Текст книги "Голубые молнии"
Автор книги: Александр Кулешов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц)
Глава V
Для Крутова прежняя жизнь кончилась тогда, в том черном лесу. А может быть, жизнь вообще?
Не получилось ли так, что пронзенный пулями Ладейников. которого немцы посчитали умершим, выжил, остался человеком, Крутов же, не получивший ни одной царапины и медленно шедший в окружении конвоиров с поднятыми над головой руками, превратился в труп?
Труп, который продолжал ходить, есть, спать, пить водку, а порой и петь песни, но не жить.
Живет человек. А вот человеком-то Крутов как раз и не имел уже права больше называться.
В жизни все взаимно связано. Шестеренки судьбы плотно прилегают друг к другу, и движение первой, начальной, рано или поздно отразится на последней.
Применительно к людям ничто лучше не выражает эту истину, нежели простая поговорка: «Кто сказал „А“, должен сказать „Б“». Алфавит же, он ведь такой длинный…
В тот момент, когда Крутов решил, что главное – это спасти свою жизнь, неумолимая логика поступков вступила в действие.
Поднять на руки раненого товарища, который только что тащил его самого, оглушенного, на себе, и уходить от преследования противоречило главному – спасению своей жизни.
Один Крутов еще мог как-то спастись, вдвоем – нет. И он бросил Ладейникова.
Но когда снова засвистели пули, когда круг наступавших начал сужаться, стало ясно, что активное сопротивление неминуемо приведет к смерти. Если он будет отстреливаться, немцы не станут церемониться.
И он, сильный, хорошо тренированный, вооруженный автоматом, гранатами, пистолетом, занимавший отличную позицию и не только имевший возможность обменять свою жизнь на дюжину вражеских жизней, а и вообще, если повезет, сохранить ее, поднялся во весь рост, задрав руки вверх, и чужим, хриплым голосом закричал: «Сдаюсь!»
Его окружили, избили, повели. На Ладейникова не обратили внимания – полоснули на всякий случай автоматной очередью и без того неподвижное тело и ушли.
Офицер, к которому привели Крутова, по-русски не говорил. Он задумался: в горячке боя стоило ли возиться с пленным, коль скоро разговора не получается? Хлопнуть его, и все.
Пленный мгновенно все сообразил, и общий язык нашелся: Крутов заговорил сам.
Это меняло дело. Советский офицер, прилично владевший немецким языком, мог пригодиться, и допрос начался. Столько сделав, чтобы спасти свою жизнь, продолжавшую висеть на волоске, Крутов готов был на все, чтобы этот волосок не оборвался.
Вдали грохотало. Пахло гарью. Красные отсветы выхватывали из темноты черный снег, черные трупы, черные скелеты деревьев. На фоне дальних пожарищ изломанные черные ветви казались руками мертвецов, протянувшимися за живыми…
Немецкий офицер с. окровавленным, почерневшим лицом, отрывисто и зло задававший вопросы, стуча по обгорелому пню своим тяжелым вальтером, олицетворял для Крутова в этот миг его судьбу.
Он торопливо, захлебываясь, размахивая руками, отвечал на вопросы; он говорил и говорил, растекаясь в ненужных подробностях и объяснениях. Главное, не замолкнуть, не остановиться, не дать почувствовать офицеру, что он уже все сказал, ничего больше не знает, а значит, и не нужен.
Не расчет, не мысли, не чувства руководили в тот момент Крутовым, а животный инстинкт самосохранения, заслонивший теперь все.
Пусть офицер стучит, пусть кричит, пусть бьет. Только пусть не нажимает на спуск запачканным, в земле длинным пальцем.
Только не это! Только сохранить жизнь! Любую. Жалкую, тяжелую, унизительную… Но сохранить.
И Крутов говорил и говорил. Он сообщал номера подразделений, имена командиров, задание десанта, его численность.
Сказавши «А», приходилось говорить «Б»…
Крутову повезло. Подъехал какой-то начальник, ему стали докладывать, ссылаясь на ответы пленного. Начальник довольно кивал головой. Даже улыбнулся.
Крутова отправили в тыл. Основательно допросили и угнали в лагерь для военнопленных.
Не требовалось особой сообразительности, чтобы сразу понять – живым из этого лагеря мало кто выйдет. Надо было либо бежать – это порой удавалось, но редко, либо доказать начальству, что ты полезен, что ты еще можешь пригодиться.
Закон алфавита продолжал действовать неумолимо. Крутову удалось выдать нескольких беглецов. Его жизнь стала легче. Он теперь меньше боялся благоволивших к нему немцев.
Зато боялся своих.
Своих? Они давно перестали быть своими. Теперь Крутов ненавидел этих изможденных, бледных людей с их впалыми щеками и бритыми головами. Он ненавидел тряпки, которыми они повязывали разбитые ноги, выцветшие гимнастерки, все в ссадинах и шрамах тяжелые, беспомощные руки.
Но особенно он ненавидел их глаза. О боже, как он ненавидел эти серые, черные, голубые глаза, у которых был один взгляд, когда они смотрели на него!
Он читал в нем презрение и ненависть. Такую же жгучую, какую испытывал сам.
Впрочем, его ненависть была все-таки сильней.
Люди ненавидят по разным причинам.
Но все же самую острую, слепую, безысходную ненависть испытывает предатель к тем, кого предал.
Он ненавидел теперь своих соотечественников так, что порой ему становилось трудно дышать. За то, что они не сдались в бою, не продались врагу, за то, что остались верными Родине и умирали здесь, безвестные и безымянные, вдали от нее, не предавая, как он, не раболепствуя.
И он мстил им, как мог, готов был уничтожить их всех, всех до единого. И тех, что остались там, далеко за линией фронта, куда, он это понимал, путь ему отныне был заказан навсегда, он тоже с наслаждением уничтожил бы всех.
Всех, с кем когда-то играл и ходил в школу, танцевал и целовался, пел песни над рекой и смеялся за дружеским столом.
Всех, с кем потом прошел невзгоды и трудности военной жизни, опасности фронта, кто делился с ним хлебом и табаком, одеялом и местом у костра, кто прикрывал его огнем и, как Ладейников, выносил с поля боя.
Крутов не прошел, наверное, и половины своего алфавитного пути, когда охотно, с радостью дал согласие служить немцам.
То есть он служил им с того момента, как поднял руки в зимнюю ночь на снежном поле. Он только и делал, что служил им. Просто теперь положение вещей было оформлено.
Крутов пошел в школу диверсантов, которых готовил абвер. В его надежности абверовцы не сомневались. Он настолько залез в болото измены, что и головы не было видно на поверхности.
Офицеры абвера были умные, хитрые и опытные работники, тонкие психологи, отлично знавшие свое дело и своих людей.
Крутов лежал у них на ладони со всеми своими мыслями, страстями, тайными желаниями и злыми мечтами.
Они возлагали на него большие надежды.
И оказались правы.
Он навсегда стал заклятым врагом своей бывшей родины и верным слугой новых хозяев.
А то, что по не зависящим от него причинам хозяева эти менялись, не имело значения.
Он служил тем. кто ненавидел Россию. Вот что было главным. Немцы – люди экономные и расчетливые. Крутову подарили жизнь, пришла пора расплачиваться. И как недешево!
Во главе небольших диверсионных групп его забрасывали в тыл советских войск. Он считался специалистом по подрыву эшелонов, железнодорожных сооружении, станций. Стал мастером высокого класса.
Действовал отчаянно.
На фронте, да и не только на фронте, человек действует отчаянно под влиянием различных эмоций, прежде всего любви и ненависти. Иногда от страха.
Крутов порой задумывался, почему тогда, в рядах своих войск, он бывал нерешителен и просто труслив. И отвечал сам себе: не было в достатке ни любви к родине, ни ненависти к врагу. Теперь же любви не прибавилось, зато ненависть жила в нем яростной жизнью, сочилась сквозь все поры, и прибавлялся к ней страх.
Чем хуже у немцев шли дела, чем сильнее давил страх, тем яростней вел свою маленькую, подленькую войну Крутов.
А война продолжалась. А немцы все наступали, все убивали и жгли.
Потом остановились.
Потом покатились назад. Но убивали и жгли не меньше, чем раньше.
И наступил день, когда вокруг зазвучала одна немецкая речь, когда не стало видно следов войны. И только на лицах людей читался такой животный страх перед надвигавшимся возмездием, что Крутову становилось не по себе.
Но теперь он был не тот, что многие годы назад. Он прошел огни и воды, пролил реки крови и убил людей больше, наверное, чем осталось волос на его полысевшей голове.
Он раздобыл себе документы немецкого солдата (убив их владельца), дезертировал на Запад и сдался в плен наступавшим американским частям. В лагере для военнопленных сами же немцы быстро вывели его на чистую воду. Его отправили в лагерь для перемещенных. Здесь были и советские военнопленные. Крутов затаился.
Но обстановка менялась. Он быстро сориентировался, к кому поступить на службу.
Не стал даже беседовать с советскими офицерами, занимавшимися репатриацией. Заявил, что хочет остаться в Германии.
Осел в Мюнхене и стал искать работу. Долго искать не пришлось. Его нашли сами.
Война давно кончилась.
Не для всех. Для Крутова она продолжалась.
