355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Кушнер » Стихотворения. Четыре десятилетия » Текст книги (страница 1)
Стихотворения. Четыре десятилетия
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 08:36

Текст книги "Стихотворения. Четыре десятилетия"


Автор книги: Александр Кушнер


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц)

Александр Кушнер
Стихотворения
Четыре десятилетия

Decima

Книга стихов для меня, лирического поэта, принципиально новый поэтический жанр, возникший в начале XIX века («Сумерки» Баратынского) и закрепившийся в поэзии XX века («Кипарисовый ларец», «Камень», «Форель разбивает лед»; Блок тоже обозначал свой путь книгами стихов).

Книга стихов дает возможность поэту, в обход эпического жанра, поэмы, повествовательного сюжета, – создать целостную картину мира из осколков ежедневных впечатлений. Книга стихов – это пылающий кусок жизни, отчет лирического поэта за несколько лет счастливого труда.

Получилось так, что я писал по три книги в каждое десятилетие – и за сорок лет выпустил двенадцать книг.

Для данного издания избранных стихотворений мне пришлось нарушить мой принцип, распустить пряжу, рискну сказать, – паутину (есть у меня стихотворение, в котором уединенный, самозабвенный, тихий поэтический труд сравнивается с работой паучка на балконе: «Паутинка дрожит, как оптический чудный прицел для какого-то тайного, явно нездешнего глаза»). Как быть, что придумать взамен поступательного движения от книги к книге с их обдуманным сюжетом, прочными связями, рефлексами, постепенным выяснением смысла? Тут-то мне и показалось возможным распределить стихи по четырем разделам-десятилетиям; возможно, и название должно быть у книги не «Стихотворения», а «Decima», или хотя бы такой подзаголовок.

Александр Кушнер



ШЕСТИДЕСЯТЫЕ

«Первое впечатление»

«Ночной дозор»

«Приметы»



ГРАФИН
 
Вода в графине – чудо из чудес,
Прозрачный шар, задержанный в паденье!
Откуда он? Как очутился здесь,
На столике, в огромном учрежденье?
Какие предрассветные сады
Забыли мы и помним до сих пор мы?
И счастлив я способностью воды
Покорно повторять чужие формы.
А сам графин плывет из пустоты,
Как призрак льдин, растаявших однажды,
Как воплощенье горестной мечты
Несчастных тех, что умерли от жажды.
Что делать мне?
Отпить один глоток,
Подняв стакан? И чувствовать при этом,
Как подступает к сердцу холодок
Невыносимой жалости к предметам?
Когда сотрудница заговорит со мной,
Вздохну, но это не ее заслуга.
Разделены невидимой стеной,
Вода и воздух смотрят друг на друга…
 


СТАКАН
 
Поставь стакан на край стола
И рядом с ним постой.
Он пуст. Он сделан из стекла.
Он полон пустотой.
Граненый столбик, простачок,
Среди других посуд
Он тем хорошо, что одинок,
Такой простой сосуд!
Собрание лучей дневных!
И вот, куда ни встань,
Сверкает ярче остальных
Не та, так эта грань.
А рядом пропасть, словно пасть
Разверстая. И что ж?
Он при возможности упасть
Особенно хорош.
С ним не должно случиться зла,
Покуда ты вблизи.
Поставь стакан на край стола
И сам его спаси.
 


ОСЕНЬ
 
Деревья листву отряхают,
И солнышко сходит на нет.
Всю осень грустят и вздыхают
Полонский, и Майков, и Фет.
Всю осень, в какую беседку
Ни сунься – мелькают впотьмах
Их брюки в широкую клетку,
Тяжелые трости в руках.
А тут, что ни день, перемены,
Слетает листок за листком.
И снова они современны
С безумным своим шепотком.
Как штопор, вонзится листочек
В прохладный и рыхлый песок –
Как будто не вытянул летчик,
Неправильно взял, на глазок.
Охота к делам пропадает,
И в воздухе пахнет зимой.
«Мой сад с каждым днем увядает».
И мой увядает! И мой!
 


О здание Главного штаба…
 
О здание Главного штаба!
Ты желтой бумаги рулон,
Размотанный слева направо
И вогнутый, как небосклон.
 
