355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Ромашкин » Мемуары » Текст книги (страница 3)
Мемуары
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:08

Текст книги "Мемуары"


Автор книги: Александр Ромашкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)

Фрунзе был в бешенстве от удач союзников-махновцев. Его не радовала перспектива того, что лавры победы в войне достанутся не ему, "прославленному красному командиру", а "гуляй-польскому атаману".

Понятно, что и председатель РВС Троцкий был не в восторге от такого поворота дел. Поэтому когда Фрунзе уже через десять дней после полного разгрома Белой гвардии телеграфировал в Москву о необходимости "превентивного уничтожения махновских банд", его предложение тут же было одобрено. Тем более, все условия для этого были налицо: запереть выход с полуострова, окружить "банды" и перебить, как кроликов в мешке.

До той поры проницательный, батько теперь сам себя загнал в ловушку.

Впрочем, он предвидел такой исход и постоянно говорил про союз с красными как про временный, но не ожидал, что все произойдет так быстро и неожиданно. Внезапно напав на махновские части, недавние союзники устроили настоящую резню почище варфоломеевской ночи. В лучших традициях Фрунзе, пленных не брали, а если брали, то сразу расстреливали.

Одновременно в Харькове были арестованы идеологи Махновии – анархисты-набатовцы.

Отступление махновцев морем осложнялось еще и тем, что после бегства армии Врангеля в крымских портах практически не осталось пароходов. С большим трудом мне удалось разыскать рыбацкий баркас для Нестора Ивановича, его боевой подруги Галины Кузменко и штаба. Когда мы отчалили в Румынию, Махно приказал мне поднять на мачте черный флаг и поклялся отомстить кровавому предателю Фрунзе.

Зиму мы провели в горной румынской деревушке, где нас приютила одна добрая вдова. Отсыпались, отъедались, залечивали раны. У батько к тому времени было тринадцать сабельных и огнестрельных ранений. Галина уговаривала Нестора Иваныча остаться в тихой Румынии, но он и слышать об этом не хотел: спал и видел, как отомстит ненавистному Фрунзе.

Только сошел снег и немного подсохло, в апреле 21 года мы совершили тачаночный рейд на Украину. Подлинным триумфом стало появление Махно в его родном Гуляй-Поле. Большевики уверяли земляков Махно, что батько давно нет в живых, поэтому его появление на родной земле можно сравнить по эффекту разве что только со вторым пришествием. Нестор Иваныч произнес речь, в которой объявил о восстановлении Южноукраинской трудовой федерации – Махновии. Крестьяне тут же отрыли на огородах промасленные обрезы, и наше войско за несколько дней выросло до нескольких тысяч человек.

Все лето мы охотились за Фрунзе, но к тому времени, как нам удалось выследить его мобильный штаб, он поставил на свою охрану целый отборный полк. Кроме того, ему удалось запугать местное население карательными операциями: те деревни, которые нас явно поддерживали, подвергались варварским артиллерийским обстрелам. В довершение ко всему, красным уже не приходилось воевать на два фронта и когда Фрунзе запросил у Москвы подкрепление, его армия выросла до миллиона человек. Миллион против неполных десяти тысяч!

Силы были явно неравными – красные буквально давили нас массой своей кавалерии. Нам приходилось сражаться один против ста. И мы побеждали!

Был случай, когда трое махновцев во главе с легендарным Щусем расстреляли из пулеметов целую роту красноармейцев. Но и наши потери были ощутимы. К тому же, советская власть пошла на хитрость: она обещала крестьянам землю, и наивные хлеборобы стали сотнями покидать батькино войско. Впервые за все время войны на батько напала депрессия: он осознал бессмысленность борьбы. Заныли старые раны, и Нестор Иваныч совсем захворал, стал нервным и злым, чего с ним раньше не случалось.

Три года войско держалось исключительно на энтузиазме батько, и вот теперь, когда он больше не зажигал соратников своей энергией, оно стало потихоньку разваливаться.