Глава VI
Сколько времени прошло с тех пор, как я «покинул отчий дом, судьбе стремясь навстречу»? (Это из раннего Ручьева.) С тех пор, как добрались мы наконец, с тех пор, как переехали в казарму? Год, месяц? Да, пожалуй, немногим более месяца. Поразительно! Мне кажется, что десятилетие. Что всю жизнь я вставал в половине седьмого утра, а ложился в половине одиннадцатого, что мылся в комнате, где дюжина умывальников, а не один розовый, который мама достала где-то через Анну Павловну. Розовый умывальник! О господи. И наша столовая, и эта висячая кнопка звонка под столовым абажуром Дусе на кухню, Церемониал! Закуски, папина чекушка, салфетки в кольцах.
«Дом надо вести на настоящую ногу!» Только мама могла придумать подобную фразу.
Если б она меня сейчас видела! Весь обед двадцать минут. Если б она только знала, сколько я ем! Впрочем, плохим аппетитом я никогда не отличался.
Сделал интересное открытие. Оказывается, «вкусность» еды понятие не объективное, а субъективное. Например, дома я не мог себе представить, как выглядит человек, могущий съесть полную тарелку пшенной каши. Теперь представляю – для этого мне достаточно посмотреть в зеркало.
Или винегрет. Я когда-то думал, что его может готовить только Дуся, да и то… Когда майонеза оказывалось больше чем нужно, мама приходила в такой ужас, будто это был не майонез, а мышьяк.
Или хлеб. Скажем, подогретый лаваш в «Арагви» пли калачи в Доме журналистов – это еще понятно. Но весь положенный рацион, что я теперь съедаю в день! Место находится, я даже сбавил два килограмма.
Мне теперь кажется, что я всю жизнь просыпался от крика «Подъем!», а не от мелодичного звучания японского будильника, играющего «На сопках Маньчжурии». Да и часто ли я пользовался будильником?
Первое время все было как во сне – наш путь из Москвы, все эти построения, баня, палатки, эти чудовищные сапоги и портянки, которые наматывать, как и завязывать галстук, тоже, оказывается, целое искусство.
Наверное, и сейчас я во сне. Нет, скорее я человек, которому сделали анестезию. Все вроде бы вижу, слышу, а ничего не чувствую.
Здесь особая жизнь, другая планета. Вещи, действия, казавшиеся естественными, даже обязательными там, на планете Земля, здесь странны и недопустимы.
Например, я любил ходить, засунув руки в карманы. А здесь, из-за того что сую руки в карманы, какой-то примат протянул меня в боевом листке. Да еще в стихах.
Можно подумать, что они этим чего-нибудь добились. Только потеряли. Комсорг подходит ко мне и говорит: «Слушай, Ручьев, говорил кто-то мне, ты стихи пишешь. (Интересно, откуда он узнал, я только двум-трем ребятам так, между прочим намекнул.) Написал бы в боевой листок. А то там одна проза». Я посмотрел на него в упор и сказал многозначительно, чтоб он понял: «Да вряд ли я вас устрою, я ведь СТИХИ пишу». Ядовито? И что же? Ничего не понял, обрадовался: «Вот я и говорю – стихи нам нужны».
Ну что с ним делать, написал пару стишат, левой ногой. Лирику.
Умчались аисты забыть зиму постылую,
О них пустые гнезда не грустят.
И вот с весной вернулись, сильнокрылые,
Опять над трубами бездымными сидят…
Так, пустячки. Подумал, ни до кого не дошло. Прочтут, и все – никаких эмоций, приматы!
И вдруг подходит ко мне наш командир, царь и бог, старший лейтенант Копылов и говорит:
– Ты, Ручьев, отличные стихи написал. Молодец!
В общем-то, он не такой уж солдафон, наверное, этот Копылов. Кое-что и в поэзии понимает. Я подумал – ну ладно, меня призвали в армию. Что ж, закон есть закон. Ничего не поделаешь. Но ведь Копылов-то училище кончил, значит, сам, добровольно пошел на это. Сам! Добровольно встает ни свет ни заря – в половине седьмого он уже стоит свежий, начищенный; ложится неизвестно когда, весь день в работе. Походы, прыжки, стрельбы. Начальство небось с него шкуру дерет, а мы, между прочим, ему тоже жизнь не облегчаем. Зачем ему это? Во имя чего? Ну, положено отслужить свой срок – служи. Но на всю жизнь в армию! Не понимаю.
Так или иначе, а пока я живу этой жизнью. И словно далекий сон вспоминаю ту, прежнюю.
Интересно, что бы я сказал в той прежней жизни, например сидя за рулем своей машины или где-нибудь в ресторане, если б меня вдруг тогда спросили: «На каких сегодня тренажерах будешь работать?» или «Пора подворотничок сменить».
Это было бы так же нелепо, невозможно, как если б сейчас к нам подошел наш командир отделения и предложил: «Прошвырнемся в „Метропольчик“?»
Кстати, этот временный командир отделения Сосновский – прямо голубь-дутыш. Не успели назначить его на сию маршальскую должность, как он начал порядки наводить. Командует, дисциплины требует. А между прочим, в вагоне хорошим парнем казался. В конце концов, армия армией, но дружба, по-моему, превыше всего. Если ты мне друг, то хоть ты и староста класса, но, коль я прогулял, галочку в журнале все равно ставь. По крайней мере в школе было так. Кстати, и мама тоже говорит: если друг, то во всем. Конечно, мы с этим Сосновским друзьями пока не были, но вроде бы тяготели друг к другу. А раз так, то сначала ты друг, а потом уже старший. Оказывается, нет, оказывается, «дружба дружбой, а служба службой». «Товарищ Ручьев, вернитесь, заправьте койку!», «Товарищ Ручьев, кто за вас будет посуду собирать?» И это все поднимается на принципиальную высоту. Отвел меня как-то в сторону и говорит: «Слушай, Толя, давай договоримся. Здесь армия, а не выезд на пикник. Здесь свои порядки. Если меня назначили командиром отделения, я свои обязанности постараюсь выполнять как надо. Так ты уж не валяй дурака, а лучше помогай мне. И не обижайся, если что… Назначили б тебя, я тебе хлопот не доставлял, будь уверен».
Черт его знает, может, он и прав в чем-то…
Прошел мандатную комиссию. Честно говоря, попотел. Сидит высокое начальство. Захожу, ору:
– Гвардии рядовой Ручьев на мандатную комиссию прибыл!
Поинтересовались, кем хочу быть. Разведчиком, говорю. Почему, спрашивают. А действительно, почему?
Там разные ребята были на мандатной – кто технику желает осваивать, в радисты просится, в танкисты, кто шофер – говорит – я и здесь хочу баранку крутить, а один, ей-богу, сам не услышал бы. не поверил. «Тут подсобное хозяйство есть, нельзя ли меня к поросятам пристроить, – просит, – я у себя в совхозе специалист этого дела был». Ну! Каково? К поросятам!
В общем, я говорю, что спортсмен, английский знаю. Тут поворачивается ко мне начальник политотдела полковник Николаев и заговаривает по-английски. Между прочим, совсем не плохо, не как я, конечно, но нормально.
И дальше всю беседу по-английски ведем. Я прямо из кожи вон лез.
Потом уже по-русски мне говорит:
– Молодец, товарищ Ручьев, английским вы прекрасно владеете, машину водите, спортсмен, поете, а раз поете, значит, веселый человек. Быть веселым, бодрым – одно из обязательных качеств десантника. Так что пойдете к Копылову. Ну, а что прыжков не имеете, ничего. Научат. Прыгать-то не боитесь? – улыбается.
Я тоже зубы скалю:
– Что вы, товарищ гвардии полковник, чего тут бояться. Раз-два – и готово!
– Ну раз так – больше вопросов нет.
Не прыгать я боюсь, а комиссии этой. Но все обошлось. Медкомиссия куда страшней оказалась. Что ни врач – рентгеновский аппарат, прямо насквозь просвечивают. Час небось выслушивали, прощупывали, рассматривали. Ведь десантники – это «сливки со сливок», как выражается Жора Костров. Недаром лозунг над учебным корпусом висит: «ВДВ – это войска первой очереди, мужества высшего класса, готовности номер один». Все верно.
Оставим в стороне скромность. По-моему, логично, что таких людей, как я, отбирают в столь привилегированную часть; в конце концов, Ручьевы не валяются на каждом углу. Во всяком случае, раз уж я в армии, то, прошу прощения, имею право числиться в лучших. Жалко, конечно, что к дипломатическому поприщу я больше расположен, а то бы из меня офицер вышел не чета Копылову.
Вообще, конечно, в армии есть и хорошее. Ну, скажем, торжественные церемонии.
Нас, чистых и красивых, выстроили на плацу в колонну по три, а напротив те, кого мы приехали сменить. Счастливые ребята – уезжают домой! Но особой радости я на их лицах не заметил. Скорее, наоборот. Неужели не в восторге? Мне кажется, когда я буду вот так стоять, зная, что через несколько дней окажусь в Москве, то засияю как медный таз. Стоим друг против друга. Мы так, они с автоматами.
Подполковник, при всех орденах, говорит:
– Товарищи гвардейцы, вам, молодым солдатам, вручат сейчас свое оружие те, на смену кому вы пришли. Они честно служили и теперь с чувством выполненного долга увольняются в запас.
Копылов начал вызывать одного за другим: одного из нас и одного «старичка». Оружие передают. Подошла моя очередь, вышел, стою по стойке «смирно». Копылов говорит:
– Гвардии рядовой Ручьев, вот ваше оружие, автомат номер МК 3214. Он закрепляется за вами. Берегите его.
Я как истукан стою и смотрю в глаза того парня, что завтра домой уезжает, что разделался со всей этой волынкой. И говорю себе: «Топаем тут, маршируем, какие-то железки передаем, слова говорим, а самих смех разбирает, только и думаем, когда наша очередь придет удочки сматывать. Смешно».
А оказывается, не смешно.
Мне совсем не смешно. Не могу понять, в чем дело. На теле мурашки. В горле першит. Простудился, что ли… Я смотрю на этого парня. Ну что он, на год меня старше, не больше, я ведь год потерял. А ощущение такое, словно я школьник, мальчишка перед взрослым дядей. Какая-то в нем твердость, что ли, как бы это сказать, «массивность духовная» (нашел все же определение. Молодец, Ручьев!). Смотрит на меня, словно отчет требует. И самое странное: чувствую, будто имеет на это право. Вот черт!
Я смотрел на него, и мне вдруг представилось, что если, не дай бог, случись что, их же миллионы встанут таких вот, с таким же взглядом, и черта с два сквозь них кто пройдет. А потом подумал: почему «их»? Нас, нас – встанет! Я ведь тоже такой… Во всяком случае, стану таким.
Там еще речи были всякие… Традиции, церемониал… прямо массовый гипноз!
А в общем, надо быть честным: торжественные церемонии в армии – это здорово. Иные не то что дни, всю жизнь помнить будешь.
И не пойму, почему потом столько дней все забыть не мог того парня с его глазами.
Да… Оказывается, «киногерой», как выражается Анна Павловна, «настоящий мужчина», как говорит Эл, гвардеец, десантник Ручьев на поверку – сентиментальная мокрая курица.
Все это, в конце концов, ерунда. Так и надо к этому относиться. Как там мой любимый столик в «Метрополе», и «Запорожец», и Эл?
…Нам вручили гвардейский знак. Звучит.
Между прочим, у иных старослужащих вся грудь «в крестах» – «Отличник Советской Армии», значки разрядников, специалистов, парашютистов… Не вижу причин, почему могучую грудь Ручьева не украсят подобные же, как-нибудь я не хуже их.
Конечно, моя планида – дипломатия. О том мечтаю, к тому готовлюсь. Рестораны ресторанами, но в библиотеках и на курсах все же не меньше времени торчал. Просто не повезло с сочинением, а то бы сейчас студентом был, а не солдатом. Но все же военная карьера тоже ничего. Тем более в десантниках. Словом, теперь я боец второго отделения первого взвода отличной роты нашей прославленной дивизии! Действительно, первый парень на деревне.
И вообще, я не такой уж неспособный. Зачеты за курс молодого бойца сдал не хуже других. Предстоят прыжки. Там я им тоже покажу, что к чему.
Отныне мы полноправные. На днях переехали в казармы. И уже никакой разницы, что «старички», что новички, одна компания. Не понимаю только, зачем так сложно готовить к прыжкам?
Когда нас первый раз привели в парашютный городок, все было очень заманчиво.
Ну, вышка, как в парках культуры, ну, рейнские колеса, такие ерундовые трамплинчики для прыжков, – это все я и раньше видел.
Но посредине возвышается эдакая здоровеннейшая штука, такой каркас с домиком наверху, и от него к земле идут на подпорках рельсы. Выяснилось, что это часть самолетной кабины, К рельсу прикреплен трос, а другой конец троса к десантнику. Там, в кабине, происходит все, как в самолете: подаются команды, все встают, подходят к трапу и прыгают. Крепление троса скользит по рельсам, и солдат летит вниз, как при настоящем прыжке.
А еще там стоят каркасы из проволочной сетки вроде самолетных, в натуральную величину, прямо на земле. Тоже для тренировки.
Рядом на площадке какие-то штуки, к которым тебя подвешивают, как к дыбе, и ты крутишься и учишься управлять парашютом с помощью строп.
Одним словом, много там всего есть. Кругом газон, липы, дорожки. Эдакий парк культуры и отдыха. И вышка такая же, как в парках, – с десятиэтажный дом. Поднимешься по винтовой лестнице – наверху площадка. Над нею на стропе парашют. Надеваешь подвесную систему, открываешь дверцу в перилах и… вниз. Парашют тихо опускает тебя на землю.
Вот тогда-то я впервые испугался. Пока мы из проволочных самолетов прыгали, все шло гладко. Даже по тем рельсам пролетел благополучно. А вот когда дело дошло до этой проклятой вышки, застопорилось, просто не пойму, в чем дело. Снизу смотрел – все нормально. Да и чего бояться? Намертво прикрепляют тебя к парашюту, еще специальной веревкой страхуют, чтоб, не дай бог, ветер не сдул, как одуванчик. На вышке капитан – зам по парашютной подготовке, внизу – командир взвода лейтенант Грачев, кругом народ.
Над головой голубое небо.
Но когда мне все пристегнули, когда я посмотрел вниз, ну словно ножом полоснули. Как прыгать, куда? Это же пропасть!
– Давай, Ручьев, пошел! – командует капитан.
А я стою.
– Да ты что, Ручьев, боишься, что ли? Тогда отставить!
Не знаю, не могу вспомнить, как прыгнул. Открыть глаза не успел – уже на земле. Приземлился на ноги. Все в порядке.
Ребята ничего не заметили. А вот командира взвода обмануть не удалось, во всяком случае, на разборе он хоть ничего не сказал, но как-то странно на меня смотрел.
– Ну что, братцы, малое боевое крещение прошли! – Это старший лейтенант Копылов нас подбадривает. Он тоже внизу стоял, шутил. Веселый парень. Впрочем, для меня он не парень, а командир роты. А для солдата командир роты куда важнее самого командующего. Но еще важнее командир взвода. А уж самый главный – сержант. В этом я с первых же дней убедился. Распоряжается, в наряды посылает. Иногда у меня прямо дыхание перехватывает от возмущения! Почему я должен, например, мыть пол, да еще в туалете? Почему?..
Для того я учился десять лет в школе, для того говорю по-английски, как англичанин, для того готовил себя в дипломаты? Мне кажется, в нашем обществе каждого следует использовать там, где он наиболее полезен. Вот тот парень, что на мандатной к поросятам просился, он, наверное, и пол мыть спец, а я представления не имею, как это делается. Во-первых, у нас и пола-то в квартире не видно, всюду ковры, а во-вторых, есть же Дуся. Она, кстати, не претендует преподавать английский, а я не лезу мыть полы и борщ варить.
Недавно сказал об этом старшине. Выбрал момент, территорию убирали – перекур, старшина вроде в хорошем настроении, стоим шутим, я и спросил; нашел, конечно, подходящие слова, деликатные. А потом подумал – сейчас он меня шуганет. Нет, посмотрел на меня внимательно и говорит:
– Ты, Ручьев, об ополчении слышал? Знаешь, кто тогда на войну шел? Профессора, писатели, инженеры, архитекторы, режиссеры и, между прочим, дипломаты тоже (памятливый, черт!). Люди с положением, с заслугами и не дюже молодые, доложу тебе. А шли. Немец-то у ворот стоял. Вот так, Ручьев. А насчет полов да туалетов, кто же, по-твоему, этим должен заниматься? Или уборщиц нанимать? На войне солдаты все сами делают, так неплохо бы уже теперь научиться. Небось стоишь, думаешь: вы-то, старшина, полов не драите, а? Думаешь так? И зря. Учти, в армии через это все прошли. И я драил. И командир взвода. И роты. И генерал. В армии никого сразу генералом не делают. Ничего, Ручьев, слетит с тебя это. Еще спасибо скажешь. – Потом на часы посмотрел. – Кончай перекур! Хватит болтать, рядовой Ручьев, вынесите-ка лучше вон то ведро.
Убедил, называется! А может, в чем-то он и прав…
Зато уж строевая подготовка наверняка никому не нужна. Не пойдем же подрывать мост в тылу противника строевым шагом? Или снимать темной ночью часовых, построившись в колонну по четыре?
Так нет, каждый день на плацу: кругом, налево, направо, шагом марш!
Не жалеют нас, пожалели бы подметки сапог – все же государственное имущество, оно тоже денег стоит…
Говорят, строевая подготовка вырабатывает осанку, подтянутость и т. д. и т. п. Возможно. Но мне-то зачем? Я же спортсмен, у меня, слава богу, походочка ничего, небось по улице Горького ходил – все девчонки оборачивались. Да и другие ребята у нас в роте спортом занимались. А манекенщиком от мундира быть, кому это нужно? Вроде старшего лейтенанта Васнецова. Есть тут один, друг Копылова, тоже командир роты. Прямо с плаката. Талия уже, чем у моей Эл, наверное. Сапоги сверкают – больно смотреть. Удивительно неприятный субъект. Как-то дежурил он по полку. Выходит на план, подзывает меня (и надо же было рядом оказаться!), приказывает: «Товарищ гвардии рядовой, передайте гвардии старшему лейтенанту Копылову, что его срочно вызывают в штаб к телефону!» Повторил я приказание (научился уже), повернулся по всем правилам и иду. Не очень спешу. Он мне вдогонку: «Быстрей!» Я шаг ускорил. «Быстрей!» – орет. Я еще немного прибавил, но не бегу. Что я, собачонка? Передал приказание Копылову, занялся своими делами, смотрю – посыльный за мной: «Дежурный по полку вызывает». В чем дело, голову ломаю.
Прихожу, докладываю, а он мне говорит: «Гвардии рядовой, почему не выполняете Устав? Что сказано в статье 135 Устава внутренней службы? Приказание начальника выполняется беспрекословно, точно и быстро! И БЫСТРО! Идите и доложите командиру роты, что нарушили статью 135 Устава. Пусть он сам наложит на вас взыскание».
Ох и разозлился я на него! Ведь не поленился послать за мной человека, вызвать и прочесть целую нотацию, Меня что, за патронами посылали? Или за подкреплением в бою? Чего бежать? Неужели в мирное время, да еще в воскресный день три-четыре минуты играют роль? Обязательно надо гонять, строго власть показывать. Вот это самое ужасное здесь, в армии, – любые приказы обязательно надо выполнять. Я ж не говорю – в военной обстановке, даже в мирной – ну, штаб загорелся бы. Так нет, все равно давай бегай, скорей, скорей. А время, между прочим, можно было по-другому сэкономить – не заставлять повторять приказаний. Не склеротик, пять слов как-нибудь запомнил бы…
Словом, вечером подхожу к Копылову, докладываю, так и так, мол, велел дежурный по полку за нарушением статьи… и та-та-та и тру-ту-ту.
Копылов выслушал, посмотрел на меня и говорит:
– Да, Устав ты. Ручьев, нарушил, но взыскание накладывать не буду. Если б по службе меня вызывали – наказал, а так мне мать из Оренбурга звонила, три дня все звонка ждал. Да вот не удалось поговорить: пока ты за мной бегал, время у нее кончилось.
Повернулся и отошел…
А я потом всю неделю не знал, куда себя деть. Лучше б он мне десять суток гауптвахты вкатил или в трибунал.
Тогда только успокоился, когда окольным путем узнал, что дозвонилась все же мать до Копылова.
Ну, а насчет Устава, так я, по-моему, теперь только и делаю, что бегаю, забыл, как нормальным шагом ходить.
Ни на что времени не хватает. Письма-то я все же должен Владу и матери написать…
Дорогая ма!
Мне очень грустно. Хотя письма твои я получаю ежедневно, но радости мало. Ты права – люди не любят людей. Ну ладно, этот адъютант не поддался твоим шармам, он, наверное, билеты в театр и так может достать, но режиссер тот из ЦТСА ведь папкин коллега, хвалил его пьесу, и вдруг: «Ничем помочь не могу, в армии все должны отслужить». И это называется человек искусства. Кстати, почему отец не ставит в своем театре пьес на военную тему?
Ну. а я что? Я как обычно. Встаю ни, свет ни заря, завтракаю, обедаю и ужинаю за полминуты. Весь день на ногах.
Я не умираю, но… Ты правильно пишешь, что трудно с утра до вечера общаться с людьми другого круга. Стараюсь как могу.
Сблизился тут с Сосновским Игорем, парень серьезный, солидный, одна беда – он мой начальник, а в армии это усложняет отношения.
Похудел. Но не жалею. Легче стало бегать и ходить, а это ныне мое главное занятие. Кстати, как мой «Запорожец»? Мне сейчас кажется, что как вернусь, так даже в дом напротив буду ездить на машине.
Здесь все восхищаются моим водительским искусством. Я, разумеется, не могу рассказать тебе, какими машинами мне приходится управлять, но это нечто грандиозное. В моих же руках они легки, как велосипеды. Начальство просто потрясается. Вообще, если б я не стремился ради тебя быть в Москве, то мог бы иметь здесь исключительные перспективы для карьеры. В армии таких, как я, не могут не заметить.
Но я, конечно, готов всем этим жертвовать ради того, чтобы быть с тобой и учиться в институте.
Мама, у меня к тебе просьба, только очень между нами, хорошо? Позвони, пожалуйста, Эл, как будто интересуешься, что я ей пишу, и намекни, мол, беспокоишься, есть сведения, будто меня готовят к особому заданию, что я тут в начальниках, ну в таком роде…
Ты понимаешь, разумеется, что дело не в хвастовстве, просто хочу ее проверить, чисто психологический эксперимент. Заодно, как она там, звонит, не звонит? Вообще-то меня это не очень интересует. Так…
Здесь не до мыслей о девушках. Иные дела. Не хочу жаловаться. Могу лишь сказать, что живу одной мечтой: скорее к вам, к себе домой, пусть хоть на воскресные дни, но в Москву.
Целую тебя, ма, крепко-крепко и отца. Не скучай, не расстраивайся, но сделай, что можешь, чтобы вызволить своего сына.
Твой Толик.
Здорово, Влад, старик!
Давненько не писал, каюсь, да и ты не забрасывал меня посланиями. Что новенького, как живет престольная? Ты небось, лишившись своего верного извозчика Ручьева, ходишь пешком, а, потому строен, подтянут, худощав. В нашей компании этим немногие могли похвастаться. Тебя бы сюда. Тут, друг, из любого сделают спортсмена.
Что тебе сказать? Как должен ты себе представить очередным летним вечером жизнь своего далекого друга? Так и вижу тебя на нашем диванчике в «Метрополе», и мысли твои далеко-далеко, они с лучшим твоим и вечным другом – Ручьевым. Помнишь, я написал тебе как-то:
Ты только вспомни грустную, красивую мелодию,
Объятья странной неги и опьяненья час,
Бокал недопитый под «Синюю рапсодию»
И блеск всегда печальных, полузакрытых глаз…
Помнишь? Ты еще расплакался, когда я прочел, тебя Эл все утешала. Правда, нализался ты здорово, еле домой дотащили. Но стихи проняли.
Вообще-то поэтом мне быть, а не дипломатом.
И уж во всяком случае не генералом.
Знаешь, Влад, вот уже прошел месяц, как мы расстались, а я живу какой-то двойной жизнью. Одна здесь – стрельбы, походы, учения, приказы, это вне меня; другая – внутри меня – ты, наши столичные будни…
Сейчас это кажется сном.
Я немного уже привык к здешней жизни. И все-таки она постоянно преподносит сюрпризы. Суди сам. Сижу я, читаю Джека Лондона по-английски – у нас много в библиотеке книг на иностранных языках – тоже, кстати, сюрприз. Подходит наш командир роты Копылов. Я, как положено, встаю.
«Ну что, Ручьев, – спрашивает, – Джека Лондона читаешь?»
«Так точно, товарищ, гвардии старший лейтенант!» (Представляешь, старик, как мы тут к начальству обращаемся? Раньше я б язык сломал.)
«А что именно?»
«Когда боги смеются», – отвечаю и повторяю название рассказа по-английски.
«Нравится?»
«Очень, – говорю. – Я вообще Джека Лондона люблю. Особенно северные рассказы – „Белое безмолвие“, „Мудрость снежной тропы“, „Тысяча дюжин“… – шпарю, заметь, по-английски, – „Вкус мяса“…
И вдруг (нет, ты только представь, старик!), вдруг гвардии старший лейтенант товарищ Копылов, который, как я считал, кроме уставов, ничего, разумеется, не читал, эдак невозмутименько, спокойненько, на отличном инглиш поправляет высокоинтеллектуального, суперэрудированного филолога и полиглота Ручьева.
„Вкус мяса“ – это из другой оперы, Ручьев. Из рассказов о Смоке Белью. Или ошибаюсь? Честно говоря, Джек Лондон мой любимый писатель. Ты читал его „Что значит для меня жизнь“? Интереснейшая статья. Прочти. Капиталистов под орех разделывает. Здорово».
(Я, кстати, об этой статье и слыхом не слыхал.)
И все по-английски! Представляешь? Я как рот открыл, так и закрыть забыл.
А потом говорит:
«Ты, Ручьев, в английском преуспел. Тут ребята сами учат, помоги в случае чего».
«Есть помочь», – только и нашелся сказать.
Вот такой сюрпризик, старик, а вечером еще один, поменьше. Заявляется некий Щукарь – такой огрызок черненький, быстренький, как жучок. Я тут его однажды обидел. Он хотел со мной в самбо померяться, у него второй разряд. Ну, ты меня знаешь – раз-два – и он у наших ног. Так представь, не обиделся, пришел, просит помочь в английском. Он, видишь ли, курсы не закончил, а прослышав, что я знаток в английском, помощи ждет, хочет за срок службы заочно курсы свои кончить. Ну ты видел?
Нет, старик, тут есть чудны́е ребята. Я тебе еще напишу о них. Вхожу в контакт.
Словом, пиши, что да как.
Т.
И я подумал – как интересно. Какие разные бывают на свете люди! Мысль, конечно, не оригинальная. Далеко. Но я-то впервые сталкиваюсь с этим по-настоящему. Дружки мои московские – как-то все на одно лицо. И я заодно. Словно нас к одинаковые формочки заливали.