 
О море чертежного глянца!
О неба холодная высь!
О, вырвись из рук итальянца
И в трубочку снова свернись.
 
 
Под плащ его серый, под мышку.
Чтоб рвался и терся о шов,
Чтоб шел итальянец вприпрыжку
В тени петербургских садов.
 
 
Под ветром, на холоде диком,
Едва поглядев ему вслед,
Смекну: между веком и мигом
Особенной разницы нет.
 
 
И больше, чем стройные зданья,
В чертах полюблю городских
Веселое это сознанье
Таинственной зыбкости их.
 


Эти сны роковые – вранье!
 
Эти сны роковые – вранье!
А рассказчикам нету прощенья,
Потому что простое житье
Безутешней любого смещенья.
 
 
Ты увидел, когда ты уснул,
Весла в лодке и камень на шее,
А к постели придвинутый стул
Был печальней в сто раз и страшнее.
 
 
По тому, как он косо стоял, –
Ты б заплакал, когда б ты увидел, –
Ты бы вспомнил, как смертно скучал
И как друг тебя горько обидел.
 
 
И зачем – непонятно – кричать
В этих снах, под машины ложиться,
Если можно проснуться опять —
И опять это все повторится.
 


Бог семейных удовольствий…
 
Бог семейных удовольствий,
Мирных сценок и торжеств,
Ты, как сторож в садоводстве,
Стар и добр среди божеств.
 
 
Поручил ты мне младенца,
Подарил ты мне жену,
Стол, и стул, и полотенце,
И ночную тишину.
 
 
Но голландского покроя
Мастерство и благодать
Не дают тебе покоя
И мешают рисовать.
 
 
Так как знаем деньгам цену,
Ты рисуешь нас в трудах,
А в уме лелеешь сцену
В развлеченьях и цветах.
 
 
Ты бокал суешь мне в руку,
Ты на стол швыряешь дичь
И сажаешь нас по кругу,
И не можешь нас постичь!
 
 
Мы и впрямь к столу присядем,
Лишь тебя не убедим,
Тихо мальчика погладим,
Друг на друга поглядим.
 


ВЕЛОСИПЕДНЫЕ ПРОГУЛКИ
 
Велосипедные прогулки!
Шмели и пекло на проселке.
И солнце, яркое на втулке,
Подслеповатое – на елке.
 
 
И свист, и скрип, и скрежетанье
Из всех кустов, со всех травинок,
Колес приятное мельканье
И блеск от крылышек и спинок.
 
 
Какой высокий зной палящий!
Как этот полдень долго длится!
И свет, и мгла, и тени в чаще,
И даль, и не с кем поделиться.
 
 
Есть наслаждение дорогой
Еще в том смысле, самом узком,
Что связан с пылью, и морокой,
И каждым склоном, каждым спуском.
 
 
Кто с сатаной по переулку
Гулял в старинном переплете,
Велосипедную прогулку
Имел в виду иль что-то вроде.
 
 
Где время? Съехав на запястье,
На ремешке стоит постыдно.
Жара. А если это счастье,
То где конец ему? Не видно.
 


Уехав, ты выбрал пространство…
 
Уехав, ты выбрал пространство,
Но время не хуже его.
Действительны оба лекарства:
Не вспомнить теперь ничего.
Наверное, мог бы остаться –
И был бы один результат.
Какие-то степи дымятся,
Какие-то тени летят.
Потом ты опомнишься: где ты?
Неважно. Допустим, Джанкой.
Вот видишь: две разные Леты,
А пить все равно из какой.
 


ГОФМАН
 
Одну минуточку, я что хотел спросить:
Легко ли Гофману три имени носить?
О, горевать и уставать за трех людей
Тому, кто Эрнст, и Теодор, и Амадей.
Эрнст – только винтик, канцелярии юрист,
Он за листом в суде марает новый лист,
Не рисовать, не сочинять ему, не петь –
В бюрократической машине той скрипеть.
 
 
Скрипеть, потеть, смягчать кому-то приговор.
Куда удачливее Эрнста Теодор.
Придя домой, превозмогая боль в плече,
Он пишет повести ночами при свече.
Он пишет повести, а сердцу все грустней.
Тогда приходит к Теодору Амадей,
Гость удивительный и самый дорогой.
Он, словно Моцарт, машет в воздухе рукой…
 
 
На Фридрихштрассе Гофман кофе пьет и ест.
«На Фридрихштрассе», – говорит тихонько Эрнст.
«Ах нет, направо!» – умоляет Теодор.
«Идем налево, – оба слышат, – и во двор».
Играет флейта еле-еле во дворе,
Как будто школьник водит пальцем в букваре.
«Но все равно она, – вздыхает Амадей, –
Судебных записей милей и повестей».
 


Эти бешеные страсти…

Л. Я. Гинзбург



 
Эти бешеные страсти
И взволнованные жесты –
Что-то вроде белой пасты,
Выжимаемой из жести.
 
 
Эта видимость замашек
И отсутствие расчета –
Что-то, в общем, вроде шашек
Дымовых у самолета.
 
 
И за словом, на два тона
Взятом выше, – смрад обмана,
Как за поступью дракона,
Напустившего тумана.
 
 
То есть нет того, чтоб руки
Опустить легко вдоль тела,
Нет, заламывают в муке,
Поднимают то и дело.
 
 
То есть так, удобства ради,
Прибегая к сильной страсти,
В этом дыме, в этом смраде
Ловят нас и рвут на части.
 


ДВА НАВОДНЕНЬЯ
 
Два наводненья, с разницей в сто лет,
Не проливают ли какой-то свет
На смысл всего?
Не так ли ночью темной
Стук в дверь не то, что стук двойной, условный.
 
 
Вставали волны так же до небес,
И ветер выл, и пена клокотала,
С героя шляпа легкая слетала,
И он бежал волне наперерез.
 
 
Но в этот раз к безумью был готов,
Не проклинал, не плакал. Повторений
Боялись все. Как некий скорбный гений,
Уже носился в небе граф Хвостов.
 
 
Вольно же ветру волны гнать и дуть!
Но волновал сюжет Серапионов,
Им было не до волн – до патефонов,
Игравших вальс в Коломне где-нибудь.
 
 
Зато их внуков, мучая и длясь,
Совсем другая музыка смущала.
И с детства, помню, душу волновала
Двух наводнений видимая связь.
 
 
Похоже, дважды кто-то с фонаря
Заслонку снял, а в темном интервале
Бумаги жгли, на балах танцевали,
В Сибирь плелись и свергнули царя.
 
 
Вздымался вал, как схлынувший точь-в-точь
Сто лет назад, не зная отклонений.
Вот кто герой! Не Петр и не Евгений.
Но ветр. Но мрак. Но ветреная ночь.
 


Удивляясь галопу…
 
Удивляясь галопу
Кочевых табунов,
Хоронили Европу,
К ней любовь поборов.
 
 
Сколько раз хоронили,
Славя конскую стать,
Шею лошади в мыле.
И хоронят опять.
 
 
Но полощутся флаги
На судах в тесноте,
И дрожит Копенгаген,
Отражаясь в воде,
 
 
И блестят в Амстердаме
Цеховые дома,
Словно живопись в раме
Или вечность сама.
 
 
Хорошо на педали
Потихоньку нажав,
В городок на канале
Въехать, к сердцу прижав
 
 
Не сплошной, философский,
Но обычный закат,
Бледно-желтый, чуть жесткий,
Золотящий фасад.
 
 
Впрочем, нам и не надо
Уезжать никуда,
Вон у Летнего сада
Розовеет вода,
 
 
И у каменных лестниц,
Над петровской Невой,
Ты глядишь, европеец,
На закат золотой.
 


Я в плохо проветренном зале…
 
Я в плохо проветренном зале
На краешке стула сидел
И, к сердцу ладонь прижимая,
На яркую сцену глядел.
 
 
Там пели трехслойные хоры,
Квартет баянистов играл,
И лебедь под скорбные звуки
У рампы раз пять умирал.
 
 
Там пляску пускали за пляской,
Летела щепа из-под ног –
И я в перерыве с опаской
На круглый взглянул потолок.
 