В августе, когда батько был уже фактически невменяем – с трудом передвигался, но бредил при этом идеями всемирной анархии – боевые друзья уговорили вернуться его в Румынию, чтобы залечить там раны.

Дорога была непростой: красные шли по пятам, а нам предстояло переправиться через Днепр и Днестр, не считая мелких рек. Каждую переправу Нестора Иваныча прикрывала группа пулеметчиков-смертников, которые ценой своей жизни давали ему возможность уйти от погони. 16 августа в районе Кременчуга мы с боем форсировали Днепр. Наш жалкий плот красные обстреливали из пушек – вода вокруг бурлила от раскаленной шрапнели. Махно едва не постигла участь Чапаева: на Днепре он был ранен шесть раз! Лишь только благодаря своим товарищам, буквально закрывавшим его своими телами, батько остался жив.

Десять дней спустя мы подошли к Днестру. К тому времени от всего войска остался лишь сам батько и горстка его верных боевых друзей: жена Галина, старый друг и соратник анархист Волин, личный охранник-пулеметчик, да и "черный комиссар" Лева Задов, то есть я. Пулеметчик был ранен, и было ясно, что одному ему не справиться с прикрытием. Тогда я вызвался ему в помощь. Мы залегли на высотке с двумя пулеметами, и пока батько переправлялся на тот берег, кинжальным огнем прижимали роту красных к земле. Патронов у нас было с лихвой, но воду в пулеметы заливать был некому, и скоро мой "Максим" заклинило от перегрева. Я сбегал с флягой к реке за водой, а когда вернулся и залил ее в пулемет своего напарника, тот махнул мне рукой, чтобы я "давал деру". Эх, и то правда, не умирать же накануне своего пятнадцатилетия – я сиганул в Днестр.

Сельский учитель (глава шестая, действие которой разворачивается на

фоне украинской пасторали в духе Куинджи. Внезапный арест героя

нарушает идиллию) В "Большом Энциклопедическом словаре" 1997 года издания статья про Махно заканчивается лаконичными словами "В 1921 году эмигрировал за границу".

Неискушенный читатель может представить себе, как Нестор Иванович стоял в очереди за визой в румынское посольство, получал разрешение на выезд в ОВИРЕ, заполнял анкету на выписку загранпаспорта (с графой "судимости" были бы проблемы), проходил таможенный досмотр, пограничный контроль и т.д. и т.п.

Все это разумеется, чушь: никакой "эмиграции" не было – как я уже сказал, был бой за переход границы. Но пограничники все же были: когда я доплыл до середины Днестра, то смог разглядеть, что батько и его подручные арестованы на румынском берегу целым отрядом конной жандармерии. Очевидно, внимание румын было привлечено пальбой со стороны соседнего государства. Мне пришлось повернуть обратно на "родной берег".

Когда я выбрался из воды подальше от злополучного места, передо мной встал вопрос, куда податься. И тут я вспомнил о старом пулеметчике, подарившем мне жизнь и погибшем за батько, его жену и комиссара. В том, что он погиб, я не сомневался: красные махновцев в плен не брали – знали, что все равно сбегут. Звали этого пулеметчика Василь Макаренко, а родом он был из села Песчаный Брод. Я об этом знал потому, что он приходился односельчанином жене Махно Галине, и мы часто заглядывали в эту уютную деревушку, чтобы проведать ее "батькiв". В один из таких визитов я подружился там с дочерью Василя чернобровой красавицой Ганной и теперь дал себе слово во что бы то ни стало увидеться с ней и рассказать о героической смерти ее отца.

В ближайшем бессарабском городке (в Дубоссарах?) я выменял комиссарскую кожанку на буханку хлеба, лохмотья, нищенскую суму и посох и, заделавшись попрошайкой-беспризорником, отправился на родину Макаренко.

Впервые за последние годы я почувствовал себя не грозным и всесильным подручным командира или атамана, а бесправным подростком. Все кто ни попадя могли дать мне пинка под зад, не говоря уже о словесных издевательствах, типа "бог подаст", и оскорблениях. В драной холщовой суме у меня был припрятан верный маузер с ручкой, до блеска отполированной не по-детски твердой ладонью, но ведь не "пускать в расход" каждого обидчика! Вот так я и вкусил сполна все прелести мирной жизни.

Как бы то ни было, еще до первого снега я притопал в Песчаный Брод живописное село, раскинувшееся белыми мазанками по холмистым берегам извилистой речушки Черный Ташлык. Известие о смерти отца Ганна восприняла почти спокойно: она давно уже не мечтала увидеть его в живых, зная, на какое дело и против кого он отправился. Само собой получилось так, что я остался у нее на зиму, а по весне, на Красную Горку, мы поженились (не хочется употреблять это современное казенное "официально зарегистрировали брак"). Так я стал Александром Макаренко. Я женился на Ганне в твердой уверенности, что проживу с ней до конца жизни и что у нас будет десять детей и тридцать внуков, из которых образуется отдельное село, а когда придет "курносая", мы умрем в один день, взявшись за руки. Наверное, так бы оно и случилось, кабы мы жили где-нибудь на спокойном острове, например, в Австралии. Но Россия, а заодно и Малороссия, никогда не бывает безучастна к судьбе своих сыновей. Эх, мать... Но не буду забегать вперед.

Мирная передышка обволакивала сладкой дремой. Она представлялась вечной, словно капельмейстер эпохи сменил музыкальную программу: после бешеного фокстрота революции и войны, в котором дни наступали на ноги неделям, дымный воздух наполнился тягучими бесконечными романсами, плавно переходившими из одного месяца в другой и третий...

Середина двадцатых годов прошла без событий. Время остановилось. Если бы я не работал школьным учителем, то не смог бы отличить воскресенье от остальных дней недели, как не отличали этого мои односельчане. Лишь ученики точно знали, когда наступит заветный седьмой день, в который не нужно идти на урок... Календарь – вот источник исторических пертурбаций!

Наше село долгое время существовало как бы на Марсе. Радио тогда не было, газеты до нас не доходили. Уполномоченные по хлебозаготовкам обходили нашу благословенную землю стороной по той простой причине, что хлеба у нас не было. Вот ведь все как просто: кто везет, на том и едут.

Мы не везли – нам везло. Но главное, нам повезло с партийцем, которого городская ячейка отправила к нам организовывать комунну. Звали его Серафим Мокролапов. До прихода к нам он работал на криворожском (от Кривого Рога, а не от "кривой рожи") механическом заводе. В земледелии он, понятно, был не в зуб шестеренкой, и хитрые крестьяне убедили его в том, что наиболее прогрессивная революционная культура – это конопля. Из нее, мол, можно печь лепешки, варить щи и пускать корни на соления.

Кроме того, в сушеном виде она заменяет табак и благодаря особому воздействию на мозги позволяет решить проблему самогоноварения.

Подозреваю, что Мокролапов купился именно на последний пункт, поскольку у него было задание от партии "искоренить пьянство".

Конопля действительно оказалась панацеей от напастей советской власти:

хотя ее питательные свойства были более чем сомнительные, наше село очень удачно выпало из плана хлебозаготовок, за невыполнение которого могли последовать суровые репрессии, и получило в райцентре Добровеличковка почетный статус образцово-безалкогольного. При этом удивительным образом закрывались глаза на то, что вся комунна во главе с председателем ходила под "вечным кайфом". Хотя, если задуматься, то ничего необъяснимого в этом не было, если учесть, что своим "рекордным урожаем" мы неизменно делились с тем же начальственным райцентром.

С переходом на сеяние и сбор конопли остановившееся время и вовсе замерло. Когда я пытаюсь что-то вспомнить из той поры, в ушах тихонько постукивает маятник ходиков, а перед глазами нарисовываются белые стены хаты. Причем маятник отбивает удары не монотонно: они то усиливаются, то затухают, будто не отмеривают время, а очерчивают хронологические круги,

– а стены не просто беленые, они неприступно-белые, но в то же время бестелесно-бесцветные, и их умозрительная осязаемость угадывается лишь по слабым теням от неровностей побелки.

Именно в эти бесконечные светлые вечера, проведенные на набитом соломой матрасе с Ганной, ко мне пришло название моего будущего романа "Сто лет одиночества". Одиночества не "среди", а "от". От маятника часов и белых стен, от теплых бедер жены, от конопляной делянки и Мокролапова с его "Радянщиной", от зернистого звездного неба над головой и, главное, от самого себя. И я бы обязательно написал этот роман еще в 1925-м году, если бы не чувствовал одинокой отстраненности от него.

А еще вспоминается сон, который снился мне каждую ночь на протяжении нескольких лет. Ровная залитая солнцем степь с проложенными через нее рельсами – идеальная плоскость, расчерченная надвое двумя параллельными прямыми, сходящимися у горизонта. Полная тишина. На рельсах стоит бронепоезд. Я лежу на крыше бронепоезда и смотрю в небесно-синюю даль над собой. Небо не загнуто куполом, а распрямлено в бездонный океан, уходящий отражением моего взгляда в сакральные космические глубины. В этих почти запредельных глубинах, если очень пристально приглядеться, можно различить белесые небрежные мазки смутных петроглифов, в которых с волнующей заданностью угадывается таинственный и простой, жуткий и радостный смысл. Из ночи в ночь я читал эти надписи, такие понятные в моем сне и теряющие смысл при пробуждении. Да, они оказывались бессмысленны в обыденной жизни: в них было столько же практической пользы для земного существования, как в математических таблицах – для скручивания цигарки.

Как бы бесконечно ни длилась вечность, наступает момент... Иногда этот момент бывает роковым, иногда – историческим, но никогда от него не приходится ждать пощады. И вот, наступил момент коллективизации. Текущий момент, так сказать. В начале лета 1929 года на место Мокролапова был назначен "десятитысячник" – спец по колхозам. В земледелии он был такой же дока, как и его предшественник, но зато четко знал линию партии и объявил коноплю "опиумом". В смысле "опиумом для народа". Мокролапов был заклеймен кулацким пособником и сослан... в Пржевальск (если кто не понял, почему я поставил многозначительное троеточие, то поясню: этот город на берегу Иссык-Куля как раз славится выращиванием опиумного мака).

Про коллективизацию говорить неохота. Да и неинтересно. Скажу только, что, будучи ее очевидцем, я не утерпел и с натуры описал все, как было, со всеми перекосами, перегибами и головокружениями от успехов. Книга писалась... нет, скорее, отливалась в опоку действительности легко и непринужденно. И название подобралось красивое и звучное: "Поднятая целина". Когда я перечитал свой труд, то возомнил себя великим писателем и во мне загорелось идиотское желание тут же показать свое творение Сталину. Но, конечно, не для того, чтобы получить Сталинскую премию, а с целью дать понять вождю, что не все идет так гладко, а по большому счету, и вовсе не идет. Наивный я тогда был, слов нет: думал, вождь прочтет, прослезится, тут же поймет, что совершил ошибку, даст указание вернуть все на круги своя и поклянется "обычаями предков" покаяться перед партийным съездом, а потом вдруг вспомнит, что мы с ним встречались еще при жизни Ильича, "да-да, било дэло", и мы с ним разопьем бутылочку душистого грузинского коньяка "под сурдиночку".

В августе 1930 года, когда партия подводила итоги первого этапа коллективизации, я отправился в Москву, в Кремль. И тут меня подвел старый опыт: я, понимаете, привык, что в конце десятых годов все делалось по-простому. Ну, я и всучил охраннику на воротах свою рукопись, мол, "передай Иосе" – он, сволочь, мне еще подмигнул, типа сейчас передам, погоди, браток, а сам усиленный наряд вызвал, чтобы меня повязали.

Про последующие события я в новой главе расскажу, а в конце этой добавлю только, что от моей "Поднятой целины" одно название осталось. Так что если вам попадется в руки одноименная книжка, знайте: это не я написал.

Оружейник с улицы Незабудок (глава седьмая, в которой моя судьба

выкидывает головокружительный фортель и забрасывает меня на родину

предков по материнской линии, а затем дарит встречу с Махно в Париже) Моего следователя звали Михаил Шолохов. Теперь мало кому известно, чем занимался этот советский писатель с середины двадцатых до начала тридцатых годов. Многие, вероятно, уверены в том, что он еще тогда зарабатывал себе на жизнь писательством. Как бы не так! Сочинение романов в ту пору было для него не более чем хобби. К тому же, Союза писателей тогда не существовало, и литература еще не стала источником гарантированного дохода. Да и само писательство не рассматривалось как профессия. "Писатели", то есть люди, не занимавшиеся ничем иным, кроме бумагомарания, рассматривались властью рабочих и крестьян как "трутни" и подлежали воспитанию трудом где-нибудь на строительстве Днепрогэса (Колыма тогда еще не была освоена под лагеря). Поэтому-то все выдающиеся писатели того времени, начиная от Олеши и заканчивая Зощенко, вынуждены были работать в каких-нибудь издательствах, типа газеты "Гудок".

Но вернемся к Михаилу... Александровичу, если мне не изменяет память (недосуг проверять отчество по школьному учебнику литературы). Так вот, сразу после гражданской войны он служил в "продотрядах" (то есть, говоря современным языком – в карательных дивизионах, расправлявшихся с теми, кто не сдавал хлеб по продразверстке), а отличившись на переферии, перебрался в столицу, на Лубянку.

Жаловаться на Шолохова как на следователя мне грех. Из всех специалистов в области дознания, с которыми мне довелось встречаться, он был самым культурным и образованным. Иногда мы так забывались, что часами беседовали о Фоме Аквинском, Руссо, Карамзине, Тютчеве и Надсене, пока Шолохов, наконец, не спохватывался, оправлял на себе мундир, стряхивал пепел с "ромбиков" (знаки отличия тогда такие были) и, прогнав улыбку из усов, официозно заявлял: "Ну что ж, гражданин Макаренко, давайте побеседуем теперь о Вашей "Поднятой целине".

У него было поразительное чувство юмора. Например, узнав о том, что песчанобродский колхоз получил в наследство от комунны название "Перше травня" ("Первое мая"), он долго смеялся, узрев некую мистическую связь между "травнем" и "травкой", как в нашем селе называли коноплю. По его докладной записке колхоз был переименован, но еще больше мы смеялись с ним, когда узнали, что он стал называться "Ленинский шлях" – тут тебе и польская "Шляхта", и русская "шлюха"!

Удивительный это был человек – Михаил Шолохов! Мы с ним крепко подружились, настолько крепко, насколько это только возможно в отношениях между следователем и подозреваемым, и он обещал принять участие в моей судьбе, поскольку перспектива передо мной стояла нерадужная: пять лет воспитательных (читай – каторжных) работ за "очернение колхозного строя". Как бы то ни было, он доложил о моих лингвистических способностях начальству, и передо мной встала альтернатива "восток-запад". "Восток" означал ударный труд по строительству очередного "города-сада" в Сибири, а "запад" – бессрочную командировку в "капиталистический ад" – в Испанию.

Испания! Я не мог поверить своим ушам. Конечно, понятно было, что чекисты отправляют меня на самый запад Европы не для изучения творчества Лопа де Веги, но все же... Espana! "Эспанья"! Испания! Сердце замирало в моей груди, когда я слышал это волшебное слово, которое, даже будучи исковерканным в устах северных варваров, пробуждало во мне сладкими псевдо-воспоминаниями картины солнечных холмов, синего моря и шелестящих на ветру пальм. Конечно, я согласился, даже не узнав заранее, что от меня требуется (мне бы все равно не сказали), ведь это был шанс всей моей жизни!

Подготовка в школе НКВД далась мне крайне легко. Главное, что мне надо было знать для сдачи экзамена – это испанский язык и азбуку Морзе. Язык я всосал с молоком матери, а морзянку, как непременный флотский атрибут, в меня вдолбил с малолетства папаша. Еще до того, как научиться говорить, я отстукивал ложкой по краям миски сигналы SOS, когда ел овсяную кашу. Итак, оставались сущие пустяки: научиться прыгать с парашютом и выучить пароли.

Через полгода я сдал на "отлично" экзамен, а еще через месяц, не веря собственному счастью, трясся, упакованный в вализ, в почтовом вагоне поезда "Москва-Берлин". В Берлине в советском посольстве меня распаковали, выдали испанский паспорт на имя Хулио Меркадера и отправили уже легально на поезде в Мадрид. На вокзале в Мадриде меня встречал "брат" – настоящий, чистокровный испанец Рамон Меркадер. Он посвятил меня в курс дела, и только от него я узнал о своем задании: мне предстояло открыть оружейный магазин в Толедо.

Через несколько дней я прибыл с чемоданом денег в древнюю испанскую столицу – сказочный город на отвесной скале, заповедный уголок, которого не коснулась цивилизация. Толедо невозможно пробудить от средневекового уклада по одной простой причине: у него слишком узкие и крутые улочки.

Даже автомобиль проедет по ним с риском зацепиться зеркалами за сырые мрачные стены из грубо обтесанного камня, не говоря уже о строительных машинах. Сомневаюсь, что в Толедо когда-нибудь видели бульдозер, это беспощадное орудие наступления прогресса... Ну и слава Богу!

Толедо – город оружейников. Пройтись по его улочкам – все равно что посетить музей средневековья. У каждой ружейной лавочки – а других там и не было, даже хлеб продавался вместе с рапирами – вас непременно встретит закованный в потраченные временем латы невидимый, воздушный рыцарь бок о бок с огромным метровым веером из "эспад", узких хищных мечей времен реконкисты. Одну из таких лавочек на калье Но-ме-ольвидес (улице Незабудок) я и приобрел на деньги Коминтерна. Для отвода глаз оформил витрины все теми же мечами и секирами, но в крупных свертках, с которыми от меня выходили "камарадас", были совсем другие сувениры:

трехлинейки и наганы.

"Торговля" шла бойко, и за несколько лет я вооружил, пожалуй, целую армию. Но революционный бизнес в одночасье рухнул: в 1934 году моего "брата" отправили в Мексику на важное задание, а меня, чтобы не оставлять следов "семейных уз", отозвали в Берлин, где была тогда штаб-квартира советской резидентуры в Европе. В нарушение всякой конспирации я задержался на пару дней в Париже с одной единственной целью: встретиться с другом моей юности Нестором Махно.

Для начала расскажу, как батько очутился в Париже. Как я уже говорил, в августе 1921 года он с боями ушел в Румынию, чтобы поправить пошатнувшееся здоровье. К тому времени судьба изрядно побила его организм: десять лет тюрьмы, одиннадцать покушений, тринадцать рубленых и огнестрельных ран не прошли бесследно. Но, разумеется, Нестор Иванович, несмотря на уговоры друзей и близких, не собирался соблюдать постельный режим. Меньше недели он провел в койке, но за эту неделю у него созрел грандиозный план: поднять восстание в соседней Галиции против господствующей над ней Польшей, а после освобождения Галиции двинуть войско на Украину.

Батькиным планам не дано было осуществиться. Очевидно, кто-то предупредил польское правительство о его замыслах: сразу по прибытии в Галицию он был арестован тайной полицией и отконвоирован в Варшаву. Два года (1922-1923) он провел в польских тюрьмах, а затем его экстрадиции потребовала Германия по обвинению в погромах немецких колонистов на Украине. Следующие два года Махно провел в тюрьме в Данциге. И здесь он не смирился со своей участью – ему удалось бежать! Но в бегах он находился недолго. Когда его поймали, он пытался покончить жизнь самоубийством, но жизнь ему спасли... только для того, чтобы вновь посадить в тюрьму, теперь уже более строгую, в Берлине. Наконец, осенью 1925 года его освободили, и он приехал в Париж, где уже жили его жена Галина с дочерью Оленой.

В Париже батько долгое время перебивался с хлеба на воду за счет Фонда поддержки Махно, который основала бывшая любовница Кропоткина, профессор Сорбонны Мария Корн-Гольдемит. Впрочем, эти деньги Нестор Иванович благополучно пропивал и проигрывал на бегах. Жена непрерывно ворчала на батько, который из грозного атамана превратился для нее в заурядного мужа-неудачника, импотента и выпивоху. В конце концов, она не выдержала и ушла от Махно к его старому другу анархисту Волину (Галина Кузменко-Махно-Волина умерла сравнительно недавно в Семипалатинске, но это уже другая история). Измена друга, с которым он сидел еще в царской тюрьме, стала для Батько тяжелым ударом. С горя он сошелся со своим бывшим врагом белым офицером Карабанем, который стал его если и не другом, то верным собутыльником.

К моменту моего приезда в Париж благодетельница Махно умерла, фонд помощи иссяк, и батько окончательно опустился. Жизнь его была крайне жалкой: без семьи, без работы и даже без языка. Французский батько не хотел учить: он говорил, что возьмется за него только после того, как "лягушатники" освоят "ридну мову", не допуская даже мысли о том, что для кого-то украинский язык может быть не родным.

Разыскать батько в Париже оказалось не так-то просто: когда я стал наводить справки через мэрию, мне сказали, что Нестор Махно в Париже не проживает. Тогда я пошел другим путем, а именно зашел в русский ресторан "Максим" и, осведомившись у метрдотеля, тут же получил исчерпывающую информацию. Оказалось, батько проживал в пригороде Парижа Венсене под фамилией не то Махненко, не то Михненко. В любом случае, разыскать его по таким сведениям не составило труда.

Когда я увидел батько в его грязной заплеванной лачуге, то пожалел, что искал встречи с ним. Нельзя представить себе более жалкого человека:

маленький, тщедушный, с нечесаными патлами, гнилыми зубами, спутанной бородой и непрерывным кашлем. Он долго смотрел на меня тусклыми оловянными глазами, пока, наконец, не пробормотал неуверенно: "Лева?".

Голова его затряслась от волнения, и я думал, он тотчас разрыдается, но произошло нечто неожиданное: в следующее мгновение его глаза вспыхнули пламенными зарницами, он встрепенулся, оживился и произнес приветственную речь, в которой призвал меня вступить в его группу "анархистов – коммунистов" и, "сомкнув ряды", двинуться на разгром большевиков, капиталистов, сионистов, белоэмигрантов и предателей-анархистов во главе с Волиным. На секунду мне даже показалось, что в воздухе комнатушки сладко запахло порохом, а за окном послышался стук копыт и грохот тачаночных колес по булыжной парижской мостовой.

Из прошлого уважения к батько, я его внимательно выслушал, а в конце вместо ответа предложил обмыть встречу в каком-нибудь уютном бистро. Он тут же согласился. После пятой рюмки бургундского Нестор Иванович забыл о своих грандиозных планах и стал элементарно жаловаться на жизнь. С грустью он поведал мне, что после долгих поисков работы он наконец-то устроился оформителем на киностудию, но там не признали его художественных талантов, и он вынужден был зарабатывать себе на жизнь надомным плетением лаптей, которые у французов назывались "домашние тапочки из соломки".

– Немае грОшей, Лева, чи разумиешь? Булы бы грОши – мы бы такое заварыли! – жаловался мне батько. – Мени испанцы кличуть, анархисты, восстание у них зробить, а у мене грОшей немае, щоб до них доихать...

Лев, дай грОшей на квиток до Барселоны!

– Я бы с радостью, Нестор Иванович, но сам на мели, – врал я без зазрения совести, прекрасно понимая, что деньги на восстание тут же будут поставлены на какую-нибудь резвую лошадку.

Поздней ночью мы вышли из бистро. Стояла жара, и воздух был вязок и плотен, как перед дождем... Батько мутило. Он подошел к бордюру набережной и стал, пардон, блевать в Сену. Я отвернулся и отошел на двадцать шагов из деликатности. Внезапно раздался громкий всплеск – я обернулся и с удивлением увидел, что батько во всю прыть удирает с того самого места, где только что стоял... Но это был не батько! В следующий момент до меня дошло, что я вижу убегающего шлоумышленника, который скинул Махно в Сену. Я бросился было за ним, но тут же передумал и прыгнул в реку спасать Нестора Ивановича.

Пока я вытаскивал пьяного батько из Сены, он успел порядком нахлебаться воды. Дышал он с трудом. Сильно хрипел.

– Шварцбарт, – бредил он у меня на руках, булькая прогнившими легкими, – Шварцбарт, гада чекистская!

– Успокойтесь, батько, откуда ему тут взяться, – успокаивал я его.

Батько имел в виду чекиста Шварцбарта, который, изображая из себя анархиста, за восемь лет до этого убил Петлюру. Но вряд ли это был тот самый чекист...

Я взял батько на руки – он был легкий, как пушинка, – и отнес его в ближайший госпиталь. Понятно, что после такого ЧП мне было опасно оставаться в Париже, и я первым же поездом выехал в Берлин. Вскоре я узнал, у Нестора Ивановича открылась рана от пули "дум-дум", которая гноилась еще с войны, и ему удалили два ребра. Батько остался практически без легких, и дни его были сочтены. На похороны Махно на кладбище Пер-Лашез собрались анархисты со всей Европы. На могиле батько они поклялись продолжить начатое им дело. И его дело действительно было продолжено парижанами через тридцать четыре года, когда над студенческими баррикадами черной птицей свободы гордо взметнулось махновское знамя!

Испанское золото и железный крест (глава восьмая, в которой я

"опускаю" Гитлера, мне поручают доставить в подвалы Гохрана золотой

запас Испании, я попадаю на немецкую подводную лодку и вынужденно

служу Рейху, за что получаю награду от фюрера) Берлин 1934 года можно было смело назвать столицей мира. Если не мира, то разврата – без тени сомнения. К тому времени новоиспеченный канцлер уже официально "очистил" столицу рейха от наркоманов и гомосексуалистов, надолго упрятав их за колючую проволоку Дахау, но чистка, разумеется, затронула лишь низы общества. Хаотическому, грязному разврату уличных оборванцев пришло на смену великосветское распутство, организованное на широкую ногу и чуть ли не на государственном уровне, с блеском, шиком и помпой. Манкировать еженедельными феерическими оргиями в высшем свете берлинского общества, куда стали рьяно проникать новоявленные фашистские бонзы, считалось признаком дурного тона.

Сводки агентов о творящихся в Берлине безобразиях шли в Москву лавиной.

Тщательно изучив и проанализировав их, начальник иностранного отдела НКВД Пассов принял мудрое решение, достойное опытного чекиста: сыграть на любви фашистов к клубничке. Получив санкцию от наркома Ежова, Пассов разработал сверхсекретную операцию под кодовым названием "Коричневая малина". Замысел операции был до гениального прост: внедрить в ближайшее окружение любвеобильного Адольфа надежную чекистку. Резидент в Берлине получил задание подыскать подходящую для этой роли оперативницу.

Непосредственный отбор кандидаток был поручен мне. Разумеется, я не мог вызвать сразу двадцать две девушки к себе на квартиру, пусть даже консперативную, и устроить "смотрины". Пришлось заходить издалека, не посвящая девушек в суть, чтобы случайно не провалить всю операцию. Итак, я изображал из себя богатого венгерского аристократа, этакого бонвивана, ловеласа и кутилу. Каждый вечер я "заводил новый роман" с очередной прелестницей из нашей агентурной сети, поил ее в модном ресторане изысканным "Кордон руж" (все должно было быть натурально!), усаживал в лимузин и привозил в свою роскошную загородную резиденцию.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю