Текст книги "Искушение чудом («Русский принц», его прототипы и двойники-самозванцы)"
Автор книги: Александр Мыльников
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 18 страниц)
Однако в результате комплекса рассмотренных выше причин силу набирало самозванчество под именем не Ивана Антоновича, а Петра Федоровича. Его идеализация, начавшаяся примерно на рубеже 40—50-х гг., приводила к акциям, нежелательным не только для Елизаветы Петровны, но и самого наследника. Так, в 1749 г. был схвачен подпоручик Иоаоаф Батурин и вместе со своими единомышленниками подпоручиком Тыртовым и суконщиком Кенжиным заключен все в ту же Шлиссельбургскую крепость (Ивана VI там еще не было). Батурин обвинялся в том, что предложил Петру Федоровичу возвести его на престол, подговорив «всех фабричных и находящийся в Москве Преображенский батальон и лейб-компанцев» («мы заарестуем всех дворян») [143, с. 278].
Но ведь и Петр Федорович был по отцу немцем. Это не мешало народному сознанию считать его не «чужим», как Екатерину, а «своим». Сошлемся на любопытный пример, из которого видно, что немецкое происхождение Петра III при этом не только не затушевывалось, но, наоборот, подчеркивалось. В 1776 г. в Шлиссельбургскую крепость был доставлен солдат Иван Андреев, настойчиво заявлявший, что является сыном Петра Федоровича, которого он называл даже не великим князем или императором, а «голстинским принцем». Эту «тайну рождения» ему якобы открыл крестьянин деревни Крестово Олонецкого уезда Андрей Зиновьев, у которого он воспитывался в детстве. Андреев просил разрешения уехать в свое отечество – в Голштинию [109, с. 315–322].
Свои «немецкие» черты в той или иной форме подчеркивали некоторые самозванцы, выступавшие в 60—70-х гг. под именем Петра III. Наиболее сознательно и последовательно делал это Е. И. Пугачев. Так, он распространял слухи о «знании» им немецкого языка, проявлял определенное внимание к поволжским немцам-колонистам, воззвания к которым от его имени иногда составлялись по-немецки, использовал, пусть и короткое время, гольштейнское знамя из Ораниенбаума, что сильно обеспокоило Екатерину II, и т. д. Точно так же лица, общавшиеся в Черногории со Степаном Малым, отмечали, что он в ряде случаев носил «немецкий» костюм и наряду с другими языками говорил по-немецки. А отдельные его собеседники, скорее всего под гипнозом собственных представлений о реальном Петре III, даже усматривали в лице Степана Малого «немецкие» черты. Стало быть, в вопросе отношения к Екатерине II и Петру III их немецкое происхождение определяющей роли не играло. Народному сознанию представлялось важнее установить не национальность, а меру «истинности» или «ложности» монарха.
Оставаясь в целом в круге идей и представлений наивного монархизма, ответ выглядел как своего рода контроверза официальной екатерининской легенды: знак «минус» заменялся знаком «плюс» (или наоборот). Здесь действовал принцип логической оппозиции: «истинный» – «ложный». Нужно специально подчеркнуть, что установление «истинности» и «ложности» относилось не только к правящим монархам, но и к тем, кто выступал в их роли – самозванцам.
Вопреки часто встречающимся представлениям, политическое самозванчество отнюдь не было исключительно русским или даже только славянским явлением. В середине XIV в., например, разнесся слух, что бранденбургский маркграф Вальдемар, умерший и похороненный в 1319 г., жив и вернулся из длительного паломничества к святым местам в Палестине. Легенда эта, получив распространение, нашла и своего конкретного носителя. Она была в политических целях использована германским императором и чешским королем Карлом IV, который специально прибыл во Франкфурт-на-Майне, чтобы провозгласить Лжевальдемара законным государем Бранденбурга [162, с. 293].
