели черты демократической теории, защищающей простого маленького человека от "больших организаций". Дихотомии авторитаризм-демократия, бюрократизм-демократия и монополизм-демократия были вписаны в рыночную теорию, что придало ей определенное идеологическое обаяние.

Рынок стал интерпретироваться как такая система, в которой мелкий и средний бизнес – среда народного капитализма – всегда обеспечены надлежащими шансами. В этой системе бесконечность человеческих потребностей сочетается с бесконечностью способов их удовлетворения. Если бы потребности были конечными и исчерпываемыми, их можно было бы удовлетворить на основе административного планирования, заранее закладывающего свои задания в экономику. И сразу по нескольким "законам" – закону экономической концентрации, закону неизбежного сговора привилегированных элит за спиной непривилегированных, самостоятельное народное предпринимательство оказывалось бы потесненным и в конечном счете обреченным.

Но рынок на самом деле – стохастическое царство непредусмотренности того самого случая, который посрамляет властную бюрократическую волю и оказывается союзником непривилегированных. Непредсказуемо, то есть "случайно", возникают все новые человеческие потребности, а значит – новые потенциальные рынки. Ни планирующая бюрократия, ни неповоротливые экономические гиганты – корпорации, не могут своевременно откликнуться на эти потребности, быстро переналадить свое гигантское производство, породить тысячи новых управленческих предписаний для целой армии своих служащих.

Соответствующий оперативностью обладает только массовая экономическая среда мелких и средних предпринимателей, работающая по принципу динамичной неформальной системы, откликающейся на все новое неким явочным, заранее не оговоренным и не санкционированным образом.

На этой аргументации в пользу стихии рынка стоило задержать внимание потому, что современная либеральная софистика стремится с ее помощью дать свою подменную версию плебейского демократизма, давно уже признанного опасным. Плебейский народный дух проявил свою антибуржуазность в истории двояким образом. С одной стороны – как политическая стихия площади, улицы. Современному западному обществу, в отличие от средневековья, так и не удалось создать партициативную гражданскую модель площади, в духе самоорганизованного античного полиса. Политическую самодеятельность народа подменили демократией политических профессионалов, "представляющих народ".

С другой стороны – как стихия христианского сознания и его неистребимыми архетипами, враждебными буржуазной рассудочности.

И вот теоретики экономического либерализма попытались представить свою благонамеренную версию плебейского демократизма, представить рынок как новое поле "прямой демократии". Но постсоветский рынок с самого начала оказался в вопиющем несоответствии всем моделям экономической демократии. Если исходить из дихотомии формального и неформального, предначертанного и "явочного", зрячей руки бюрократии и незрячего духа соревновательности, то мы увидели, что номенклатурный постсоветский рынок несомненно тяготеет к первым составляющим указанных дихотомий.

Рынок постсоветского типа изначально принял черты господской системы, прямо связанной с номенклатурной солидарностью прежних товарищей по партии, с системой незаконных преференций и подстраховок, со всевозможными цензами и барьерами, начисто исключающими полноценное участие низового профанного элемента. Рынок сам стал воплощать систему господских "огораживаний", вытесняющих и исключающих всех тех, за кем не стоит привилегия силы. В нем нет ничего от вольницы народного базара, от народной смеховой культуры, связанной с ритуальными играми обмена, в которых напористая речь зазывалы продавца скрывает зависимость экономического исполнителя, а сдержанная лексика покупателя таит позицию экономического законодателя.

Ничего этого сегодня нет и в помине. Сегодня продавцы все чаще олицетворяют высокомерную колониальную среду, дистанцирующуюся от туземных покупателей с их нищенскими возможностями. Анклавы рынка как народной стихии, как среды неформализируемого и незаорганизованного, на глазах исчезают из современного городского пейзажа. Рядовой крестьянин не может свободно попасть на рынок и встретиться там с таким же рядовым покупателем, представляющим плебейскую среду постсоветского города. Рынки крупных городов монополизированы организованными группировками теневого капитала и всех тех, кто является не столько партнером рядового покупателя, сколько партнером властей, получающих заранее оговоренные "проценты" и взятки.

Но рынок, в котором массовый покупатель лишен статуса экономического законодателя, диктующего свою волю, представляет не хваленую "невидимую руку", а монополистическую господскую систему, где все заранее оговорено "между своими".

Поэтому рассчитывать на то, что рынок станет неким отводным каналом для народных энергий или источником легитимированного массового "демократического мифа" – безнадежное дело.

СКИТАНИЯ НАРОДНОГО ДУХА

В свое время Гегель попытался начертать пути духа от феноменологии неформального, дологического, энергетийно несвязанного и неупорядоченного до институционально воплощенного и логически упорядоченного, дающего систему нормализованной, завершенной истории. С тех пор эти попытки нормализовать и укротить дух христианского беспокойства, не находящего себе настоящего приюта на грешной земле, предпринимались на Западе уже со значительно меньшим искусством и с большей натянутостью. Но, пожалуй, никогда эта натянутость не достигала размеров нынешней либеральной профанации. Сегодня мы видим, как народный дух православного христианства, не найдя никаких опор для своих упований в постсоветской действительности, оставляет официальную среду порядков и учреждений, легитимных партий и выродившихся идеологий и уходит в таинственное подполье.

Ни в одной из официальных институций он не может найти своего самовыражения. О "рынке" мы уже сказали. Но следы такой же организованной умышленности и стилизованности, двойного языка и двойных стандартов несут на себе и все другие "демократические" новации в постсоветском пространстве. Разве постсоветский национализм новоиспеченных государств является действительным стихийным выражением народного самосознания? Скорее, играми партократических элит, решивших приватизировать свою региональную долю власти – собственности и геополитическими играми Запада, осуществляющего принцип "разделяй и властвуй" в незащищенном евразийском пространстве?

Можно сказать, что применительно к действительности народного духа во всем постсоветском и постсоциалистическом пространстве действует единый апофатический принцип: фатальной невоплощаемости народных чаяний во всем том, что организуют, воздвигают, инициируют нынешние господа мира сего.

Но апофатическое присутствует в мире и проявляется особым образом. Настойчивое "не", последовательно применяемое ко всем практикам, захваченным и монополизированным тайными западническими эмигрантами, махнувшими рукой на туземную среду, означает кумуляцию особой энергии, которая, рано или поздно не может не проявиться. Все то, что не воплощается легально и беспрепятственно, в горизонте увиденного и предсказуемого, воплотится в иных формах в свой час.

В когнитивной психологии давно отмечено, что коллективная идентичность и связанные с нею эмоциональные переживания сопричастности значительно выше у дискриминируемых групп, чувствующих себя обиженными, чем у более привилегированных. Мораль успеха само по себе порождает атомизированный социум, представленный духовно между собой не связанными соперничающими "монадами". Изгнанная мораль неуспеха стихийно тяготеет к сакрально-провиденциальной картине мира, в которой компенсаторские ожидания будущего воздаяния могут достигать колоссального напряжения и порождать особую энергетику. По этим культурологическо-психологическим законам следует ожидать, что потенциальная солидарность, связывающая народную среду большинства стран постсоветского пространства, может породить социальные движения и структуры большей мощности, чем круговая порука компрадорских групп.

Следует прямо сказать: идеология национализма, раскалывающая народы, объективно находящегося в одном и том же положении глобально отверженных, сегодня должна быть оценена как сознательное средство, как политическая технология устроителей однополярного мира и находящейся у них на услужении компрадорской верхушки.

НОВАЯ ЛИНГВИСТИКА

ГЛОБАЛЬНОГО МИРА

Солидаристская мораль угнетенных непременно найдет свою форму выражения и свой единый язык.

Единый язык глобалистов уже найден. Это американизированный английский. Не надо думать, что язык ценностно нейтрален и на нем с одинаковым успехом можно выразить любое содержание. Обоснованные сомнения на этот счет посеяла знаменитая гипотеза "лингвинистической относительности". Но дело сейчас не в ней, ибо мы сопоставляем не национальные картины мира, по своему неявно отражающиеся в языковой лексике, а социальные картины мира, разрыв которых порождает новейшая тенденция глобальной поляризации мира.

Язык новых элит – "новых русских", "новых украинцев" – невольно акцентирует те смыслы, мотивы и доминанты, которые оказываются совершенно чуждыми и традиционной морали народов и их новейшему горчайшему социальному опыту. Поэтому английский язык новоявленных джентльменов удачи неминуемо несет в себе черты редукционизма, стилизованности и виртуальности, вызванные неподлинностью самого их бытия, наполненного имитациями.

Мусульмане постсоветского пространства могут хотя бы рассчитывать на собственную религиозную письменную традицию, сохраненную на арабском Востоке и в других заповедных ареалах этой культуры. Представителям православного мира в этом смысле рассчитывать не на что.

Националистические филологи, спешно создающие новый украинский, новый молдавский, новый белорусский языки, неизбежно засоряют его всем тем, что несет следы глобального эсперанто паразитарной культуры новых господ мира с их урезанным мировоззрением и установками американизированного примитива. Если принять православную истину, свидетельствующую о том, что слово энергетийно, что оно повелевает, то надо будет признать, что новые словари с одной стороны насыщаются энергетийно пустыми, неподлинными словами, не способными будить и повелевать, а с другой – словами, несущими в себе богопротивные повеления.

В этих условиях потребна особая миссия православной церкви хранительницы великой письменной традиции и языка. Когда-то славяне получили из рук своих первоучителей Кирилла и Мефодия единый церковнославянский язык. Сравнительно с бытовым языком малой этнической традиции он призван был выражать энергетийность высокого, сакрального. Великий славянский писатель митрополит Иларион в "Слове о законе и Благодати" передает это новое чувство славянских народов, удостоенных приобщения к числу народов Божьих.

Возвышенное чувство обретения другого измерения, превратившегося из смутного, абстрактного, в живое и конкретное, выражено и в "Повести временных лет". "...Язык, используемый как средство отправления христианской литургии, тем самым становится священным языком, а говорящий на этом языке народ повышает свою статус и превращается в народ, посвященный Богу..."3

Сегодня нас хотят снова лишить единого языка Большой православной традиции, иными словами – понизить в историческом и культурном статусе до уровня архаичного и беспомощного трайбализма. Саму православную церковь на местах желают подчинить задачам племенного "национального строительства", то есть низвести ее с уровня общего и высокого на уровень частного и приземленного.

От церкви требуется особый подвиг: через головы ревнивых и боящихся гнева народного компрадорских правителей обратиться прямо к народу христианскому, сегодня выступающему в узнаваемом облике сирых и нищих духом.

НОВЫЙ КУРС НА ХРИСТИАНСКИЙ ВОСТОК

Удивительное дело: с того самого момента как новыми правителями России было объявлено возвращение в "европейский дом", а страну наводнили тысячи западных экспертов, консультантов, миссионеров рынка и либеральной идеологии, нижняя часть гигантского евразийского айсберга, воплощающая народное большинство, все стремительнее дрейфует на Восток. Речь не идет об экзотическом Востоке культурологов и даже не о геополитическом Востоке евразийцев, а о христианском Востоке, приметой которого является безмолвное страдание. Этот Восток наиболее точно описал не К. Леонтьев, обращающейся к нашей духовной прародине – Византии, с ее церковным урбанизмом, а Тютчев:

Удрученный ношей крестной,

Всю тебя, земля родная,

В рабском царь небесный

Исходил, благословляя.

Какой пейзаж описывает здесь поэт? Явно не урбанистический, не торгово-промышленный и не увеселительный, связанный с "фабриками развлечений". Нет в этом пейзаже и прометеевых порывов покорителей природы и дерзателей светлого будущего.

Тихий, скорбный пейзаж, таинственный зов которого можно расслышать только соответственно настроенным христианским сердцем. Именно этот пейзаж ненавидели большевики, воспитатели "нового человека". И постепенно пейзаж этот почти исчез, вытесненный строительными лесами нового общества. Только ностальгическое чувство русских писателей-деревенщиков на время воскресило его в нашем сознании – но только как дорогую, уходящую тень.

И вот грянула новая деинструстриализация. О, нам не пристало уподобливаться неким новым псевдоромантикам экологического, буколического, неоязыческого толка и говорить о реванше природы над цивилизацией или естественного над искусственным. Разрушаемая индустриальная среда не таит в себе никаких экономических или эстетско-буколических обещаний.

Напротив, она готовит новые прорывы технической анархии, неслыханные технологические катастрофы, словом, такие деформации, из каких даже самые смелые художники авангарда вряд ли смогут слепить свой образ "эстетического". Но отступления и поражения промышленной среды дает иной, архетипически узнаваемый образ забвения, обветшалости, скорбной бедности. Обветшавшие строения, остовы так и недостроенных зданий и предприятий, выходящие из строя мосты и дороги, осевшие в землю или заколоченные дома во всем этом мы видим неслыханное посрамление прометеевой гордыни строителей земного рая – самонадеянных соперников Творца.

Деиндустриализация являет собой посрамление силы и гордыни, посрамление светского сознания, создавшего себе бога из прогресса. И вот в результате мы, наконец-таки, стали писать слово "Бог" с заглавной буквы, а "прогресс" – с прописной или даже брать его в горькие иронические кавычки. И в результате всего это – снова становится тем народом, тем краем о котором написал свои щемящие строки Тютчев.

Этот народ, этот край сегодня молчит. Говорят другие, все более явно дистанцирующиеся от скорбного народа и пространства и внутренне вполне подготовленные к эмиграции на Запад. Они и сегодня чувствуют себя внутренним Западом, отгораживающимся всеми способами от окружающегося туземного пространства. Но тем самым они, по закону взаимного отталкивания, ускоряют самоопределение постсоветского пространства как скорбного христианского Востока, противопоставленного внутреннему и внешнему Западу.

Этот Восток потому и молчит, что до окончательного размежевания народа с "реформаторами" речь его была бы фальшивой, исполненной западнических софизмов и эклектики. Голос будет подан позже, когда размеживание окончательно произойдет.

Но пора прямо сказать: сознание западнического типа, взыскующее одних только успехов, послаблений, потребительских благ и утех (все это оно и называет прогрессом) прямо-таки обречено не любить Россию как страну, постоянно обманывающую его ожидания. На самом деле прогресс везде обманывает, ибо действительность, строго говоря, в принципе не способна потакать психологии нынешнего потребительско-гедонистического типа. Но западническому сознанию кажется, что это Россия "злостно не соответствует" стандарту. Поэтому сегодня это сознание ненавидит Россию. Завтра оно возненавидит весь мир и непременно кончит тем, что реальному предпочтет виртуальное.

Что касается самого Запада, то он в целом уже осознал, что прогресс как прометеева эпопея человечества уже зашел в тупик. На историю полагаться больше нельзя, ибо вместо дальнейших достижений она теперь обещает только все нарастающие проблемы.

И Запад решил полагаться на географию – на то, чтобы заново перераспределить планетарные ресурсы: чтобы прогресс, несостоявшийся как "мировая прометеева революция", состоялся в одном, отдельно взятом регионе – атлантическом. Для этого остальным предстоит отступить в новую нищету и варварство.

Так прогресс из игры с положительной суммой превратился в игру с нулевой суммой: выигрыш богатого Севера окупается проигрышами и без того бедного Юга, а также расширением последнего посредством зачисления в его состав бывшего второго мира. Такое понижение в статусе должно как-то оправдываться.

И оно оправдывается – посредством демонизации России. Прежде униженным и угнетенным было, по крайней мере, уготовлено христианское сочувствие. Теперь им уготовлено антихристианская ненависть и презрение.

ПРИМЕЧАНИЯ

1. Benoist A. de. Europe, tiers-mondes... P., 1976.

2. Ницше Ф. Утренняя заря... С. 12.

3. Оболенский Д. Византийское содружество наций. С. 357.

Глава восьмая

ВЛАСТЬ ВРЕМЕНИ

ПОСТСОВЕТСКОЕ ВРЕМЯ:

ОТ ПРОГРЕССИСТСКОГО УТОПИЗМА

К ЭСХАТОЛОГИЧЕСКОМУ РЕАЛИЗМУ

Современная темпоралистика успела многое сделать для коррекции упрощенной картины времени, принятой во всех современных идеологиях прогресса. Картина эта совмещает нивелирующие установки эпохи Просвещения, не признающей никаких качественных культурных различий и ориентирующейся на "человека вообще", с пониманием истории как машины времени, перерабатывающей сырье событий в конечный продукт – светлое общечеловеческое будущее.

Опираясь на достижения сравнительной культурологии современная темпоралистика внесла в эту "лапласовскую" общественную теорию моменты теории относительности. Она доказала: в различных культурных средах время протекает по разному; линейный тип кумулятивного времени является, скорее, продуктом специфического западного развития, а не общим историческим законом; для самого Запада этот тип времени стал характерен только после эпохального переворота посттрадиционализма; различные социальные группы внутри одного и того же общества имеют разную временную ритмику, что порождает драматические эффекты "общества неодинаковых скоростей" (Г. Гурвич).

Но все эти поправки, даже вместе взятые, явно не достаточны для того, чтобы объяснить неожиданные и парадоксальные эффекты нынешнего реформирования необъятного евразийского пространства. Их почувствовал парадоксалист Ф. Ницше, заявивший: "...мир теперь отвратительнее, чем когда-либо, но он означает собой мир более прекрасный, чем когда-либо существовавший"1.

И дело не исчерпывается тем простым объяснением, что для одних этот мир стал прекраснее, чем когда-либо, а для других – отвратительнее и жестче.

При таком объяснении мы никогда не поймем, почему не только верхи общества, но и низы, по крайней мере в очень значительной своей части, пришли в такое радостное возбуждение в период "перестройки", а затем нетерпеливо подталкивали перестройщиков ко все более радикальным переменам и, разочаровавшись в половинчатых "розовых" демократах, отдали свои голоса радикальным демократам. Здесь только христианская интуиция, знающая, что "веселое время" радикальных перемен и обновлений питается не только светлыми надеждами, но и антихристовыми соблазнами, морально вооружает нас. Из всех типов знания только это оказалось "морально не устаревшим" и как нельзя более адекватным нашей катастрофической эпохе. Оно, это знание, давно уже было сосредоточено на одном предмете, представляющемся ему наиболее подозрительным – более, чем прямое злодейство.

Этим предметом является эмансипаторское гедонистическое сознание, постоянно жаждущее освободиться от тягот и трудностей, в том числе от тягот морального и всех других видов долга. Все миропотрясательные перемены эпохи модерна в значительной степени инициированы этими попытками облегчения. Для того чтобы долг и тяготы бытия из абсолютных превратить в относительные, оспариваемые и преодолеваемые, изобретательные идеологии модерна постоянно приписывали их не объективным обстоятельствам, а злой и корыстной воле похитителей человеческого счастья. Достаточно подавить эту злую волю и откроются врата земного рая.

Здесь надо отметить сохраняющиеся различия между западным и восточным типом интерпретации социальной справедливости. В либеральной лексике оно обозначено как различие между демократией свободы и демократией равенства. На самом деле различие глубже – оно лежит не в социальной, а в экзистенциальной плоскости и касается противоположности аскетической и гедонистической картин мира.

Демократия свободы представляет собой, с одной стороны, попустительский тип, а с другой – достижительный: она предполагает, что все то, что на сегодня остается монополией высших классов (вчера аристократии, сегодня – буржуазии), завтра будет доступно для остальных.

Демократия равенства в самом деле ближе восточному архетипу – но не Востоку "азиатского деспотизма", как это подразумевается в данном случае, а аскетическому Востоку. Она предполагает, во-первых, что тяготы бытия – не следствие чьей-то своекорыстной воли, а удел человека на грешной земле этой юдоли страха и печали, а во-вторых, что эти тяготы обязаны нести, в разных формах, но в равной напряженности, все люди, а не одни только низы общества. Именно этот принцип отражен в характерном для Востока консенсусе служилого государства и других принципах аскетической морали и культуры. Все те, кто желает нарушить этот консенсус, выторговать себе особые привилегии, непременно становятся "западниками", если присутствие Запада актуализировано исторически и геополитически. Эти западники творят особую утопию, связанную с надеждами на побег из трудного пространства Востока в легкое пространство Запада или пространство светлого будущего.

В тех случаях, когда данную утопию пытаются осуществить на деле, неизменно получается, что действительность, вызванная к жизни стараниями реформаторов, оказывается несравненно тяжелее и непригляднее, чем прежняя, казавшаяся столь невыносимой. Только со временем происходит постепенная "натурализация" новых порядков в восточной культуре, их коррекция в духе того, что реально возможно и необходимо в данной географический и историко-культурный среде. И только вследствие такой натурализации и коррекции снова налаживается и нормализуется жизнь – до новых напоров гедонистического нетерпения со стороны просвещенного меньшинства.

Сегодня мы застали новую фазу развертывания этой драмы между гедонистическим стремлением к легкому существованию и следующими за этим разительными эффектами бумеранга.

Если вдуматься, станет вполне понятным, что основным, самым активным оппонентом коммунистического тоталитаризма со всеми его запретами был не граждански и ценностно мобилизованный, действительно демократический тип сознания, а гедонистически-расслабленный, тяготящийся любым долгом и нормой и готовый списать их сначала на специфику коммунистического строя, а затем и вообще на специфику "этой" страны с ее незадачливой судьбой и "неадекватной" культурой.

ЭТОТ "ПРЕКРАСНЫЙ" НОВЫЙ МИР

Ясно, что "решительное освобождение" общества от тоталитарных запретов началось с самих коммунистических верхов – они приняли для себя самую максималистскую "версию освобождения" и потому удостоились репутации радикальных демократов. Но им важно было заразить соответствующим духом тотальной безответственности и вседозволенности все общество, связать его круговой порукой совместного гедонистического греха.

Так возник этот новый мир – более отвратительный чем когда-либо, но и более прекрасный по критериям соблазнительной греховности. Хитроумные стратеги не поделились с обществом ни собственностью, ни властью – все это они приберегли для себя. То, за счет чего они освободили современного массового человека, оказалось не демократизацией имущественных и властных прерогатив, а исчезновением морали и цивилизованности – это они потерпели поражение в бестиализированном мире "естественного отбора".

Так возник двойной стандарт нашей "демократии". По собственно социальному счету – беспрецидентный откат назад, утрата цивилизованных гарантий существования, одновременно провал и в неслыханную нищету и в невиданную дикость всеобщего "беспредела". Но по счету гедонистического инстинкта, по критериям тяготящегося культурой и цивилизованностью витального тела или "репрессированного бессознательного" успехи реформ превосходят всякое воображение – здесь постсоветская Россия в самом деле "впереди планеты всей".

Возникла крайне напористая и агрессивная среда крикливого меньшинства, неизменно оказывающаяся адвокатом и пособником самых разнузданных инстинктов. И оказалось, что эксплуатация инстинктов дает прибыль, более того – это, пожалуй, единственно рентабельное направление предпринимательской деятельности в постсоветской России. Торговцы наркотиками и порнофильмами, продавцы извращенных садомазохистских зрелищ, продюсеры, специализирующиеся на фильмах ужасов, владельцы ночных клубов, казино, предприятий и интимных услуг и окружающий все это мир разнузданной рекламы – вот что является настоящей социальной базой идеологии эмансипированного инстинкта в его борьбе с собственно человеческой культурой.

Эта среда ведет свою игру с нулевой суммой не только с цивилизованностью и моралью – она ведет ее с самой жизнью на земле. По настоящему ее следует квалифицировать как среду, несущую массовый геноцид ведь облученный ею народ теряет способность не только морально трудиться, образовываться, совершать вклады в собственное будущее – он теряет способность даже на простое демографическое воспроизводство.

С одной стороны его душит нищета и острый страх неопределенности, мешающий обзаводиться семьями, иметь детей и отвечать за них; с другой его душу и тело рвет вырвавшийся на волю и обретший дьявольский всеразрушающий облик гедонистический инстинкт – этот самый радикальный из всех нигилистов, толкающий в бездну тотального "ничто".

Апологетика "ничто" возникла на Западе давно; с большим или меньшим остроумием и убедительностью им занимались экзистенциалисты и неофрейдисты. И то и другое течение видело в "ничто" гарантию свободы. Любой порядок, любая система установлений фатально становится похитителем человеческой свободы, ставят человеку свои порабощающие условия. Настоящим союзником человеческой свободы является "ничто" для Сартра: сама смерть как возможность уйти из плена детерминаций, переиграть все олицетворяющие внешнюю необходимость инстанции, является последней гарантией Свободы.

Свою родословную экзистенциалистское "ничто" ведет от немецких мистиков пореформационного периода, в частности, от Якова Бёме. Согласно учению последнего, даже Бог не первичен – ему предшествует великая Пустота (Бездна) – Ungrund. Бог в мировосприятии экзистенциалистов выступает в роли справедливо-добродетельного, но несколько старомодного и потому все же стеснительного Владыки мира, которым не терпящая никаких указующих инстанций современная личность все же тяготится. Кроме того, сам факт слишком часто торжествующего в земном мире зла порождает деликатные вопросы: то ли Бог не всесилен, то ли не совсем добр? Устранение Бога из картины мира лишает добро высших гарантий, но зато обеспечивает особый, беспредпосылочный статус нашей свободе.

Это героическое "ничто" экзистенциалистов в наше время заменено постмодернистским "ничто", связанным с отрывом знаков культуры от онтологического базиса и возможностью свободного, то есть совершенно произвольного, манипулирования ими. Если в "ничто" экзистенциалистов были видны следы индивидуалистического тираноборчества интеллигенции, отбросившей народнические иллюзии, то в постмодернистском "ничто", означающем онтологическую пустоту любых знаков культуры, просматриваются черты господской, приватизированной меньшинством свободы – свободы манипулирования миром.

Что же касается большинства, то ему современная демократия дарит "ничто" инстинкта, томящегося любыми формами социализации. Отсюда небывалая инфантилизация образа массового общества, как будто бы сплошь состоящего из трудно воспитуемых подростков, жадных до запретного. С этим связаны шокирующие сдвиги в культуре: от серьезной литературы – к комиксам, от романа – к эстрадному скетчу, от толстых литературных журналов – к буклетам и комиксам, где яркие картинки сочетаются с "необременительным" текстом.

Не менее парадоксально другое сочетание: полного безвластия с невиданно всеобъемлющей, всепроникающей властью, высвечивающей все уголки и большего мира публичности и малого человеческого мира, теряющего свою камерность. Здесь мы видим ту же картину, соответствующую уже не самоуверенности прогрессистского эмансипаторского сознания, а эсхатологической тревожности христианского сознания, ничего хорошего не ждущего от истории.

ВЛАСТЬ КАК БЕЗВЛАСТИЕ

Присмотримся поближе к современному парадоксу власти – безвластия. Можно сказать, современный либерализм вобрал в себя все предубеждения против власти, накопленные в эпоху модерна. Не случайно многие говорят об анархо-либерализме2, который "максимизирует" либеральную критику государственного вмешательства в экономическую и социальную жизнь вплоть до полной замены государства рыночной саморегуляцией всех общественных отношений вообще.

По меньшей мере три силы соединились вместе и образовали фронт современного этатизма. Первой из них стала американская идеологическая стратегия, задействованная в войне против "тоталитарного СССР". Советский коммунизм, идентифицировался как воплощение предельного этатизма всепоглощающего молоха власти, нависающей не только над населением второго мира, но грозящей нависнуть над всей планетой, если ей не дать своевременного отпора. Антлантизм, ведущий холодную, но тотально-непримиримую войну с "коммунистическим Востоком", создал демонический образ тоталитарной власти, угрожающей человечеству гигантским концлагерем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю