Текст книги "Ташкент - город хлебный"
Автор книги: Александр Неверов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
И вошла тут в Мишкино сердце такая тоска, хоть рядом с Настенкой ложись от тоски. Но Мишке нельзя этого делать.
В Ташкент поехал, должен доехать. Лучше дальше умереть, чем на этом месте. Неужели не вытерпит? Вытерпит. Ночью нынче обязательно вытерпит. А утром завтра юбку бабушкину продаст. Дадут фунтов на пять печеного хлеба – и больно гожа. Сразу не станет есть. Отломит полфунта, остальное спрячет. Пять фунтов – десять полфунтов – на десять дней. В десять дней можно туда и оттуда приехать, если поезда не станут стоять.
Хорошо легли Мишкины мысли, по-хозяйски.
Маленько полегче стало.
Мужики в углу про Ташкент говорили, упоминали Самаркан. Тоже город, только еще за Ташкентом четыреста верст. Наставил уши Мишка, прислушался. Хлеб очень дешевый в Самаркане, дешевле, чем в Ташкенте. А в самом Ташкенте цены поднимаются и вывозу нет – отбирают. Если к сартам удариться в сторону от Самаркана – там совсем чуть не даром. На старые сапоги дают четыре пуда зерном, на новые – шесть. Какая, прости господи, юбка бабья – и на нее полтора – два пуда. Потому что Азия там, фабриков нет, а народ избалованный на разные вещи. Живет, к примеру, сарт, у него четыре жены. По юбке – четыре юбки, а чай пьют из котлов. Увидят самовар хороший – двенадцать пудов...
Потревожили разговоры хлебные Мишкину голову – защемило, заныло хозяйское сердце. Тут же подумал про юбку:
– Не продам, можа? Вытерплю?
Полтора – два пуда – не шутка. Сразу можно все хозяйство поправить. Уродится к хорошему году – тридцать пудов. Сколько мешков можно насыпать! И себе хватит, и на лошадь останется, если купить.
Закачалась перед глазами спелая пшеница, изогнулась волной под теплым лопатинским ветерком. Стоит Мишка в мыслях хозяином на загоне, разговаривает с мужиками лопатинскими.
– Ну, как, Минька, жать пора?
– Завтра начну.
А вот и мать с серпом, и Яшка брат с серпом. Федька без серпа ползает – маленький...
Обязательно надо терпеть.
Юбку здесь нельзя продавать.
Пойдет если поезд не рано, можно по вагонам походить. Всякие люди есть, кто прогонит, кто подаст.
Долго ходил по платформе Мишка – утомили хозяйские мысли, ноги не двигались. Устал. Сел около вагона отдохнуть маленько, да так и уснул, прислонившись головой к колесу. Крепко укачал голодный рабочий день, убаюкала радость мужицкая, ничего не увидел во сне.
Утром вскочил непонимающий: за спиной больно легко.
Вскинул руку назад, а мешка там нет.
– Батюшки!
Бросился под вагон – нет.
Метнулся вперед – нет.
Обежал кругом четыре вагона – нет и нет.
– Господи!
Пот выступил на лбу, под рубашкой мокро; и сердце закаменело – не бьется.
– Украли!
Подогнулись ноги, размякли.
Сел Мишка на ржавую рельсу, горько заплакал.
Легло большое человеческое горе на маленького Мишку, придавило, притиснуло. Упал лицом он между шпалами, вывернул лапти с разбитыми пятками и забился ягненком под острым ножем.
Не мешки украли с юбкой – последнюю радость.
Надежду последнюю утащили.
18.
Плакал Мишка час, плакал два часа – чего-нибудь делать надо. Выплакал горе на одну половину, зашагал по рельсам за станцию – уйти надо с этого места. Ушел сажен двести, про Сережку вспомнил: проститься бы с ним. Можа, не увидишься. Найдется хороший человек – пожалеет, не найдется – конец. Еще маленько он, пожалуй, потерпит, а если до вечера не дадут – не знай, что будет с ним: наверное, свалится... Ляжет с горя и не встанет никогда. Людям не больно нужно, и увидит кто, нарочно отвернется. Много, скажет, ихнего брата валяется, пускай умирает...
Ты, солнышко, не свети – этим не обрадуешь.
И ты, колокол, напрасно на церкви звонишь...
Тяжела печаль – тоска человеческая.
Хлебца бы!..
В больнице Мишку неласково встретили.
– Чего надо?
– Сережка здесь лежит.
– Завтра приходи, нынче нельзя.
– Мне ненадолго.
– Умер он, нет его.
– Как умер?
– Иди, иди. Не знаешь, как умирают? Зарыли.
Вот тебе и Сережка!
Какой несчастливый день! Посидел Мишка на больничном крылечке, под дерево лег.
Плохо обернулось: юбки нет, и хлеба никто не дает. А зачем это грачи кричат? Вон и этот ползет, как его... жук. Поймать надо и с'есть. Ели собак с кошками лопатинские, а жук этот, как его...
А вон воробей прыгает. Все-таки есть и воробьи пока. Угу!.. Яшку бы с ружьем на него...
Встала над Мишкой сухая голодная смерть, дышит в лицо ржаным соленым хлебом. Откуда хлеб?.. Поднимет щепочку, и щепочка хлебом пахнет. Понюхает – бросит... Выдернет травку пожует. И опять глаза тоской закроются.
Смерть.
А все-таки есть хорошие люди.
Стояла над Мишкой сухая голодная смерть, пересчитывала последние часы и минуты Мишкиной жизни. Уже по губам провела холодными пальцами на спину положила: гляди в последний раз на чужое далекое небо – наглядывайся. Бегай мыслями в отчаяньи между Ташкентом и Лопатиным, отрывай от сердца думы мужицкие. Стучала смерть, словно сапогами тяжелыми, по Мишкиным вискам, в уши нашептывала:
– Зачем плачешь? Все равно никто не пожалеет.
А в это время товарищ Дунаев из орта-чеки проходил, увидал мальчишку знакомого, остановился.
– Ба! Михайла Додонов. Ты что здесь валяешься?
– Мочи нет...
– Что с тобой?
– Обессилел я.
– А-а, это нехорошо!
Глядит Мишка на товарища Дунаева – человек будто хороший и голосом ласковый. Не рассказать ли ему свое горе, можа, пожалеет... Вон и звезда красноармейская у него; наверное, как Иван их – коммунист.
– Товарищ Дунаев, нет ли у вас кусочка маленького?
– Зачем тебе?
– Есть больно хочется, боюсь захворать...
А Дунаев веселый.
– Зачем боишься?
– Мать у меня дома осталась, не вернусь, и она пропадет с ребятишками. Поддержите в таком положеньи!..
Чешет Дунаев усы одним пальцем, улыбается.
– Ну, что же! Поддержать надо, если такой ты отчаянный. Шагай за мной потихоньку.
Сон снится или наяву происходит?
Пришли в орта-чеку, Дунаев говорит своему подчиненному:
– Товарищ Симаков, этого мальчишку накормить надо и на поезд сунуть. Пускай проедет станции четыре.
Нет, это не сон.
Дали Мишке четыре куска и супу котелок поставили, сами смеются.
Ешь, Михайла Додонов, не робь! Будешь отчаянным – не пропадешь. Ты беспартийный?
А у Мишки от радости ложка не держится.
– Ячейка у нас есть.
– Ходишь в нее?
– Ну, есть когда. Иван у нас из коммунистов, он ходит.
Чешет усы товарищ Дунаев одним пальцем. Мишку разглядывает.
– Хороший ты мужик, Михайла Додонов. Вылизывай все...
Навалился Мишка с голодухи на горячую пищу – инда потом ударило по всему телу, дышать тяжело: лишнего переложил. На носу и около ушей каплюшки повисли.
– Ну, как теперь? Доедешь?
– Доеду.
– Посади его, товарищ Симаков, от моего имени. Скоро поезд пойдет на Ташкент.
Чудные люди!
То сами арестовывают, то сами на поезд сажают. Или горе Мишкино помогло тут, или на самом деле народ такой есть...
Растворил товарищ Симаков двери вагонные, мужики к нему сразу десять человек. Начальник: чего хочешь – может сделать.
– Посадите вот этого мальчишку к себе.
– Некуда, товарищ! С полным удовольствием...
А Симаков и сам нарочно притворился.
– Нельзя, товарищи, мне приказано посадить – начальник велит.
Мужики расступились.
Глядят на Мишку со всех сторон, глазами щупают.
– Что за человека к ним сажают – почет такой!
19.
Тронулись ночью.
Громко орал паровоз на под'емах, скоблился, пыхтел, а под гору падал стремительно, точно в пропасть огромную. Страшно качался вагон, готовый сорваться колесами с рельс, летели мешки со стенок, грохались сундучки, хлопали железные ставни в двух окнах, торопливо хватающих теплые звезды, на черном убегающем небе. Как лошади возились мужики в темноте, били по головам друг друга вытянутыми ногами, шарили мешки, перекидывали сумки.
– Чей сундук?
– Чья кружка подо мной?
– Это кто?
– А это кто?
– Куда тычешь в рыло?
Чиркали спички, выедая неровные пятна, лезли на глаза короткие обезображенные туловища, с двигающимися бородами, взвизгивали бабы.
Мишка лежал облегченный.
Успокоила его горячая пища, и хлеба за пазухой четыре куска.
Жалко бабушкину юбку, но мешки не такие, чтобы из-за них не дышать: малы и с заплатками. Если посчастливится в Ташкенте на работу поступить, мешки можно новые достать. Теперь он не маленький. А о юбке лучше не думать. Такая наука нашему брату – рот не разевай. Разве можно класть в одно место все вещи! Вот и ножик потому целый остался – на поясе был. Положи в мешок – тоже бы пропал.
Потрогал Мишка ножик складной, спрятал за пазуху. Брюхо ремнем стянул покрепче, потом передумал. Лучше на ремне, только бы веревочка не порвалась. Таких ножей теперь не найдешь:
– Бритва! Любую палку перережет.
Можно и пиджак на базар отнести. Берут бабьи юбки, возьмут и пиджак, кому надо. Унывать не стоит. Пиджак, ножик, ремень солдатский. Если нет там фабриков настоящих, и на картуз охотники будут. За пиджак, к примеру, два пуда, за картуз с ножом полпуда.
Прошло мимо Лопатино село, встала перед глазами изба голодная, а в избе голодной мать хворая лежит. Мишку с хлебом дожидается. Яшка воробьев на огороде разыскивает. Ни за что не догадается дугу под сараем поднять. Забыл Мишка положить ее на место, а Яшка не догадается... Любит до смерти палочки тесать – плотник самодельный. Учить бы хорошенько на мастерового, да где к такому году; еле-еле без ученья продержаться. Навалилась беда па мужиков – не стряхнешь. Если вернется Мишка из Ташкента – первым делом о посеве подумать надо. Можа, способья дадут к тому времени. Без своего загона опять придется по Ташкентам ездить, мученья сколько принимать.
Разложился Мишка мыслями хозяйскими в темном набитом вагоне, накидал в уме пудов с фунтами, про Сережку вспомнил.
– Плохой он был, слабосильный.
– А ты?
– Я маленько потверже.
В это время мужик какой-то дернул за ногу.
– Ты, мальчишка, куда едешь?..
Мишка не откликнулся.
Опять мужик за ногу дернул.
– Спишь, что ли?
Мишка притворился: пускай думают, что он спит. Можа, про него станут говорить: это интересно.
А мужик ругается другому мужику:
– Зачем мы посадили этого товарища? Выкинуть надо к чорту.
Другой мужик говорит:
– Выкинуть его нельзя: орта-чека посадила.
– А зачем нам орта-чека? Мы заняли вагон, мы должны и думать о нем. Хорошо настоящего человека посадить, тот заплатит, а с этого чего возьмешь?
Устроил Мишка ладонь трубкой, слушает.
– Неужто такое право имеют – из вагона выкинуть?
Опять сказал другой мужик первому мужику:
– Лучше не связываться с этим мальчишкой. Шут его знает, кто он такой! Можа, родственником приходится орта чека? Выкинь – попробуй, и не развяжешься потом.
Слушает Мишка в темноте, улыбается.
– Ага, боитесь маленько!
Спорят мужики, что им с Мишкой делать, а Мишка нарочно похрапывает, будто не слышит.
– Ругайтесь! Я теперь все ваши мысли знаю...
Опять другой мужик говорит первому мужику:
– Гнать мы его не будем. Вылезет он на двор завтра утром больше не пустим.
Мишка похрапывает.
– Думайте! Ни за что не слезу, два дня буду терпеть...
Через час и мужики потыкались головами друг на друга, угомонились.
Легла темнота непроницаемая в закупоренный вагон, перепутала руки-ноги. Перестали и бабы возиться, стиснутые мужиками.
Ползет по изволокам паровоз, на под'емах громко вскрикивает. То разбежится на несколько верст, то медленно-медленно покачивается, колесами постукивает, а под мирный стук колес вяжутся и рвутся засыпающие мысли у притворившегося Мишки.
– Еду, еду – раз!
– Ловко, ловко – два!
– Так-так-так! Так-так-так!
– Молодец, молодец!
– Ты приедешь, ты придешь!
– Раз, раз, раз!
– Не робей, не робей, не робей!
– Ремень-ножик! Ремень-ножик!
– Пуд-пуд-пуд!
20.
Оренбург.
Пасмурное утро.
Прохватывает ветерок.
Сидит Мишка в уголке, из вагона не выходит. Надо бы в город сбегать, на двор маленько сбегать – разговор ночной не пускает. Ладно, потерпеть можно.
Мужики разложились с жарниками около вагонов, ведра повесили. Кто жарит, кто парит – так и бьет капустой в нос. Бабы картошку чистят, мясо режут, огонь губами расдувают. Денежный народ собрался в Мишкином вагоне.
Принес мужик четыре дыни, начал сдачу пересчитывать. Увидал Мишку в углу – отвернулся. Другой мужик табаку мешок притащил: табак здорово по дороге идет. За каждую чашку – пятьсот, а киргизы ни черта не понимают. Шутя можно сорок тысяч нажить, и сам будешь бесплатно покуривать.
Еще двое самовар притащили, машинку для керосину – обед готовить, сапоги с наделанными головками, три топора.
Все утро бегали по оренбургским базарам, набили вагон сверху донизу: табаком листовым, табаком рассыпным, самоварами, ведрами, чугунами, топорами, пиджаками, ботинками, юбками – повернуться негде.
Еропка, мужик маленький, тоже из Бузулуцкого уезда, подцепил часы "американского" золота. Сказал кто-то – часы хорошо в Ташкенте берут – он и купил за двенадцать тысяч. Глядел-глядел на них – головку свернул. Стали часы – нейдут. И к правому уху, и к левому уху прикладывал их Еропка – нейдут. Пропали двенадцать тысяч – кобелю под хвост выбросил.
Или оттого, что часы нейдут, или еще какое горе ущемило Еропкино сердце – увидал он Мишку в вагоне, рассердился.
– Чей это мальчишка едет здесь?
И мужики словно сейчас только увидели Мишку.
– Кто его посадил к нам?
– Ты куда едешь товарищ?
Поглядел Мишка на мужиков, поправил старый отцовский картуз, говорит, как большой настоящий мужик.
– Еду я в Ташкент, дядя у меня комиссаром там.
– А сам откуда?
– Сам я дальний: Бузулуцкого уезда.
– Какой волости?
– Волость у нас Лопатинская.
– А как фамилия твоему дяде?
– Мишка глазом не моргнул.
Фамилья ему – не наша: мне – Додонов, ему – Митрофанов. Брат он приходится моей матери, коммунист.
Еропка, мужик маленький, сказал.
– Я сам Бузулуцкого уезда, двадцать верст от вашего села, а такой фамилии не слыхал: ты, наверно, врешь!
Мишка глазом не моргнул.
– Что мне врать! Справься в орта-чеке, там знают.
– Кого?
– Дядю Василья.
Еропка головой покачал.
– Что-то не верится мне. Который тебе год?
– Четырнадцатый.
Переглянулись мужики, обшарили Мишку глазами со всех сторон:
– Обманывает сукин сын!
Подошел Семен, красная борода, строго спросил:
– Деньги есть?
Мишка глазом не моргнул.
– Есть.
– Сколько?
– А у тебя сколько?
Все засмеялись от такой неожиданности.
– Ай-да, мальчишка! Не сказывай ему – в карман залезет...
Прохор косматый больше всех поверил в Мишкину силу. Подсел поближе, разговор хозяйский завел.
– Давно твой дядя в Ташкенте служит?
– Третий год.
– Там останешься или домой вернешься?
Мишка лениво плюнул мимо Прохоровой бороды.
– Увижу. Понравится – останусь, не понравится – домой поеду. Даст хлеба бесплатного дядя пудов двадцать, и хватит до нового нам.
– А семья большая у вас?
Понравилось Мишке мужиков обманывать – неопытные, каждому слову верят. Поправил старый отцовский картуз, начал рассказывать теплым, играющим голосом. Семья у них небольшая: мать и два брата. Отец в орта-чека служил полтора года – из коммунистов он. Ну, убили его белогвардейские буржуи, теперь им пенсию высылают за это. А который сажал Мишку на той станции, товарищ отцу приходится, самый главный начальник. И письмо от него везет Мишка тому самому дяде, который в Ташкенте комиссаром служит. А этот самый дядя тоже письмо прислал Мишкиной матери: пускай, говорит, приедет мальчишка ко мне, я его поставлю на хорошую должность и хлеба могу выслать без задержки. Два раза Лопатинские мужики ездили к нему. Даст им дядя бумагу казенную – никто не трогает. Которых остановят, у которых совсем отнимут, а они покажут бумагу с дядиной печатью – пальцем не имеют права тронуть.
Наслушался Прохор Мишкиных сказок, позавидовал.
– Ты, видать, здоровый человек! Надо с тобой подружиться маленько.
Мишка глазом не моргнул.
– Чего со мной дружиться! Увидимся в Ташкенте – помогу.
– Как?
– Через дядю...
Сразу обогрела Прохора такая надежда. Заерзал, завозился он около Мишки, и голос ласковый сделался у него.
– Это бы хорошо, мальчишка... Сам знаешь, какие наши дела... Отнимают!
– Со мной не отнимут...
Тут и еще мужик подсел в хорошую компанию: слушать больно приятно.
– Ты что, паренек, не слезешь ни разу?
– Зачем?
– Маленько бы ноги размял.
Мишка улыбается.
– А чего их разминать-то, чай, они не железные!..
Наелись мужики горячей пищи, веселее стали. Трое к бабам легли на колени, трое кисеты развязали – деньги проверить. Один мужик целую кучу наклал бумажек николаевских, другой серебро высыпал в подол. Которые на коленях лежали у баб, песню затянули, Еропка убежал часы продавать.
Целый день ходили нищие по вагонам: бабы с ребятами, мужики босоногие. Подбирали мосолки выброшенные, глядели в вагонные двери страшными, провалившимися глазами. Плакали, скулили, протягивали руки. Боязно стало глядеть Мишке на чужое голодное горе – скорее бы тронуться с этого места. Хорошо, если поверили мужики, а выкинут из вагона – не больно гожа.
К вечеру захотелось "на двор", но выходить нельзя.
Стиснул зубы Мишка, начал в себя надувать, инда пузырь в кишках готов лопнуть. Воды много выпил, дурак, на той станции, а больше терпеть – испортиться можно.
Долго крутился Мишка, поджимая живот: и в себя надувал, и дышать переставал, зубы стискивал – никак нельзя больше терпеть. Огляделся кругом – народу немного. Только две бабы спиной к нему сидят, да мужик в углу поет "Иже херувимы".
Прислонился плечом, в дверях Мишка, будто на станцию глядит, и давай потихоньку пускать, чтоб не шумело.
– Слава богу, все!
21.
Зашумели ночью мужики, закрутились, тревогой охваченные. Первым прибежал Еропка, словно сумасшедший.
– Машинист не хочет ехать! Задние деньги собирают. Если здесь сидеть – дороже встанет.
– Сколько надо?
– По ста рублей с человека.
– Ах, мошенники!
– Тише, дядя Иван, не надо ругаться. Здесь сидеть – дороже встанет.
Сели кольцом мужики в темном переполненном вагоне, вытянули бороды трясучие, словно колдуны лохматые. Расстегнули нехотя пуговицы у верхних штанов, вытащили дрожащими руками глубоко запрятанные десятки из нижних штанов. Дорого стоит копеечка мужицкая! Шумят в темноте бумажки, двигаются бороды вздернутые, одна на другую натыкаются.
– Все дали?
– Все.
– А мальчишка как?
– Ну-ка, разбуди его!
– Эй, ты, племянник! Деньги давай.
Хотел Мишка голову спрятать в мешках – ноги торчат. Ноги сунет в мешки – голова наружи. А мужики, как галки, теребят с двух сторон.
– Слышишь, что ли?
– Деньги давай!
Долго думать тоже нельзя – догадаются, и не думать нельзя. Поднял голову Мишка, нехотя в карман полез.
– У кого ножницы есть?
– Зачем тебе?
– Деньги расшить в подоплеке.
– Марья, дай ему ножик!
Нашарил Мишка бумажку в кармане, поднятую на той станции, громко сказал, протягивая дрогнувшую руку:
– Кто собирает деньги? Держи.
– Сколько?
– Сто.
Спас темный вагон.
Сунул Еропка бумажку Мишкину в потный кулак, побежал машиниста искать. А у Мишки голова закружилась от сильного волнения, и сердце затокало радостью.
Ну, и народ. Про дядю насказал – верят. Бумажку сунул вместо денег – верят. Или счастье такое Мишке, или мужики больно неопытные. Чудно!
А все-таки страшно.
Вернется Еропка скажет:
– Выкиньте этого жулика отсюда: он мне бумажку простую сунул...
Зажал Мишка голову обеими руками от страха, думает. И смешно ему над Еропкой, мужиком бузулуцким, и страх под рубашкой ходит острыми колючками.
Вернулся Еропка, шепчет мужикам:
– Сделал! Триста верст поедем с этим паровозом – без передышки. Машинист больно попался хороший. Я, говорит, товарищи, ментом перекину вас, потому что сам. понимаю, в каком вы положеньи.
– Значит, в точку попал?
– В самый раз.
– Это хорошо!
И Мишка в темноте улыбается:
– Это больно хорошо!
22.
Охватили степи киргизские тишиной и простором, крепко стиснули старый расхлябанный паровоз, не пускают вперед. Вертит стальными локтями он, будто на одном месте крутится, голосом охрипшим помощи просит. Задыхается, пар густой пускает, как белое облако. Тает белый пар, черным дымом из трубы заволакивается. Тукают колеса, дрожат вагоны.
Не пускают вперед степи киргизские, тишиной и простором держат изогнутый хвост. Только под гору бешено срывается паровоз, крутит головой на поворотах, надвое переламывается, змеей тонкой извивается. Давит мосточки играющими колесами, фырчит, задорится, локтями светлыми проворно работает. Выскочит на бугорок, словно заяц испуганный, и опять постаричьи с натугой тащит длинный примороженный хвост.
Весело Мишке смотреть на широкие степи киргизские, на дальний дымок из долины, на огромного верблюда, высоко поднявшего маленькую голову. Поглядит верблюд на Мишкин поезд, поведет во все стороны маленькой головой на выгнутой шее снова спрячет черные губы в колючей траве.
Ни одной деревни вокруг.
Бугры плешивые, да коршуны степные сидят на буграх.
А небо, как в Лопатине, и солнышко, как в Лопатине.
Ветерок подувает в раскрытую дверь.
Лежат мужики – развалились, покоем охваченные, сытыми мечтами окутанные. Мирно торчат бороденки поднятые, громыхают чайники с ведрами. Кто гниду убьет в расстегнутом вороту, кто когтем поковыряет то место, где блоха посидела. Вытащит вошь из рубца, раздавит "несчастную" на крышке сундучной, посмеется:
– Вошь больно хорошая – жалко убивать.
– Зачем же убил?
– Без пропуска едет. Залезла под рубашку ко мне и сидит, чтобы орта-чека не нашла. Проехала две станции, кусать начала! Я везу ее, и она же меня кусает. Хитрая, чорт!
Ржет вагон, покатывается со смеху.
Только Еропка, мужик маленький, с горем большим на часы посматривает. Долго искал дураков на базарах оренбургских, чтобы продать им сломанные часы заместо новых – не нашел. Торговцы над ним же смеялись:
– Дураки, дядя, все вывелись: ты самый последний остался.
Грустно Еропке, мужику маленькому.
Раскроет крышки у часов и сидит, как над болячкой, брови нахмурив. Под одной крышкой стрелки стоят неподвижно, под другой – колеса не работают. Пропали двенадцать тысяч – кобелю под хвост выбросил. А на двенадцать тысяч можно пшеницы купить фунтов пятьдесят. Налетел, чорт-дурак, сроду теперь не забудет. Если о камень разбить окаянные часы – жалко: сосут двенадцать тысяч, как двенадцать пиавок, Еропкино сердце, голову угаром мутят.
Мужики нарочно поддразнивают:
– Сколько время, Еропа, на твоих часах?
– Что, Еропа, не чикают?
– Голову свернул он нечаянно им...
– Продаст! Эта веща цены не упустит. Только показывать не надо, когда будешь продавать...
Ржет вагон, потешается над Еропкиным горем.
Семен, рыжая борода, четыре юбки зацепил в Оренбурге. Сначала радовался, барыши считал. Проехал две станции, тужить начал. Слух нехороший пошел по вагонам: киргизские бабы и сартовские бабы юбок не носят, а в штанах ходят, как мужики.
Кряхтит Семен, рыжая борода, тискает дьявольские юбки. Упадет головой в мешки, полежит вниз рылом, опять встанет с мутными, непонимающими глазами. Выругает большевиков с комиссарами (как будто они во всем виноваты!), плюнет, зажмет горе в зубах, снова ткнется головой в мешки.
Иван Барала примеряет сапоги на левую ногу. Три пары купил он, радуется малым ребенком. За старые дают три пуда зерном, а у него совсем не старые. Стучит Иван Барала ногтем в подметку, громко рассказывает:
– Два года проносятся, истинный господь! Как железные подметки – ножом не перережешь...
Мишке легче.
Если бабы киргизские ходят в штанах, значит, и жалеть не стоит бабушкину юбку. Все равно дорого не дадут за нее старенькая она. Пощупал ножик складной, улыбнулся:
– Бритва! Любую палку перережет.
Прохор около Мишки голубком кружит, заговаривает, носом пошмыгивает, ласково чвокает. Это не плохо, если дядя у мальчишки комиссаром. Всякий народ нонче. Который большой ничего не стоит, который маленький – пить даст. Надо пристроиться к нему: можа и на самом деле помогу окажет.
Ходит маятником Прохорова борода возле Мишкиного носа, а голос у Прохора ласковый, так и укрывает с головы до ног. Вытащил кошель с хлебом, подал и Мишке маленький кусочек.
– Хочешь, Михайла!
– А сам что не ешь?
– Кушай, не стесняйся: будет у тебя и мне дашь. Надо по-божьи делать...
Притворился Мишка, спокойно сказал, обдувая пыльный кусочек:
– Урюку дядя полпуда хотел дать.
– Тебе?
– Матери моей.
– Урюк – штука хорошая, только, наверное, дорогой?
– Ну, что ему, он богатый!
Говорит Мишка большим настоящим мужиком, сам удивляется:
– Вот дураки, каждому слову верят!..
23.
А киргизы совсем не страшные, чудные только. Жара смертная, дышать нечем от раскаленных вагонов на станции, они в шубах преют, и шапки у каждого меховые, с длинными ушами. Лопочут не по-нашему: тара-бара, тара-бара – ничего не поймешь! Ходят с кнутами. сидят на карачках. Щупают пиджаки у мужиков, разглядывают самовары, трясут бабьи юбки.
Еропка, мужик маленький, сразу троих привел, кажет часы на ладони, стоит, подбоченившись. Сейчас надует киргизов, потому что Азия – бестолковая.
Светят зубами киргизы, перебрасывают часы с рук на руки, пальцами крышки ковыряют. Еропка кричит в ухо старому сморщенному киргизу:
– Часы больно хорошие – немецкой фабрики!
Киргиз кивает головой.
– "Мириканского" золота! – еще громче кричит Еропка.
Семен, рыжая борода, вытаскивает юбки из пыльного глубокого мешка, расправляет их парусом, тоже кричит киргизу в самое ухо:
– Бик якша! Барыни носили.
Лопочут киргизы – тара-бара, тара-бара! – ничего не поймешь.
Семен чуть не пляшет около них.
– Господскай юбка, господскай. Москва делал, большой город...
Иван Барала ножом ковыряет подметки у сапог.
– Бабай *), шупай верхи, щупай! Да ты не бойся, их не изорвешь. По воде можно ходить – не промочишь. Из телячьей кожи они. Сам бы носил – тебя жалко.
*) Дедушка, дядя.
Кивают киргизы меховыми шапками, неожиданно отходят.
Еропка за ними бежит.
– Шайтан-майтан, жалеть будешь мои часы!
– Стой, мурло! Давай три пуда.
Киргиз машет руками.
Много товару из вагонов вывалилось, еще больше – крику. Серебро на бумажки меняют, золото на бумажки не меняют. Черпают табак из мешков, машут пиджаками, юбками, постукивают сапогами.
Хочется Мишке по станции побегать – боязно: не поспеешь на поезд прыгнуть – останешься. Увидал – киргиз мимо идет – не вытерпел: вытащил ножик складной – кажет. Киргиз остановился. Взял ножик у Мишки, разложил, зубами светит, пальцами лезвие пробует. Мишка кричит, что есть духу, высовываясь из вагона:
– Продаю!
Киргиз лопочет по-своему, вертит головой.
Еще громче Мишка кричит:
– Пуд!
Еще пуще киргиз вертит головой.
Мишка беспомощно оглядывается. Морщит брови, чтобы найти понятное слово, нарочно ломает слова русские – скорее поймет.
– Пшенич, пшенич! Пуд!
Русский из другого вагона говорит киргизу по-киргизски:
– Пуд!
Киргиз сердито плюется.
– Э-э, урус!
Мишка тихонько спрашивает русского:
– Сколько дает?
– Ничего не дает, ругается.
А когда киргиз уходит, Мишка кричит ему вслед:
– Киргиз, киргиз! Шурлюм-мурлюм-курлям! Купи картуз.
Смеются мужики над Мишкой, и сам Мишка смеется, как он по-киргизски ловко научился говорить. Не терпится ему, не сидится, через минуту прыгает из вагона. По носу бьет горячими щами из больших чугунов. Торговки над чугунами громко выкрикивают:
– Щей горячих, щей!
На листах железных печенки жареные лежат, головы верблюжьи, потроха бараньи, вареная рыба. Манят четверти топленым молоком, за сердце хватают хлебные запахи.
Треплет Мишка старый отцовский картуз, показывает ножик с ремнем:
– Купи, купи!
Заглядится на печенки с бараньими потрохами, остановится.
– Тетенька, дай голодающему!
Замахнется половником торговка, опять нырнет Мишка в толчею людскую, бегает вокруг киргизов. Оцепят киргизы со всех сторон, такой крик поднимут, и сам Мишка не рад. Кто ножик тащит кто – картуз. Один, самый страшный, с черными зубами, даже за пиджак ухватил. Лопочет, раздевает, чтобы пиджак примерить. Мишка кричит киргизам;
– Дешево я не отдам!
Напялил пиджак киргиз, а вагоны у поезда дернулись...
Вырвал пиджак у киргиза Мишка – ножа нет.
Отыскался ножик – ремень киргизы рвут друг у друга.
Чуть не заплакал Мишка от такой досады.
– Давайте скорее, некогда мне!..
А вагоны двигаются.
Прямо на глазах двигаются.
Вертятся колеса, и вся земля вертится, вся станция с киргизами вертится. Бежит Мишка с правой стороны, а двери у вагонов отворены с левой стороны. Если под вагоны нырнуть колесами задавит. Бежит Мишка жеребенком маленьким за большой чугунной лошадью – лапти носами задевают, пиджак на плечах кирпичем висит. Не бегут ноги, подкашиваются. Тяжело дышит разинутый рот – воздуху не хватает.
Увидал подножку на тормозной площадке, ухватился на ходу за железную ручку обеими руками – так и дернуло Мишку вперед. Не то голова оторвалась, не то ноги позади остались, а голова с руками на железной ручке висят. Тянет туловище Мишку вниз под самые колеса, словно омут засасывает в глубокое место. Хрупают колеса, пополам разрезать хотят, на мелкие кусочки истереть. Болтает Мишка ногами отяжелевшими, а вагоны все шибче расходятся, а ноги в широких лаптях будто гири тяжелые тянут вниз, и нет никакой возможности поднять их на приступок. Руки разжать – головой о камни грохнешься, о железные рельсы.
– Прощай, Ташкент!
– Прощай, Лопатино село!
– Смерть!
Оторвуться Мишкины руки – вдребезги расшибется Мишкина голова.
Но бывает по-другому, когда умирать не хочется.
Не хотелось Мишке умирать.
Собрал он последние силы, натянул проволокой каждую жилу, ногами подножку нащупал. Изогнулся, опрокинулся спиной вниз легче стало держать каменный отяжелевший зад.
– Теперь не упаду.
Обрадовался маленько, а с площадки человек смотрит сердитыми глазами. Что-то сказал, но колеса вагонные проглотили голос, смяли торопливыми стуками. Не понял Мишка, только поглядел жалобно на человека сердитого,
– Дяденька поддержи!
Смяли и Мишкин голос колеса вагонные, проглотили стуком, откинули в сторону мимо ушей. Долго глядел человек на повисшего Мишку, вспомнил инструкцию – не возить безбилетных.
– Пускай расшибется!
А потом (это уж совсем неожиданно) ухватил Мишку за руку около плеча, выволок на площадку. Поставил около сундучка с фонарем, сердито сказал:
– Убиться хочешь?
Мишка молчал.
– Чей?
– Лопатинский.
– С кем едешь?
– С отцом.
– А отец где?
– В том вагоне.
Оглядел человек суровыми глазами Мишку, отвернулся.
– Надоели вы мне!
Мишка молчал.
Сидел он около сундучка, вытянув ноги в больших лаптях, не мог отдышаться с перепугу. Ломило вывернутые руки, кружилась голова, чуть-чуть позывало на рвоту. Хотелось лечь и лежать, чтобы никто не трогал.
Опять прошло Лопатино в мыслях.
Выглянула мать голодающая, два брата и Яшкино ружье на полу. Тряхнул головой Мишка, чтобы не лезли расстраивающие мысли, равнодушно отвернулся от давнишней печали. Никак не уедешь от нее. Мишка в Ташкент – и она за ним тянется, как котенок за кошкой. Хорошо, характер у него крепкий, плакать не любит, а то бы давно пора зареветь громким голосом. Выпало счастье от товарища Дунаева, опять потерял.