Хронологический и географический диапазоны самозванчества были необычайно широки и зафиксированы не только в Европе, но и в Азии. Так, в Индии наряду с появлением самозванных правителей время от времени объявлялись и религиозные самозванцы, выдававшие себя за тот или иной «оживший» образ многочисленного индуистского пантеона богов.
Другое дело, что в России самозванчество XVII–XVIII вв. превратилось в заметный фактор политической жизни. Будоража народное сознание, оно заставляло правящих держаться начеку и реагировать на самые фантастические известия. Потому-то за ними бдительно следили русские дипломаты. Так, 6 августа 1768 г. посланник в Вене Д. М. Голицын спешно уведомлял самого Н. И. Панина о появлении в швейцарском монастыре Мариен-Айнзидель «сына» Анны Ивановны по имени Кирай Романов. Им оказался заурядный бродяга-авантюрист [1, 1768 г., № 477, л. 4–5 об.]. Но бывали случаи и несравненно более сложные.
В 1773 г. на политическом горизонте Екатерины II всплыла «княжна Тараканова». Рассказ о ее похождениях, напоминающих одновременно и исторический детектив, и авантюрный роман в духе XVIII в., увел бы нас далеко в сторону. И все же, хотя бы кратко сказать о ней необходимо. Ибо эта женщина, чье происхождение и подлинное имя так и остались тайной, в собственных представлениях оказалась странным образом связанной с Елизаветой Петровной, Петром Федоровичем и… Пугачевым!
Около 1772 г. в Париже появилась молодая и красивая дама, которую позднее, после ее смерти, назвали «княжной Таракановой» – такого имени сама она не знала, хотя и называла себя по-разному: Франк, Шель, Тремуйль, Али Эмете, княжна Волдомир с Кавказа, госпожа Азова, графиня Пинненберг и т. д. Для нас интересно одно из ее имен – Бетти фон Оберштейн, которое она присвоила себе примерно в 1773 г., добившись сердечного покровительства со стороны графа Ф. Лимбургского, совладельца графства Оберштейн. Примечательно, что он имел какие-то территориальные претензии к Шлезвиг-Гольштейнскому наследству, тому самому, которое некогда принадлежало Петру Федоровичу и от которого за год перед тем окончательно отказался под давлением своей матери цесаревич Павел Петрович [98, с. 68].
Именно в окружении графа и стали муссироваться слухи о «царском» происхождении его протеже: она выдавала себя за дочь Елизаветы Петровны и ее фаворита графа Разумовского. И пусть она не знала русского языка и плохо разбиралась в русской истории [138, т. 19, с. 467], считая сестрой своей «матери» императрицу Анну Ивановну, (она спутала с ней Анну Петровну, мать Петра III), пусть своего «отца» она считала украинским гетманом (на самом деле им был брат фаворита, К. Г. Разумовский) – все равно, появление новой самозванки не на шутку всполошило Екатерину II. Забегая вперед, укажем, что она повелела А. Г. Орлову, находившемуся с русской эскадрой на Средиземном море, арестовать «княжну» [138, т. 1, с. 104]. Вступив с ней в контакт, прикинувшись не только влюбленным, но и ее сторонником, убийца Петра III блестяще выполнил очередное скользкое повеление Екатерины. Он заманил самозванку в Ливорно на военный корабль, который и доставил ее в 1775 г. в Петербург. Здесь ее допрашивали, заточив в Петропавловскую крепость, где она скончалась (или была убита?) 4 декабря.
Надо сказать, что для очередного беспокойства за свою судьбу у императрицы имелись основания. Нежданная самозванка не просто выдавала себя за дочь Елизаветы Петровны, но и заявляла права на российский престол. Если сопоставить дошедшие до нас версии, которые она в эти годы выдвигала, то «биография» ее выглядела следующим образом. В младенческом возрасте «дочь» Елизаветы Петровны вывезли сперва во Францию (в город Лион), а затем в Гольштейнское герцогство (город Киль). В 1761 г. она вновь оказалась в Петербурге, но Петр III, взойдя на престол и опасаясь своей конкурентки, выслал ее (варианты предлагались разные: Сибирь, «персидская граница», Персия). Тогда-то она и узнала о своем происхождении, но, опасаясь возвращаться в Россию, принялась странствовать по Европе, чтобы добиться признания своих «прав». Во всем этом правду составляло только последнее – странствия.
Где именно побывала до 1774 г. авантюристка, принявшая имя своей «матери» и назвавшаяся «Елизаветой II», неизвестно. А. Г. Орлову она говорила, что из России она через Ригу и Кенигсберг поехала в Берлин, где открылась Фридриху II; после этого, сообщал Орлов императрице, «была во Франции, говорила с министрами, дав мало о себе знать, венский двор в подозрении имеет, на шведский и прусский очень надеется: вся конфедерация ей очень известна и все начальники оной» [6, л. 7]. Передвижения самозванки с лета 1774 г. до ареста весной следующего года известны документально. Ее маршрут: Дубровник (Рагуза) – Неаполь – Рим – Пиза – Ливорно.
Еще на рубеже 1773–1774 гг. ей удалось познакомиться с великим гетманом литовским К. Радзивиллом, который в середине 1774 г. временно примкнул к ней. Обычно «Елизавету II» в переездах сопровождала свита, в составе которой, помимо слуг, было немало польских дворян.
В письме Екатерине II из Ливорно А. Г. Орлов в феврале 1775 г. указывал, что свита самозванки в то время доходила до 60 человек [6, л. 5 об.].
В 1774 г. авантюристка стала распускать слухи, что Пугачев (она писала: Пухачев) ее родной брат и действует с ней заодно. Иногда она называла его еще «князем Разумовским», лишь принявшим имя Пугачева [98, с. 138]. Но чем ближе казался ей российский престол, тем все настойчивее отделяла она себя от «родства» с Пугачевым. В 1775 г. она уже заявляла английскому посланнику в Неаполе, что Пугачев не ее брат, а донской казак, получивший заботами ее «матери» блестящее европейское образование [98, с. 165].
Трудно со всей определенностью утверждать о наличии непосредственных связей «Елизаветы II» и ее сторонников с планами беглых вождей конфедератов. Но то, что деятельность тех и других не просто совпадала во времени, но и перекликалась – несомненно. Зимой 1773–1774 гг., когда самозванка вояжировала по Европе, барские экс-лидеры во главе с генералом К. Пулавским разрабатывали бредовые планы вторжения в Россию. Специально занимавшийся этим вопросом Я. Вавра писал, что «план барских конфедератов исходил из идеи комбинированного наступления на Россию с трех, если не с четырех сторон, а одну из главных ролей в осуществлении всего предприятия должен был сыграть Пугачев.» [201, с. 443–445]. План чудовищно нелепый, но напоминающий тот самый пресловутый «мемориал» Пугачева, которым обольщал посольского священника другой авантюрист – Ламер. Причем всего несколько месяцев после возникновения этого плана! Среди предусмотренных в нем деталей намечалось установить взаимодействие с Пугачевым, который якобы поджидает «союзников» около Казани. Да и Пугачев вовсе не Пугачев, а Чоглоков.
Наум Чоглоков был реальной фигурой, сын того самого Н. Н. Чоглокова, который с 1747 по 1754 г. состоял гофмейстером при великом князе Петре Федоровиче, немало ему досаждая. Чоглоков-младший, дослужившись до гвардейского подполковника (чин высокий), в 1770 г. отправился волонтером в Грузию, лелея честолюбивый замысел – «быть царем или погибнуть на эшафоте». Ни того, ни другого не произошло. Уличенный в интригах, он был доставлен в Казань, где его судили и в апреле 1774 г. сослали в Тобольск. Так что поджидать в Казани инсургентов, да еще во главе повстанческой армии Н. Чоглоков (то ли «князь Разумовский», то ли «Пугачев») никак не мог. Но слух был пущен.
И вдруг в столицу пришли письма от Елизаветы! Нет, не той фальшивой из-за рубежа, а от настоящей принцессы, из Холмогор. Случилось это в начале декабря 1773 г., когда Крестьянская война под водительством Е. И. Пугачева шла на подъем. Письма, датированные 3 ноября, были адресованы Екатерине II, Павлу Петровичу и Н. И. Панину [8, л. 281–282]. Первые два письма представляли собой обращения от имени всех детей Антона Ульриха, а третье – только от имени Елизаветы. То были скорбные документы – крик отчаяния людей, волею слепого случая обреченных на пожизненное отторжение от человеческого общества (ведь трое из четырех принцев родились уже после ареста их родителей). Поздравляя императрицу и цесаревича с бракосочетанием последнего, они умоляли выпустить их «из злочасного нашего заклучения». В отдельном письме Панину принцесса Елизавета просила ходатайствовать перед Екатериной II о даровании свободы «нам, в заключении рожденным», вместе с «батюшкой». В подписи значилось: «Государя моего покорная услужница Елисавет».
Эти послания, по словам В. В. Стасова, в Петербурге «произвели великое волнение». И было из-за чего: все они были написаны «одною и тою же рукою – рукою принцессы Елизаветы» [8, л. 282]. На императрицу и ее приближенных произвел особенное впечатление слог писем. Через несколько дней по получении холмогорской корреспонденции Н. И. Панин направил архангельскому губернатору письмо, в котором со всей откровенностью высказал причину волнений: «Я по сей день всегда того мнения был, что они все безграмотны и никакого о том понятия не имел, чтоб сии дети, свободу, а паче способности имели куда-либо писать своею рукою письма». Поскольку царившие в Петербурге представления на счет уровня умственного развития и способностей холмогорских пленников оказались несостоятельными, Панин стал подозревать, что «кроме таких писем, каковые пишутся теперь, может по усматриваемым ныне обстоятельствам свободна им быть переписка и в другие места». Обстоятельства, на которые намекал Н. И. Панин, это и еще продолжавшаяся русско-турецкая война, и зарождавшаяся. афера «Елизаветы II», и слухи о ее контактах с представителями шляхетской эмиграции во Франции, и интриги французской дипломатии в Стамбуле, и, конечно, прежде всего – набиравшее силу народное движение на Яике.
В такой неустойчивой обстановке правдоподобными казались самые невероятные слухи и домыслы. Почти в те же дни, когда в Петербурге взволновались холмогорскими письмами, прусский посланник в депеше Фридриху II высказал 14 декабря предположение, что в стане Пугачева находится… брауншвейгский принц Петр [202, с. 5]. Хотя предположение свое дипломат скоро опроверг, сам факт невероятного сплетения судеб братьев и сестер покойного Ивана Антоновича с массовым движением под именем Петра III не мог не вызвать у Екатерины пароксизмов страха. Впрочем, этим страдала не одна она. С полнейшей серьезностью русский посланник в Вене Д. М. Голицын писал 26 марта/6 апреля 1774 г. вице-канцлеру А. М. Голицыну: «Размышления мои о самозванце Пугачеве подали мне повод подозревать и догадываться, не находится ли в шайке его подобный ему злодей известный иностранец Бениовский?» [19, л. 74].
Это имя императрице было не только памятно, но и ненавистно. Ведь в уже упоминавшемся ранее «Объявлении» 1771 г., присланном с Камчатки в Сенат (а кроме Беневского под ним стояли подписи нескольких десятков русских ссыльных!), Екатерина и ее сообщники по заговору 1762 г. открыто именовались бунтовщиками, убийцами и разорителями России, свергнувшими законного императора и отнявшими престол у его наследника. Им противопоставлялся Петр III, который «в правление свое в шесть месяцев потомственные законы оставил, которые и самим ево неприятелям опорочить невозможно» [43, с. 238]. Иными словами, Екатерина от Беневского была готова ожидать все, что угодно. Еще в марте 1773 г. она направила собственноручное секретное письмо архангелогородскому губернатору Е. А. Головцыну с приложенным к нему письмом Н. И. Панина. Из этих документов видно, что власти опасались прибытия Беневского, чтобы в Холмогорах «в руки свои помянутых арестантов ухватить», т. е. тайно вывезти их из России [8, л. 288]. Тем временем Беневский действительно готовил флотилию, чтобы отплыть из Франции, но не к Архангельску, а на Мадагаскар. Приписанный ему замысел возник в воспаленном воображении Екатерины II или был ей подсказан Н. И. Паниным. В такой нервозной обстановке в конце 1773 г. письма из Холмогор могли дать императрице повод думать, что свое очередное имя «княжна Тараканова» взяла, зная о существовании настоящей принцессы Елизаветы.
Неприятная для императрицы цепь событий, в которых то и дело мелькало имя Петра III, продолжала разворачиваться. В 1774 г. в политический шлейф «Елизаветы II» попадают сыновья уроженца Будвы, графа Антуна Зановича (1720–1801). Один из них, Примислав, находился в Дубровнике, когда там проездом был патрон самозванки Радзивилл. С ним, по предположению Л. Дурковича, Примислав мог познакомиться [178, с. 35]. Летом того же года в Далмации появился его брат – Степан Занович (иначе: Сенович). Перед этим, проникнув в Черногорию, он попытался выдать себя за недавно убитого Степана Малого. Через пару лет он наехал в Берлин и обратился к Фридриху II с письмом. Восхваляя свои мнимые заслуги в борьбе с турками, С. Занович и перед прусским королем попытался выдать себя за Степана Малого: «Мои враги и вся Европа считают меня мертвым. В Царьград (так по-старинному он называл Стамбул. – А. М.) в доказательство моей смерти была послана лишь одна отрубленная голова» [173, с. 41]. В том же письме мнимый Степан Малый цинично похвастался тем, что «некоторое время тому назад» воспользовался «легковерностью одного варварского народа». Так он назвал черногорцев, которые, впрочем, не были столь легковерными, какими Занович стремился их изобразить. Народ хорошо помнил своего правителя – «человека из царства московского», и Лже-Степан потерпел фиаско. Несостоявшийся самозванец направился в Польшу.
Жизнь братьев Зановичей – Степана, Примислава, Ганнибала и Мирослава – исполнена авантюрных похождений, описание которых увело бы нас далеко в сторону. Достаточно указать, что Примислав и Ганнибал в 1781 г. сошлись в Шклове с не менее примечательной личностью – в то время уже отставным генералом русской службы, сербом по происхождению, С. Г. Зоричем. Он пользовался покровительством всесильного Г. А. Потемкина, а короткое время, до выхода в отставку, и интимной близостью к самой императрице. Оба Зановича и Зорич перебрались снова в Петербург, где были уличены в изготовлении фальшивых ассигнаций и пять лет провели в тюрьме [173, с. 35].

«Степан Малый, сражающийся с турками». Гравюра неизвестного художника (Париж, 1774), под видом Степана Малого изображающая Степана Зановича. Из собрания «Россика» Публичной библиотеки в Ленинграде.
Степан Занович, оставшись в Речи Посполитой, вошел в контакт с рядом магнатов, одновременно занявшись литературно-публицистической деятельностью. Среди принадлежащих ему публикаций М. Брейер называл изданную в 1784 г. по-французски книгу о Степане Малом [173, с. 42]. Книга эта, хранящаяся в собрании «Россика» ГПБ, называется: «Степан Малый, иначе Этьен Птит или Стефано Пикколо, император России псевдо-Петр III» [199]. За два года до смерти – а умер он в 1786 г. – С. Занович продолжал уверять в своей тождественности со Степаном Малым.
Не возымевшая реальных последствий афера С. Зановича в Черногории любопытна как редкий пример тройной мистификации: повторного самозванчества по отношению к Степану Малому, косвенного – к Петру III и, наконец, портретного. Дело в том, что в трактате 1784 г. помещена гравюра, якобы изображавшая черногорского правителя. Поверху написано: «Степан, сражающийся с турками, 1769 г.», под изображением – изречение, якобы Мухаммеда: «Право, которым в своих замыслах обладает разносторонний и непреклонный ум, имеет власть над грубой чернью. Магомет». В самом низу читаем: «Париж, 1774». Это – уникальный пример иконографического самозванчества, ибо под видом Степана Малого на гравюре представлен Степан, но не Малый, а Занович!
Имеются сведения, что по прибытии в Польшу он пользовался и другой фамилией – Барт [174, с. 176]. По случайному ли совпадению, но ту же фамилию по приобретенному ею в Баварии поместью носила англичанка, герцогиня Кингстон, в девичестве Елизавета Чэдлей, по первому браку графиня Бристоль. По-видимому, с ней С. Занович познакомился раньше, в Риме, где судьба свела его с К. Радзивиллом, временным спутником несостоявшейся «Елизаветы II». Видела там ее и Кингстон-Варт.
В 1776 г. она на собственной яхте прибыла в Петербург, чтобы домогаться места статс-дамы императрицы. Поскольку для этого ей по закону полагалось обладать недвижимостью, Кингстон купила в Эстонии у барона Фитингофа имение, соорудив там винокуренный завод. Поначалу императрица отнеслась к английской искательнице приключений благосклонно. Но та все время переигрывала, пустившись в разного рода спекуляции. Поэтому во время вторичного приезда в Россию в 1782 г. герцогиня встретила холодный прием при дворе и вынуждена была навсегда распрощаться с Россией [76, с. 87–88, 95].
Занович оказался связующим звеном в цепи политических авантюристов. На одном ее конце находилась жаждавшая российского престола самозванная «Елизавета II», а на другом – восседавшая на этом престоле Екатерина II, тоже в сущности самозванная «внучка» Петра Великого и «племянница» Елизаветы Петровны, именем которых обосновывала свои права, которых не имела.
Самозванцы типа «княжны Таракановой» и Степана Зановича, спекулируя на всем, что подворачивалось им под руку, включая и имя Петра III, не имели ничего общего с социально-утопической легендой о «третьем императоре». Далекие от интересов народа, уповавшие на случай, не гнушавшиеся ни откровенным обманом, ни денежными вымогательствами, эти «люди удачи» не были «истинными» самозванцами. Они, если можно так выразиться, были лже-самозванцы.
Критерий отделения «ложного» от «истинного» в народно-утопическом самозванчестве был и сложен, и прост. Народные массы связывали свои надежды с теми, кто, приняв имя определенной исторической личности, воплощал их надежды на победу над социальным злом и отвечал представлениям о социальной справедливости. Именно поэтому приняла черногорская вольница Степана Малого, сумевшего провести ряд просвещенных преобразований и оставившего добрую память о себе как о справедливом, хотя и строгом правителе. Именно поэтому поддерживала разноязыкая масса «Петра III»-Пугачева в России. Пожалуй, было это удачно сформулировано в секретном до-ношении Казанской губернской канцелярии 24 июля 1774 г. Здесь, в частности, подчеркивалось, что «в Казанском уезде во многих жительствах уездные обыватели, слепо веря по зловымышленным упомяненного злодея и бунтовщика обольщением, главнейшие: в даче льготы в податях и в небране рекрут, а помещичьим людям и крестьянам – воли; льстяся сею надеждою и так безрассудно присоединились в скверное того злодея скопище» [87, с. 157]. Едва ли составитель доношения отдавал себе отчет в том, что изложил не только программу-минимум повстанцев, но и наметил важнейшие элементы критерия «истинности» крестьянского «царя».
Легенда в иллюзии чуда
Будучи одним из вариантов избавительской металегенды, в России, где она зародилась, и в других странах, где она адаптировалась, легенда о Петре III отразила социально-утопические мечтания непривилегированных слоев населения. Мечтания эти – в первую очередь плод эволюции крестьянской мысли. Они возникли не сразу, а складывались по мере расширения массовой базы и радикализации программных требований социально-утопического самозванчества. В России той эпохи это проявлялось наиболее полно у пугачевцев: после уничтожения крепостничества и истребления помещиков – «вредителей империи и раззорителей крестьян», как говорилось в манифесте 28 июля 1774 г., – «всякой может возчувствовать тишину и спокойную жизнь, коя до века продолжатца будет» [64, с. 47]. Точно так же освобождение народных (крестьянских) масс от социального, а равно и от национального угнетения составляло центральную идею черногорского варианта (и практической деятельности Степана Малого) и чешской легенды. При всей неясности, расплывчатости представлений о желанном идеале заложенные в них мечты о земле и о воле закрепляли извечную и стихийную тягу к «общежитию свободных и равноправных мелких крестьян» [91, с. 211].
Возлагая надежду на «доброго», «истинного» монарха (царя, императора, принца и т. п.), народное сознание в данном случае символом выбрало имя Петра III. Выбор не был случайным и не объяснялся лишь тем, как порой считается, что император на престоле пробыл недолго, не успел «примелькаться» и «остался как бы абстрактной алгебраической величиной, которой можно было при желании дать любое конкретное значение» [168, с. 38]. Несомненно, подобные резоны сыграли свою роль. Но не только они. Ведь, например, Иван Антонович в народном сознании обладал не меньшими шансами на идеализацию. Он не только пробыл на престоле недолго, но и последующую жизнь провел в заключении; о его существовании и правах знали, и не только втайне поговаривали, но предпринимали попытки его освобождения. Условия для мифологизации Ивана Антоновича, таким образом, создавались. С точки зрения народных представлений, при нем было «лучше», он пострадал от «бабьего правления», стал «мучеником», а смерть его окружала тайна. И, как мы видели, в 40—50-х гг. XVIII в. такая мифологизация уже намечалась. Все же фактом устойчивого народного самозванчества образ Ивана III (тоже, между прочим, «третьего императора») не стал. Дело, следовательно, не только в кратковременности пребывания центрального персонажа избавительской легенды на престоле. А иногда и вовсе не в этом.
Прижизненной идеализации, например, подвергся в чешской крестьянской среде Иосиф II, в пору восстания 1775 г. наследник Марии Терезии. Ситуация во многом напоминала российскую. Как и Екатерина II, Мария-Терезия не допускала своего сына к активному участию в политической жизни (хотя в отличие от Екатерины она объявила сына соправителем). Мария-Терезия также получила императорский титул по мужу, «римскому императору» Францу I Лотарингскому (умер в 1765 г.). Подобно Екатерине II, у Марии-Терезии существовали серьезные разногласия с сыном, особенно в вопросах: внутренней политики. Они усилились на рубеже 60– 70-х гг., когда народная нужда и накал социальных противоречий в деревне, особенно в Чешских землях, достигли высшей точки. Иосиф был сторонником отмены личной крепостной зависимости и проведения религиозной веротерпимости для протестантов, православных и иудаистов. Слухи о его намерениях, а он постарался воплотить их в жизнь, взойдя в 1780 г. на престол, докатывались и до крестьян Чешских земель, вызывая надежды на наследника. Тем более что вел он себя просто, знал чешский язык и, посещая Чехию и Моравию, любил разговаривать с местным населением.
В результате, помимо собственной воли, не будучи самозванцем, Иосиф превратился в «сельского императора», на которого стало уповать крестьянство. Это отразилось в фольклоре того времени, в том числе в популярной в мятежные месяцы 1775 г. молитве – антипомещичьем памфлете «Сельский отче наш»:
…О, император, государь родимый,
прикажи, чтоб не гнули мы спины
должникам нашим!
Дай нам хоть малое облегчение
И более в такое притеснение не вводи нас!
[203, с. 53–54]
Любопытно, что идеализация Иосифа II как ожидаемого наследника-избавителя. перешла на его личность и после того, как он стал правящим государем. Сохранилась она и после смерти этого незаурядного государственного деятеля, который, по собственным грустным словам, «много хотел, но ничего не исполнил».
Нет, для успешной и действенной мифологизации того или иного правителя требовались более веские причины, нежели незначительный срок пребывания его у власти. И применительно к Петру III они существовали, если, разумеется, рассматривать их не абстрактно, а в контексте специфики массового народного сознания. Это, во-первых, ряд аспектов законодательства Петра III. Не отдельные акты, вроде секуляризации церковно-монастырских имений или запрета фабрикантам покупать деревни с крестьянами, а некие более общие тенденции, связанные с прокапиталистическим развитием. Среди них стимулирование вольнонаемного труда, определенные ограничения всевластия помещиков над крепостными, перевод монастырских крестьян в более высокий по народным представлениям ранг государственных, подтверждение льгот казачеству и однодворцам, послабления нижним чинам в армии и на флоте, другие подобные меры, о которых выше шла речь. В народной памяти они осмыслялись как начинания, породившие многообещающие надежды. Ведь трактуемые в связанных с именем покойного императора актах крестьяне, раскольники, казаки, одно-дворцы, солдаты, работные люди и некоторые другие социальные слои – это как раз те категории трудового населения, среди которых первоначально зародились, оформились и получили развитие идеи народного самозванчества в личине «чудесно спасшегося» императора.
Во-вторых, манера поведения самого Петра III – манкирование правилами придворной условности, забота о нижестоящих, проявившаяся уже во время командования им Кадетским корпусом, простота в обращении с «простыми» людьми, заинтересованность в разговорах с солдатами, появление в людных местах, на улицах без охраны и т. п. Словом, та самая «непохожесть», о которой мы тоже говорили. Совокупность всего этого и способствовала идеализации Петра Федоровича, которая началась еще до вступления его на престол. По верному наблюдению К. В. Чистова, легенда о цесаревиче-избавителе предшествовала легенде о Петре III как императоре [159, с. 139 К Взаимно напластовавшиеся и переплетавшиеся подлинные черты личности и деятельности Петра Федоровича постепенно обретали в народном сознании некую системную целостность, в проявлении которой неожиданность его свержения и последовавшая борьба в верхах за власть сыграли роль решающего катализатора.
Но на выбор центрального персонажа легенды попутное воздействие оказали и другие факторы, которые в этой связи до сих пор должным образом не учитывались. Социально-утопическая легенда о Петре III была плодом народной культуры, специфического феномена, в опредмеченной и личностно-поведенческой формах отражающей и закрепляющей трудовую деятельность, быт, духовные запросы и чаяния непривилегированных классов и слоев сельского и городского населения. В сфере народной культуры вырабатывалось свойственное социальным низам видение мира; отрабатывались методы и способы воспитания молодого поколения и передачи накопленного опыта; распространялись эмпирические знания о природе и человеке (включая приемы врачевания); складывались и функционировали обряды и фольклор, запечатлевшие представления народа о трудовых, общественных и политических отношениях, о нравственных нормах и правилах поведения, об идеалах будущего.
Но народную культуру нет нужды идеализировать: в обществах, разделенных на противоборствующие социальные силы, она и сама была неоднородна. В народной культуре шла постоянная борьба между свободолюбивыми устремлениями угнетенных масс и их покорностью власть имущим, между замечательными достижениями в трудовой практике и разного рода предрассудками, между гениальными прозрениями и самыми дикими суевериями, порожденными не только тяжелыми условиями жизни народа, но и целенаправленным воздействием на него господствующей идеологии. Поэтому в народной культуре многое могло восприниматься неверно, могли быть ошибочными и представления об окружающем мире и о происходящих в нем событиях, смешиваться факты и исторические личности разных эпох, избираться наивные и просто бесперспективные способы достижения социальной справедливости. Кроме одного: здравый рассудок народа всегда был способен выносить моральный приговор тому, что он наблюдал вокруг себя. Приговор окончательный и обжалованию не подлежавший.