 
Там был нарисован зеленый,
Весь в райских цветах небосвод,
И ангелы, за руки взявшись,
Нестройный вели хоровод.
 
 
Ходили по кругу и пели.
И вид их решительный весь
Сказал нас, что ждут нас на небе
Концерты не хуже, чем здесь.
 
 
И господи, как захотелось
На воздух, на волю, на свет,
Чтоб там не плясалось, не пелось,
А главное, музыки нет!
 


Танцует тот, кто не танцует…
 
Танцует тот, кто не танцует,
Ножом по рюмочке стучит,
Гарцует тот, кто не гарцует, –
С трибуны машет и кричит.
 
 
А кто танцует в самом деле,
И кто гарцует на коне,
Тем эти пляски надоели,
А эти лошади – вдвойне!
 


Но и в самом легком дне…
 
Но и в самом легком дне,
Самом тихом, незаметном,
Смерть, как зернышко на дне,
Светит блеском разноцветным.
В рощу, в поле, в свежий сад,
Злей хвоща и молочая,
Проникает острый яд,
Сердце тайно обжигая.
 
 
Словно кто-то за кустом,
За сараем, за буфетом
Держит перстень над вином
С монограммой и секретом.
Как черна его спина!
Как блестит на перстне солнце!
Но без этого вина
Вкус не тот, вино не пьется.
 


Два лепета, быть может бормотанья…
 
Два лепета, быть может бормотанья,
Подслушал я, проснувшись, два дыханья.
Тяжелый куст под окнами дрожал,
И мальчик мой, раскрыв глаза, лежал.
 
 
Шли капли мимо, плакали на марше,
Был мальчик мал,
куст был намного старше,
Он опыт свой с неведеньем сличил
И первым звуками мальчика учил.
 
 
Он делал так: он вздрагивал ветвями
И гнал их вниз, и стлался по земле,
А мальчик тоже пробовал губами,
И выходило вроде «ле-ле-ле»
 
 
И «ля-ля-ля». Но им казалось: мало!
И куст старался, холодом дыша,
Поскольку между ними не вставала
Та тень, та блажь, по имени душа.
 
 
Я тихо встал, испытывая трепет,
Вспугнуть боясь и легкий детский лепет,
И лепетанье листьев под окном –
Их разговор на уровне одном.
 


То, что мы зовем душой…
 
То, что мы зовем душой,
Что, как облако, воздушно
И блестит во тьме ночной
Своенравно, непослушно
Или вдруг, как самолет,
Тоньше колющей булавки,
Корректирует с высот
Нашу жизнь, внося поправки;
 
 
То, что с птицей наравне
В синем воздухе мелькает,
Не сгорает на огне,
Под дождем не размокает,
Без чего нельзя вздохнуть,
Ни глупца простить в обиде;
То, что мы должны вернуть,
Умирая, в чистом виде, –
 
 
Это, верно, то и есть,
Для чего не жаль стараться,
Что и делает нам честь,
Если честно разобраться.
В самом деле хороша,
Бесконечно старомодна,
Тучка, ласточка, душа!
Я привязан, ты – свободна.
 


Какая разница…
 
Какая разница,
Чем мы развлечены:
Стихов нескладицей?
Невнятицей волны?
 
 
Снежком, нелепицей?
Или, совсем как встарь,
Стеклянной пепельницей,
Желтой, как янтарь?
 
 
Мерцаньем полнится
И тянется к лучам…
Имел я, помнится,
Внимание к вещам.
 
 
И критик шелковый
Обозначал мой крен:
Ларец с защелками
И Жан Батист Шарден.
 
 
Все это схлынуло.
Стакан, графин с водой
Жизнь отодвинула
Как бы рукой одной.
 
 
Смахнула слезы с глаз,
Облокотясь на стол.
И разговор у нас
Совсем иной пошел.
 


Среди знакомых ни одна…
 
Среди знакомых ни одна
Не бросит в пламя денег пачку,
Не пошатнется, впав в горячку,
В дверях, бледнее полотна.
В концертный холод или сквер,
Разогреваясь понемногу,
Не пронесет, и слава богу,
Шестизарядный револьвер.
 
 
Я так и думал бы, что бред
Все эти тени роковые,
Когда б не туфельки шальные,
Не этот, издали, привет.
Разят дешевые духи,
Не хочет сдержанности мудрой,
Со щек стирает слезы с пудрой
И любит жуткие стихи.
 


РАЗГОВОР
 
Мне звонят, говорят: – Как живете?
– Сын в детсаде. Жена на работе.
Вот сижу, завернувшись в халат.
Дум не думаю. Жду: позвонят.
 
 
А у вас что? Содом? Суматоха?
– И у нас, – отвечает, – неплохо.
Муж уехал, – Куда? – На восток.
Вот сижу, завернувшись в платок.
 
 
– Что-то нынче и вправду не топят.
Или топливо к празднику копят?
Ну и мрак среди белого дня!
Что-то нынче нашло на меня.
 
 
– И на нас, – отвечает, – находит.
То ли жизнь в самом деле проходит,
То ли что… Я б зашла… да потом
Будет плохо. – Спасибо на том.
 


Он встал в ленинградской квартире…
 
Он встал в ленинградской квартире,
Расправив среди тишины
Шесть крыл, из которых четыре,
Я знаю, ему не нужны.
 
 
Вдруг сделалось пусто и звонко,
Как будто нам отперли зал.
– Смотри, ты разбудишь ребенка! –
Я чудному гостю сказал.
 
 
Вот если бы легкие ночи,
Веселость, здоровье детей…
Но кажется, нет средь пророчеств
Таких несерьезных статей.
 


Когда тот польский педагог…
 
Когда тот польский педагог,
В последний час не бросив сирот,
Шел в ад с детьми и новый Ирод
Торжествовать злодейство мог,
Где был любимый вами бог?
Или, как думает Бердяев,
Он самых слабых негодяев
Слабей, заоблачный дымок?
 
 
Так, тень среди других теней,
Чудак, великий неудачник.
Немецкий рыжий автоматчик
Его надежней и сильней,
А избиением детей
Полны библейские преданья,
Никто особого вниманья
Не обращал на них, ей-ей.
 
 
Но философии урок
Тоски моей не заглушает.
И отвращенье мне внушает
Нездешний этот холодок.
Один возможен был бы бог,
Идущий в газовые печи
С детьми, подставив зло под плечи,
Как старый польский педагог.
 


ПОКЛОНЕНИЕ ВОЛХВОВ
 
В одной из улочек Москвы,
Засыпанной метелью,
Мы наклонялись, как волхвы,
Над детской колыбелью.
 
 
И что-то, словно ореол,
Поблескивало тускло,
Покуда ставились на стол
Бутылки и закуска.
 
 
Мы озирали полумглу
И наклонялись снова.
Казалось, щурились в углу
Теленок и корова.
 
 
Как будто Гуго ван дер Гус
Нарисовал все это:
Волхвов, хозяйку с ниткой бус,
В дверях полоску света.
 
 
И вообще такой покой
На миг установился:
Не страшен Ирод никакой,
Когда бы он явился.
 
 
Весь ужас мира, испокон
Стоящий в отделенье,
Как бы и впрямь заворожен,
Подался на мгновенье.
 
 
Под стать библейской старине
В ту ночь была Волхонка.
Снежок приветствовал в окне
Рождение ребенка.
 
 
Оно собрало нас сюда
Проулками, садами,
Сопровождалось, как всегда,
Простыми чудесами.
 


ДВА ГОЛОСА
 
Озирая потемки,
расправляя рукой
с узелками тесемки
на подушке сырой,
рядом с лампочкой синей
не засну в полутьме
на дорожной перине,
на казенном клейме.
 
 
– Ты, дорожные знаки
подносящий к плечу,
я сегодня во мраке
как твой ангел, лечу.
К моему изголовью
подступают кусты.
Помоги мне! С любовью
не справляюсь, как ты.
 
 
– Не проси облегченья
от любви, не проси.
Согласись на мученье
и губу прикуси.
Бодрствуй с полночью вместе,
не мечтай разлюбить.
Я тебе на разъезде
посвечу, так и быть.
 
 
– Ты, фонарь подносящий,
как огонь к сургучу,
я над речкой и чащей,
как твой ангел, лечу.
Синий свет худосочный,
отраженный в окне,
вроде жилки височной,
не погасшей во мне.
 
 
– Не проси облегченья
от любви, его нет.
Поздней ночью – свеченье,
Днем – сиянье и свет.
Что весной развлеченье,
тяжкий труд к декабрю.
Не проси облегченья
от любви, говорю.
 


В ПОЕЗДЕ
 
Не в силах мне помочь,
летя за мною следом,
пронизывая ночь
дождя холодным светом,
он плачет надо мной,
дымясь среди обочин,
и стекол ряд двойной,
как стеганка, прострочен.
 
 
Так плачет только он
в сырой ночи без края,
цепляясь за вагон,
с запинкой, призывая
на помощь небеса,
листая наш словарик,
и каждая слеза
как маленький фонарик.
 
 
Он плачет надо мной,
блестящий дождь глотая,
любовь мою бедой,
виной своей считая,
твердя «Прости, не плачь», –
и сам в пылу внушенья,
как сердобольный врач,
нуждаясь в утешенье.
 
 
Он плачет потому,
что нет конца мученью,
что я кажусь ему
безжизненною тенью;
как с этой стороны
стекла, где ссохлась муха,
глаза мои темны,
в них холодно и сухо.
 


Жить в городе другом – как бы не жить…
 
Жить в городе другом – как бы не жить.
При жизни смерть дана, зовется – расстоянье.
Не торопи меня. Мне некуда спешить.
Летит вагон во тьму. О, смерти нарастанье!
 
 
Какое мне письмо докажет: ты жива?
Мне кажется, что ты во мраке таешь, таешь.
Беспомощен привет, бессмысленны слова.
Тебя в разлуке нет, при встрече оживаешь.
 
 
Гремят в промозглой мгле бетонные мосты.
О ком я так томлюсь, в тоске ломая спички?
Теперь любой пустяк действительней, чем ты:
На столике стакан, на летчике петлички.
 
 
На свете, где и так все держится едва,
На ниточке висит, цепляется, вот рухнет,
Кто сделал, чтобы ты жива и нежива
Была, как тот огонь: то вспыхнет, то потухнет?
 


Четко вижу двенадцатый век…
 
Четко вижу двенадцатый век.
Два-три моря да несколько рек.
Крикнешь здесь – там услышат твой голос.
Так что ласточки в клюве могли
Занести, обогнав корабли,
В Корнуэльс из Ирландии волос.
 
 
А сейчас что за век, что за тьма!
Где письмо? Не дождаться письма.
Даром волны шумят, набегая.
Иль и впрямь европейский роман
Отменен, похоронен Тристан?
Или ласточек нет, дорогая?
 


СИРЕНЬ
 
Фиолетовой, белой, лиловой,
Ледяной, голубой, бестолковой
Перед взором предстанет сирень.
Летний полдень разбит на осколки,
Острых листьев блестят треуголки,
И, как облако, стелется тень.
 
 
Сколько свежести в ветви тяжелой,
Как стараются важные пчелы,
Допотопная блещет краса!
Но вглядись в эти вспышки и блестки:
Здесь уже побывал Кончаловский,
Трогал кисти и щурил глаза.
 
 
Тем сильней у забора с канавкой
Восхищение наше, с поправкой
На тяжелый музейный букет,
Нависающий в желтой плетенке
Над столом, и две грозди в сторонке,
И от локтя на скатерти след.
 


СТОГ

Б. Я. Бухштабу



На стоге сена ночью южной

Лицом ко тверди я лежал…

А. Фет


 
Я к стогу сена подошел.
Он с виду ласковым казался.
Я боком встал, плечом повел,
Так он кололся и кусался.
 
 
Он горько пахнул и дышал,
Весь колыхался и дымился.
Не знаю, как на нем лежал
Тяжелый Фет? Не шевелился?
 
 
Ползли какие-то жучки
По рукавам и отворотам,
И запотевшие очки
Покрылись шелковым налетом.
 
 
Я гладил пыль, ласкал труху,
Я порывался в жизнь иную,
Но бога не было вверху,
Чтоб оправдать тщету земную.
 
 
И голый ужас, без одежд,
Сдавив, лишил меня движений.
Я падал в пропасть без надежд,
Без звезд и тайных утешений.
 
 
Ополоумев, облака
Летели, серые от страха.
Чесалась потная рука,
Блестела мокрая рубаха.
 
 
И в целом стоге под рукой,
Хоть всей спиной к нему прижаться,
Соломки не было такой,
Чтоб, ухватившись, задержаться!
 


Еще чего, гитара!..
 
Еще чего, гитара!
Засученный рукав.
Любезная отрава.
Засунь ее за шкаф.
 
 
Пускай на ней играет
Григорьев по ночам,
Как это подобает
Разгульным москвичам.
 
 
А мы стиху сухому
Привержены с тобой.
И с честью по-другому
Справляемся с бедой.
 
 
Дымок от папиросы
Да ветреный канал,
Чтоб злые наши слезы
Никто не увидал.
 


Жизнь чужую прожив до конца…
 
Жизнь чужую прожив до конца,
Умерев в девятнадцатом веке,
Смертный пот вытирая с лица,
Вижу мельницы, избы, телеги.
 
 
Биографии тем и сильны,
Что обнять позволяют за сутки
Двух любовниц, двух жен, две войны
И великую мысль в промежутке.
 
 
Пригождайся нам, опыт чужой,
Свет вечерний за полостью пыльной,
Тишина, пять-шесть строф за душой
И кусты по дороге из Вильны.
 
 
Даже беды великих людей
Дарят нас прибавлением жизни,
Звездным небом, рысцой лошадей
И вином, при его дешевизне.
 


Казалось бы, две тьмы…
 
Казалось бы, две тьмы,
В начале и в конце,
Стоят, чтоб жили мы
С тенями на лице.
 
 
Но несравним густой
Мрак, свойственный гробам,
С той дружелюбной тьмой,
Предшествовавшей нам.
 
 
Я с легкостью смотрю
На снимок давних лет.
«Вот кресло, – говорю, –
Меня в нем только нет».
 
 
Но с ужасом гляжу
За черный тот предел,
Где кресло нахожу,
В котором я сидел.
 


Зачем Ван Гог вихреобразный…
 
Зачем Ван Гог вихреобразный
Томит меня тоской неясной?
Как желт его автопортрет!
Перевязав больное ухо,
В зеленой куртке, как старуха,
Зачем глядит он мне во вслед?
 
 
Зачем в кафе его полночном
Стоит лакей с лицом порочным?
Блестит бильярд без игроков?
Зачем тяжелый стул поставлен
Так, что навек покой отравлен,
Ждешь слез и стука и башмаков?
 
 
Зачем он с ветром в крону дует?
Зачем он доктора рисует
С нелепой веточкой в руке?
Куда в косом его пейзаже
Без седока и без поклажи
Спешит коляска налегке?
 


БУКВЫ
 
В латинском шрифте, видим мы,
Сказались римские холмы
И средиземных волн барашки,
Игра чешуек и колец,
Как бы ползут стада овец,
Пастух вино сосет из фляжки.
 
 
Зато грузинский алфавит
На черепки мечом разбит
Иль сам упал с высокой полки.
Чуть дрогнет утренний туман –
Илья, Паоло, Тициан
Сбирают круглые осколки.
 
 
А в русских буквах «же» и «ша»
Живет размашисто душа,
Метет метель, шумя и пенясь.
В кафтане бойкий ямщичок,
Удал, хмелен и краснощек,
Лошадкой правит подбоченясь.
 
 
А вот немецкая печать,
Так трудно буквы различать,
Как будто маргбургские крыши.
Густая готика строки.
Ночные окрики, шаги.
Не разбудить бы! Тише! Тише!
 
 
Летит еврейское письмо.
Куда? – Не ведает само.
Слова написаны как ноты.
Скорее скрипочку хватай,
К щеке платочек прижимай,
Не плачь, играй… Ну что ты? Что ты?
 


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю