Текст книги "Русский Марс"
Автор книги: Александр Рубан
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц)
Рубан Александр
Русский Марс
Александр Рубан
Русский Марс
Фантастическая повесть
Мир в своей законченности мне кажется недостаточным для той бесконечности, которую я чувствую внутри себя.
Альбер Жакар
Там русский дух... там Русью пахнет!
А.С.Пушкин
...куда ж несешься ты?..
Н.В.Гоголь
ОТ АВТОРА
(Предисловие)
Считаю своим долгом ещё раз предупредить тех читателей, которые, быть может, не обратили внимания на жанровый подзаголовок: это – фантастическая повесть.
Всё нижеизложенное якобы происходило 12 лет тому назад на Марсе, за считанные дни до известных событий. Рассказчику, Андрею Павловичу Рюрику, якобы отводилась в них определённая роль. Но события пошли не так, как было якобы намечено, а сикось-накось.
Сию прелюбопытную трактовку марсианской трагедии мне довелось услышать от Андрея Павловича лично, из уст в уши. При этом его уста были максимально приближены к моим ушам – то к правому, то к левому, в зависимости от того, какие зубы он мне лечил, доращивал и восстанавливал. "Заговаривал", как он сам это называет.
Рискну обобщить свои немногочисленные наблюдения, заметив, что все эти нетрадиционные дантисты и стоматологи имеют одну общую черту с парикмахерами. А именно: склонность к некоей "информационной тирании" по отношению к своим клиентам. Причем "террор" зубоврачевателей куда как более жёсток, если не сказать жесток. Сидя с распахнутым ртом, с языком, в буквальном смысле слова парализованным волевым усилием вашего тирана, вы не можете считаться даже собеседником последнего. Ибо не имеете возможности ни возразить, ни переспросить, ни съехидничать, ни направить "беседу" в иное русло, любопытное не только ему, но и вам. Охотно, впрочем, допускаю, что уважаемые врачеватели отнюдь не считают свое поведение тираническим. Скорее всего, они предлагают нам эти свои "беседы" в качестве своеобразной дополнительной услуги, долженствующей компенсировать нам их гонорары несколько.. гм... завышенные по сравнению с действительной стоимостью врачевания.
Разумеется, я не имею никаких претензий к Андрею Павловичу Рюрику лично. Во всех остальных отношениях, кроме вышеупомянутой профессиональной склонности, это очень милый, симпатичный, уравновешенный человек, и ко всему – один из лучших нетрадиционных стоматологов на Обероне. Если его гонорар и оказался несколько обременительным для меня, я всё же отдаю себе отчет в том, что он (гонорар) вполне соответствует его (Андрея Павловича) заслуженной репутации.
Более того: "беседы" моего врачевателя, хотя и неизбежно насильственные, оказались небезынтересными. Ну, во всяком случае оригинальными.
Согласитесь, что не любой стоматолог станет излагать вам фантастические сюжеты собственного сочинения вместо того, чтобы "обсудить" с вами реальные животрепещущие темы, как-то: высокие цены, нелепую моду, вызывающее поведение нынешней молодежи, спортивные новости и неразумную политику местных властей. В Далекой Диаспоре, на самом краю Ойкумены список мало будет отличаться от такового же на Земле.
Несколько слов о том, что привело вашего покорного слугу на Оберон, один из четырех центральных миров Далекой Диаспоры (системы Урана и Нептуна). Оберон знаменит не столько своей индустриальной мощью (немалой) и природными богатствами (значительными), сколько уникальным архитектурным решением человеческих поселений и производственных комплексов. Каковое решение, наглухо запатентованное, является интеллектуальной собственностью этого и только этого мира. Его "города-колодцы" – их на планете насчитывается двадцать три, а в настоящее время сооружаются двадцать четвертый и двадцать пятый, – вот уже полстолетия привлекают к себе внимание самых разных людей и организаций: начиная от недавно возникших служб архитектурного шпионажа и кончая древними, как Земля, праздными зеваками... Впрочем, последние предпочитают называть себя туристами.
Не хочу и не могу отнести себя к этим крайним категориям. На Оберон и не только на Оберон – меня привел мой служебный долг. Точнее сказать, общественный. А если совсем точно: командировка от еженедельника "Голос Диаспоры" и настоятельная просьба его главного редактора.
Милейшего Славомира Захариевича, к моему немалому изумлению, чем-то привлек "исконно-русский" (его собственное выражение, и пусть оно будет на его совести) стиль моих первых беллетристических опытов, незадолго до того опубликованных в "Голосе". Не знаю, не знаю... И до крайности сомневаюсь, что какой бы то ни было стиль можно углядеть в тексте, изуродованном столь варварски – и если бы только ножницами!.. Хочется верить, что Славомир Захариевич действительно читал оригиналы моих опусов. И действительно после публикации. Что до обещанной взбучки редактору художественного отдела "Голоса", то, право же, Бог с ним. Все мы люди, все мы человеки, всех нас раздирают надвое служебный долг и собственное мнение – и все мы мечемся от одного к другому. И ох как мало кто из нас находит успокоение: в одинокой ли гордыне своей правоты, или в безоговорочном подчинении всего себя моральным установкам общества (в узком смысле – требованиям издательской и журналистской этики...).
Как бы то ни было, Славомир Захариевич лестно отозвался о моём стиле, я был польщен и дал свое согласие на эту поездку. "Голос Диаспоры" заказал мне серию очерков и просил провести некоторое социологическое обследование. И то, и другое касалось судеб переселенцев с Марса – как сложившихся, так и не сложившихся судеб. Выбор оставлялся на полное моё усмотрение. Почти полное.
Тема была интересной и действительно важной. Ведь это, как-никак, сотни тысяч семей, десятилетие тому назад потерявших родину и рассеянных по всей Далекой и Близкой Диаспоре. Один лишь Колодец-2 на Обероне в то время изъявил готовность принять до десяти тысяч беженцев – и принял почти пятнадцать... Тогда их называли беженцами. Переселенцами они стали потом, де-факто, поскольку надежда на скорое восстановление атмосферы в долине Маринер была утрачена.
Три с лишним года тому назад Европа (не земной материк, а спутник Юпитера) взяла строительство под свой протекторат, и оно наконец-то сдвинулось с мертвой точки. И возникла проблема. Намерены ли марсиане, всё ещё беженцы де-юре, возвращаться на родину? Сколько семей, за свой ли счет, и в какие сроки? Оплатят ли они – хотя бы частью – европейские траты и хлопоты? Наконец, не захотят ли они просто-напросто забрать себе свой мир, оставив перенаселённую Европу с носом?
"От этих русских можно ждать чего угодно!"– так заявил на специальном заседании по Марсу один из спикеров Комиссии ООМ по Правам Человека. За что и был с треском дисквалифицирован и со всех занимаемых должностей изгнан, как нарушивший негласное табу на национальные вопросы.
Процент русских на Марсе был, мягко говоря, незначителен – чего не скажешь об их влиянии на политику практически любого мира, где они есть... Таково, по крайней мере, мнение Славомира Захариевича. И, учтя неизбежную скованность профессиональных социологов Организации Объединенных Миров, проистекающую из негласного табу, он просил меня особое внимание в моём дилетантском обследовании, а равно и в очерках уделить именно русским переселенцам с Марса. "Художника нельзя дисквалифицировать, – объяснил он мне. – Художник всегда волен выражать озабоченность тем, что его действительно заботит..." Предполагалось, что я – художник. Я был ещё раз польщен.
Я побывал на шести мирах, провел свое дилетантское обследование, вылечил зубы на Обероне, вернулся, написал и сдал заказанную серию очерков (они уже в наборе) – а фантастическая байка Андрея Павловича никак не давала мне покоя. Что-то в ней было тревожное и смешное одновременно, и смех этот был нехорош. Хотя, если подумать – чистейший вздор.
И вот, чтобы избавиться от этой иррациональной тревоги, от подступавшего то и дело нервического хихиканья, я решил записать всё, что я услышал от Андрея Павловича Рюрика в течение долгих двенадцати сеансов врачевания.
К сожалению, он не довел свое повествование до логического конца. Многие линии незавершены, а кое-какие намечены пунктиром и производят впечатление лишних. Даже судьба главного (как я понимаю) героя, Мефодия Щагина осталась неясной.
Но что-то удержало меня от естественного порыва всякого литератора свести воедино оборванные концы, связать их общей идеей и вывести кругленькую мораль, безжалостно отсекая всё то, что этой морали противоречит. Я лишь позволил себе дополнить байку несколькими газетными вырезками одиннадцати– и двенадцатилетней давности, каковые, на мой взгляд, удачно довершают некоторые из незавершенных линий романа.
Кстати, супруги Рюрик были одними из первых марсианских беженцев если не самыми первыми. Они пустились в вояж довольно необычным способом, без гроша в кармане, если не считать до смешного ничтожной суммы в одной из экзотических валют тогдашнего Марса. И, тем не менее, транзитная таможня космопорта на Каллисто умудрилась оштрафовать их... за контрабанду! Этому анекдотическому факту есть почти документальное свидетельство – газетная вырезка, которую я тоже полагаю более уместным привести не здесь, а в послесловии.
В самом тексте повести неоднократно упомянуты и частью процитированы два исключительно редких издания. Работу Грюндальфсона мне удалось найти, и я просто переписал примерно те куски, которые А.П.Рюрик мне пересказывал. А вот книгу Л.Саргассы я не обнаружил нигде и отрывок из неё привел по памяти. В остальном фантазия изложена так, как я её слышал – и даже от первого лица. Хотя и не дословно, разумеется.
И последнее предуведомление: рассказчик, Андрей Павлович Рюрик, фигурирует в романе под фамилией Щагин – ибо это его настоящая. фамилия. Якобы настоящая.
1
Я знаю в лицо всех дальненовгородских таможенников.
Они меня тоже.
Стоит мне войти в зал ожидания космопорта Анисово и приблизиться к нейтралке хотя бы на двадцать шагов, как эти скучающие бездельники становятся необычайно деловитыми. Для всех, имеющих несчастье оказаться рядом со мной по эту сторону барьера, процедура досмотра сразу перестает быть пустой формальностью. Ну, а для меня она никогда не была таковой.
То есть , была когда-то – первый и последний раз в жизни и, увы, на Земле.
Сегодня я встал к барьеру Колюнчика – Николая Стахова, младшего исправника таможенной службы. Не потому, что он самый молодой и неопытный. И не потому, что мы с ним пили (он пил, а я его спаивал). И даже не потому, что за неделю после той пьянки мы с ним так и не объяснились. А просто очередь к его турникету показалась мне короче, чем к остальным.
Мне было всё равно, куда становиться. Я их всех знал и со многими пил. Мне нигде не светила удача.
Едва я пересек невидимую границу и встал в очередь, как рядом с турникетом, по ту сторону барьера, нарисовался опричник. Оранжевый кивер с белым восьмиконечным крестом надвинут был ниже бровей, правая ладонь многозначительно покоилась на ручке дубинки, пальцы левой поспешно оправляли заломившийся ворот полукафтанья и застегивали верхний брандебур. Застегнулся – и окаменел со скучающим выражением на лице, стараясь не встречаться со мной глазами. В предусмотрительно раскрытой кобуре матово отсвечивала рубчатая рукоять парализатора. Да и лядунка, лудя по тому, как отвисла перевязь, отягощена была не дурманной жвачкой, а запасными обоймами.
С этим опричником я тоже знаком, и очень тесно. Зовут его Харитон Кузьмич, а фамилия у него Петин, и с дубинкой он управляется мастерски. Зато парализатор в момент нашего знакомства оказался не заряженным. Впрочем, теперь, наверное, заряжен и даже снят с предохранителя.
Колюнчик с удесятиренной бдительностью шмонал багаж, и очередь двигалась медленно. Но всё-таки двигалась, неуклонно сближая нас и заставляя таможню нервничать. Последнёму передо мной пассажиру отчаявшийся Колюнчик предъявил какое-то совсем уже дикое требование, и тот, недоуменно пожав сухонькими разновысокими плечами, указал ему на экран нутровизора. Колюнчик (потный, багровый, идущий белыми пятнами под съехавшей на оттопыренное ухо фуражкой) стоял на своем, ссылаясь на неисправность прибора. Врал, разумеется. Пассажир, ещё раз пожав плечами, осторожно извлек из баула и осторожно положил на барьер объемистый, не по размеру легкий сверток. Без всякого нутровизора было ясно, что в нём может быть только марсианская устрица, никакими законами к вывозу из СМГ не запрещенная.
В ответ на повторное требование распаковать сверток пассажир окончательно рассвирепел.
– Нет уж, сударь, извольте распаковывать сами! – произнес он тонким срывающимся фальцетом и гордо поправил пенсне, что, видимо, соответствовало у него презрительному плевку.
Младший исправник Стахов судорожно вздохнул, вытер потные лапы о полы кафтана и стал распаковывать, то и дело поправляя падающую фуражку движением плеча. При каждом таком движении золоченый витой эполет стукался о козырек не по уставу развернувшегося головного убора.
Пассажир горестно отвернулся, дабы не видеть того, что неизбежно произойдет, и стал смотреть куда-то поверх моей головы и собственного пенсне. Он не знал, интеллигентный сухонький пассажир, что перед ним стоит истинный виновник его текущих неприятностей, и счел возможным сочувственно улыбнуться ему. Мои неприятности были куда крупнее.
– Нон професьональ!.. – сказал он вполголоса на непонятно каком языке. Скорее всего, на вымышленном. Зато и мнение выразил, и на судьбу посетовал, и беднягу Колюнчика не оскорбил.
Между тем Колюнчик, ловко орудуя лезвием табельного тесака, надрезал и отделил кружок наружного, жесткого слоя упаковки, положил его, перевернув, рядом со свертком и в эту чашу стал выкладывать комки просушенной гигроскопической пены, пока не показался под нею бесцветный и почти бесформенный завиток раковины. На этом, собственно, можно было и остановиться, ибо никому и никогда ещё не удавалось упаковать не целую раковину, а её часть. Но Колюнчик не остановился. Не то демонстрируя (кому?) профессионализм и выучку, не то просто чтобы оттянуть время, он осторожно и точно запустил пальцы между пеной и раковиной – так, чтобы не дай Бог не задеть последнюю. Я и хозяин свертка следили за ним, затаив дыхание, и даже Харитон Петин по ту сторону барьера вытянул шею – как-то по-петушиному, вбок... А Колюнчик все шарил и шарил, старательно убеждаясь, что кроме пены и раковины, в свертке ничего нет, и, убедившись, выволок наконец наружу свои, как выяснилось, довольно ловкие грабли.
Вот тут-то и произошло неизбежное – потому что Колюнчик совсем забыл о своей фуражке. Он уже собирался уложить обратно вытащенную из свертка пену, когда фуражка подмяла-таки его большое ухо, соскользнула, стукнулась об эполет и, отрикошетив, задела мокрым от пота околышем невзрачный бесформенный завиток.
Со звонким рассыпчатым шелестом своей последней песни марсианская устрица обратилась в прах, и этот прах, кружась, осыпался на мягкое дно упаковки крохотными металлокварцевыми чешуйками... Жалобный вздох пассажира был похож на последнюю песню его сокровища, Харитон с мужественным сожалением крякнул, а белые пятна на багровой физиономии Колюнчика полиловели.
Впрочем, пассажир, в отличие от Колюнчика, почти сразу взял себя в руки. Не дослушав бормотаний младшего исправника (о том, что он "сегодня же, сейчас же, вот только смена закончится, их тут много и совсем рядом, всего несколько верст по Пустоши..."), пассажир сухо заметил, что через два часа – посадка, а он ещё не отбил радиограмму в Тихо Браге, чтобы знали, каким рейсом встречать. Колюнчик (с его лица ещё не сошла багрово-лиловость) снова открыл было рот, но пассажир его снова прервал.
– Полноте, сударь, не с чего так убиваться, – сказал он неожиданно мягко. – Работаете вы отменно, и винить надлежит не вас, а ваше начальство, за то, что выдало вам амуницию на размер больше, чем следует. А я не в первый и не последний раз на Марсе и давно перестал коллекционировать сувениры из Диаспоры... Надеюсь, однако, что теперь я могу пройти?
Колюнчик оторопел от столь миролюбивой речи (выходит, специально рассчитывал на затяжной скандал?) и автоматическим жестом разблокировал турникет. Пассажир, предварительно подав ему фуражку, прошёл на нейтралку. Харитон сразу же подобрался, выпустил дубинку и утвердил руку на кобуре: на тот случай, если я опять попытаюсь рвануть следом, как месяц тому назад. И стоял так, в напряженно-свободной позе, пока турникет не был опять заблокирован.
А я не стал пытаться. Я законопослушно дождался щелчка блокировки, шагнул к барьеру, снова ставшему сплошным, и выложил на него свою папку с документами: декларациями, справками, поручительствами, рекомендациями и прочим, и прочим... Включая, разумеется, мой бессрочный билет на любой из рейсовых, а равно и нерейсовых кораблей, который влетел мне в копеечку.
– Следующий, – буркнул наконец Колюнчик, надевая фуражку и старательно не глядя на меня.
Я протянул ему паспорт и раскрыл папку.
– Багаж на барьер, пожалуйста, – буркнул Колюнчик.
– Багажа нет, Николай Иванович, – сказал я и приветливо улыбнулся ему в козырек. – Здравствуйте.
Он вздохнул и поднял на меня свои зеленые, с марсианской желтинкой, глаза. В глазах были тоска, и страх, и чувство долга, не записанного ни в каких регламентах.
2
– Вам не улететь отсюда, господин Щагин, – заявил он мне вечером осьмого дня, когда я разлил по стопкам какую-то там по счету фляжку "Марсианской Анисовой".
– Зови меня Андрей, – предложил я и поднял свою стопку.
– Вы никогда не улетите отсюда, Андрей... – повторил он, глядя на меня с тоской и страхом своими честными по молодости глазами.
– И давай, наконец, на "ты", – сказал я. – Сколько можно?
Мы выпили и троекратно, накрест, поцеловались. Добрую половину своей стопки я незаметно вылил в грибной салат.
– Понимаешь, Андрюша... – проговорил он, давясь непросоленным груздем, глотнул наконец и помотал головой. – Ты навсегда останешься на Марсе, понимаешь? Навсегда!
– Плевать, – небрежно заявил я, потому что ещё не настала пора откровений. – Давай-ка поищем тему повеселее, Колюнчик. Как насчет повторить?
– Нет, ты не понимаешь! – горестно констатировал он, утверждая оплывшие щеки в ладонях, а локти на скатерти. Я поспешно убрал из-под его локтя братину с остывшим сбитнем.
– Жизнь хороша, Колюнчик, – сказал я. (Он с тоскливым интересом смотрел на меня затуманенными глазами. Но ещё не вполне затуманенными.)Жизнь везде хороша, где есть приятные собеседники, – продолжил я. По-моему ты из таких. Но ты зациклился на скучной теме, и нам необходимо повторить.
Я постучал ногтем по опустевшей фляжке.
Официант (мой однофамилец и почти что ровесник Мефодий Щагин, бывший со мною в сговоре) принес нам ещё одну фляжку, а пустую забрал. Колпачок с неё он снял и оставил, присоединив к остальным, лежавшим на краю столика..
Разливая анисовку, я скосил глаза и пересчитал колпачки. Десять. Нет, девять: десятую мы сейчас начнем. Два литра на двоих, двадцать пять градусов... Не переборщить бы – скисает Колюнчик.
Николай Стахов был четвертым из таможенников, которых я пытался споить. Втереться. Подкупить. Дабы вырваться за пределы Дальней Руси, официально именуемой Суверенной Марсовой Губернией. Или хотя бы выпытать причины, по которым меня держат здесь.
Трижды я ничего не добился. Трижды я был бит плетьми и отсидел в общей сложности осьмнадцать суток за попытку подкупа должностных лиц. Все трое были старыми, тертыми, хитрыми и продажными – вот только продавали они, в конце концов, меня. Я ставил на продажность и проигрывал. А потом решил поставить на молодую честность и, кажется, не ошибся.
Позарез необходимая мне информация уже распирала его и была готова хлынуть наружу. Но чувство долга и незаглушенный страх могли остановить поток. В самый неподходящий момент.
Водка – лучшее средство от страха. И от чувства долга.
Я огляделся, ища подходящий предмет для тоста и для последующей беседы, но ничего, кроме дальнерусской экзотики, не обнаружил. Впрочем, какая разница?.. Мы выпили за Дальнюю Русь: Колюнчик – с воодушевлением, до дна, я – значительно меньше. Я спросил, почему это лучший ресторан Дальнего Новгорода именуется по-иноземному: "Вояжёр"? Колюнчик возразил, что это раньше кабак назывался по-инородному "Космотуристом", а "Вояжёр" – очень даже по-русски. Петр Великий не туристировал, а предпринимал вояжи! Я усомнился в том, что "вояж" является исконно русским словом, но согласился, что на слух оно русее "туризма". Хотя это ещё вопрос: чем же более гордится Дальняя Русь – своей русскостью, или своей удалённостью от земной метрополии? Колюнчик возразил, что у Руси нет и не может быть никакой метрополии. Родина русских не Сибирь, Восточная там или Западная, не Поволжье со Приднепровьем и даже не Старая Атлантида, откуда все мы, как известно, вышли. Родина русских – весь Божий мир, вся Земля и Диаспора, то бишь Солнечная Система. Где есть русские, там и Русь. А где Русь, там независимость и традиции.
Я усмотрел в этом повод для нового тоста.
Выпили за традиционно независимую Русь, где бы она ни была. Потом за независимые русские традиции, обретшие исконно русскую независимость в Дальней Руси. Потом за былинных витязей, потому что на глаза нам попался один из них – в настоящей, хотя и облегченного образца, кольчуге и в накладной бороде до середины могучего брюха. Это был метрдотель, который здесь назывался как-то иначе... Слегка поспорили о том, как правильнее будет говорить: "витязь", или "богатырь"? Витязь – это вроде бы что-то кавказское. В тигровой шкуре. Да и с витингом (он же викинг) подозрительно схоже. А богатырь не по созвучию ли с басурманским батыром образовался?.. Сошлись на том, что не так уж и важно, была бы суть не утеряна.
– Крип-толин-гвистика, – выговорил Колюнчик с неожиданно вернувшейся тоской в голосе.
– Тайноязычие, – попытался я перевести на посконный.
– Ах, да я не о том! – отмахнулся он.
Фляжка (двенадцатая) оказалась пустой, и я незаметно пододвинул ему свою стопку. Колюнчик её меланхолично выцедил, а я принялся развивать нестареющий тезис о языковой экспансии инородцев и о том, как успешно обарывает оную экспансию Великий и Могучий.
Колюнчик ожил, ненадолго отлучился в березовый колок, росший посреди зала (березки были силикопластовые), и вернулся с гуслями. Он хотел спеть мне былину о покорении Русского Марса, но позабыл слова и порвал две струны. Гусли у нас отобрали. За ними пришёл, в сопровождении витязя-метрдотеля, один из гусляров: тощой, рыжекудрый (под сбившимся седым париком), белобородый, с горбатым носом и ореховыми, чуть навыкате, глазами. Мне пришлось раскошелиться на сорок целковых, чтобы замять скандал, и я решил, что, пожалуй, хватит. Пока я заминал и раскошеливался, Колюнчика не стало.
Я обнаружил его сидящим под березкой. Рядом отплясывали "камаринского" три карлика-скомороха и порхали в хороводе нарумяненные красны девицы в шитых блестками прозрачных сарафанах и без ничего под этой прозрачностью. Вот в ней, на мой непросвещенный взгляд, и содержится главный шарм тутошней русскости...
Колюнчик обвисал и упирался – но как-то неубедительно, без энтузиазма. Я тихо-мирно уволок его в свой двухкомнатный "люкс" в бельэтаже одноименной с кабаком гостиницы, прихватив на всякий случай ещё пару фляжек и какую-то несолидную закусь.
Информация поперла из него ещё в лифте, уже ничем не сдерживаемая. Но когда я наконец выгрузил его в кресло, запер дверь и включил на запись упрятанный в тумбочку "Кристаллоник", это оказалась не информация, а пьяный бред. В лифте он успел обмолвиться о некоей угрозе, нависшей над человечеством земли и Диаспоры, каковая угроза проистекала бы из моего возвращения на Землю, – но был, увы, не в состоянии внятно изложить суть. Вместо этого он понес ахинею о водорослях и разумных червях, то и дело пытаясь выговорить инородческое слово "криптолингвистика".
Я запаниковал: а не вернутся ли к нему и страх, и чувство долга, если употребить нашатырь? Не пропадут ли втуне мои труды и траты? Но выхода не было, и пришлось попробовать.
Ахинея стала более связной, оставаясь по-прежнему ахинеей. Водоросли оказались не водорослями, а фамилией инородца, которую Колюнчик наконец вспомнил: Саргасса. Лео Кристоф Саргасса. Криптолингвистика имела более прямое отношение к делу: криптолингвистом был некий скандинав с труднопроизносимой фамилией, которую Колюнчик так и не произнес. Этот скандинав раскрыл людям глаза на истинный и страшный смысл, упрятанный в романе убиенного Саргассы, – за что вскорости и сам поплатился жизнью. Скальные черви-оборотни не знают пощады, но до времени вынуждены таиться. А скандинав вычислил одного из них...
– Ну и где же он, этот разумный червяк? – спросил я. – В каком из фиордов?
Не следовало мне задавать этот вопрос – и таким тоном. Колюнчик смотрел на меня круглыми от страха глазами и не произносил больше ни слова. А когда я, хмыкнув, потянулся за фляжкой, чтобы расплескать по стаканам, он шарахнулся от меня вместе с креслом. Да так, что чуть не вышиб затылком роскошное, во всю наружную стену, окно. И вышиб бы, если бы это было обычное, а не гермостекло, предназначенное выдерживать прямые попадания метеоритов... Марсианская атмосфера не то чтобы смертельна для человека, но всё-таки неприятна – особенно в районе Карбидной Пустоши. А двухкомнатный "люкс" и кислородная маска наготове – это как-то несовместно.
Беседовать мне стало не о чем и не с кем. Я сунул руку в тумбочку и остановил запись. "Информация". Даже на компромат не тянет... Стереть? Завтра... Неужели всё-таки переборщил, допоил человека до розовых чёртиков? Я произвел в уме перерасчет двух с половиной кило "марсиановки" на земную сорокаградусную и разделил на два. Слаб, слаб оказался Николай Иванович Стахов! Но кто же мог знать?
Контузия пошла ему на пользу: она вышибла из него всех розовых чёртиков заодно с червями, и теперь он мирно сопел, разметав на поверженном кресле моднючие силикопластовые лапти и пуская пузыри в ковер. Частью в ковер, а частью на рукав своей малиновой косоворотки с набивной вышивкой. На затылке под светленькими кудряшками лиловела солидная гуля.
Вдвоем с коридорным, явившимся на мой звонок, мы уложили гостя на диван. Сочинять ничего не пришлось – коридорный удовлетворился одной из фляжек. Ему, надо полагать, не впервой...
Когда я проснулся, младшего исправника Стахова не было в моём номере, а на тумбочке лежали мятая двадцатка, серебряный трояк и горка никеля целковых на два. Выгреб всё, что было, демонстрируя неподкупность. "Честь продается, коли её нет".
Я хлопнул себя по лбу и сунулся в тумбочку.
Нет, дискета была на месте, и запись он тоже не стер.
Трезвое восприятие пьяного бреда нисколько не прояснило моей ситуации. Тем не менее, вечером, после обычного турне по собраниям, приказам и присутствиям Дальней Руси, я не поленился расшифровать запись и прочел глазами.
Бред остался бредом и на бумаге. Либо Николай свет-Иванович его заранее сочинил и в продолжение всей пьянки затверживал, либо... Подумав, я решил взять на заметку латиноамериканского сочинителя
Хотя, на кой мне чёрт их имена, если оба они мертвы?
3
Николай Иванович смотрел на меня из-под козырька по-молодому честными глазами, и в глазах его были тоска, и страх, и неистребимое чувство долга.
– Здравствуй, Андрей, – ответил он. – Может быть, не надо?
– Я принес тебе запись, – сказал я. И положил на барьер черную пуговичку дискеты. – Я записывал нашу беседу. Помнишь?
Он помнил.
– Это... копия? – спросил он.
– Зачем? – удивился я.
– Ну как зачем... Чтобы.. ну...
– Чтобы тебя шантажировать? – догадался я.
Он не то кивнул, не то просто опустил голову (козырек фуражки упал ему на глаза), осторожно, как ядовитого карбидного клопа, взял дискету и повертел её в пальцах.
– Тебя же бесполезно шантажировать, Колюнчик, – сказал я. – Поэтому я просто расшифровал запись.
– То есть, ты во всем разобрался? – он задрал голову и вопросительно посмотрел на меня из-под козырька. – И решил остаться? Сам?
– Ни в чем я не разобрался и оставаться я здесь не намерен. Я расшифровал запись. Ну, записал, понимаешь? Буковками. На бумаге. – Он наконец-то понял и сник. – Мне не нужен твой голос, – добавил я.
– Спасибо, – выдавил из себя Колюнчик, засовывая пуговичку-дискету в карман.
– А теперь, Николай Иванович, – сказал я официальным голосом, перейдем к делу... Мой паспорт у вас в левой руке, а вот мой билет бессрочный, гарантирующий мне место на любом из рейсовых и нерейсовых кораблей, вылетающих из космопорта Анисово. Я намерен вылететь ближайшим рейсом.
– Ваш пункт назначения? – спросил Николай Иванович официальным голосом.
– Купол Тихо Браге, Луна.
– Боюсь, вы не успеете на этот рейс, Андрей Павлович.
– Неважно. Меня устроит любое другое направление. Любой населённый пункт в любом из миров Диаспоры, кроме Дальнего Новгорода. Лишь бы поскорее и навсегда.
– Какова же цель вашего столь поспешного отлета из СМГ?
– Туризм. Эта цель отмечена в моей декларации, вот она. А вот моя туристическая путёвка, согласно которой недельный срок моего пребывания в Дальнем Новгороде истек два с половиной месяца тому назад. Но путёвка подтверждает, что я действительно турист.
Николай Иванович тщательно и уже не впервые изучил предъявленные бумаги.
– Располагаете ли вы, сударь, достаточными средствами для космического вояжа? – наконец задал он следующий вопрос (и опять-таки не впервые).
– Располагаю, хотя вас это и не касается, сударь.
– Касается, сударь, – возразил Николай Иванович. – Мы не можем позволить человеку – пусть даже иноземцу – умереть от голода лишь потому, что ему вздумалось лететь неизвестно куда... Какими средствами вы располагаете?
– Вот справка о моей доле в Казне Дальнего Новгорода, – вздохнул я. Заверена сегодняшним числом. Вот наличные: сто сорок восемь целковых. А вот моя кредитная карточка – в ней зашифрованы сведения о моём финансовом положении на Земле... Положение, смею вас заверить, прочное.
– Извините, сударь. – Николай Иванович ногтем отодвинул от себя карточку. – Эти штуки на территории Суверенной Марсовой Губернии недействительны.
– Они действительны на Земле. И почти во всех мирах Диаспоры.
– Может быть, не знаю. Я знаю, что у нас это не деньги.
Я покорно забрал карточку.
– Итак, сударь, ваше состояние исчисляется тысячею целковых?
– Тысяча сто сорок восемь, – поправил я.
– Всё равно. Этого, может быть, и хватит, чтобы долететь до Тихо Браге, но в Тихо Браге у вас не останется ни гроша.
– У меня оплаченный билет. Без срока и без направления. В любой пункт Солнечной Системы.