355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Нилин » Станция Переделкино: поверх заборов » Текст книги (страница 11)
Станция Переделкино: поверх заборов
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 21:00

Текст книги "Станция Переделкино: поверх заборов"


Автор книги: Александр Нилин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Чукер старался говорить на языке школы и улицы, но и в его громкой речи проскакивало что-то тихое и точное, притаившееся в словах, вышедших из употребления вместе с былыми носителями этих слов.

Иду сегодня мимо дачи, вижу пожарную лестницу на чердак, вспоминаю вроде ничего не значащие разговоры на чердаке. И понимаю теперь, что посредством разговоров с Женей что-то из дома Чуковских (только этому дому принадлежащее) я все-таки вынес – и с этим жил дальше и, надеюсь, живу.

Марья Борисовна отцу моему симпатизировала, чем, возможно, определились отношений нашей семьи с Чуковскими (притом что к матушке нашей Марья Борисовна была равнодушна, а Корней Иванович, как и сама матушка считала, ее недолюбливает).

О том, из чего и как складывались отношения с Чуковскими, я задумался много позднее, когда давно уже не было на свете ни Марьи Борисовны с Корнеем Ивановичем, ни отца с матерью.

А в детстве мне казалось само собой разумеющимся, что Чуковские всегда рядом – и когда заборов не было, а я до их дачи добирался вившейся между деревьев тропкой, и когда огибал заборы, но путь все равно занимал минут пять.

Я приходил к Жене, отец бывал не реже раза в неделю у Корнея Ивановича, Корней Иванович раз в месяц, а Женя куда чаще бывал у нас. Матушка без крайней необходимости к Чуковским не ходила и Марью Борисовну чего-то не помню у нас, но Марья Борисовна часто болела и мало где бывала.

А что вообще отца моего, к неравным дружбам никак не склонного, могло связывать с Чуковским? Чем мог быть интересен Корнею Ивановичу ничем пока особо не проявивший себя молодой писатель – восьмого года рождения, когда Чуковский не просто уже печатался, но и водил знакомство со всеми литературными знаменитостями России? Откуда, кстати, и отец, познакомившийся с Чуковским уже в Переделкине перед войной, мог знать, что Корней Иванович был когда-то известнейшим критиком, а не просто тем детским писателем, каким в первую очередь числился он в советскую пору?

Не слава же автора “Мойдодыра” потянула отца к Чуковскому. Чуковский представлял для него недостижимую культуру исчезнувшего мира, как бы ни полагал отец себя самородком.

В переписке Корнея Ивановича с дочерью Лидой фамилия Нилин возникает в сорок первом году. Чуковский не просто рассказывает дочери о неприятностях, постигших нового соседа, но и выражает ему сочувствие. “Человек он, конечно, темноватый, – замечает он, – но, ей-богу, не хуже других”. Дальше говорит о талантливости темноватого соседа – и чувствуется, что вывод этот делает не по прочтении какого-либо текста Нилина, а из увлеченности его устным рассказом.

Лидию Корнеевну похвала Корнея Ивановича не убедила; она и десять лет спустя упрекает батюшку за непонятную ей близость отношений – не помню уж, про кого она говорит из живших тогда в переделкинском Доме творчества друзей-писателей, что “лучше бы он к тебе ходил, чем Павел Нилин”.

Но Лидия Корнеевна бывает на даче нерегулярно – и повлиять на отношения Деда (как называет она Корнея Ивановича) к не нравящемуся ей соседу не удается.

После смерти Марьи Борисовны отношения еще укрепляются.

Не помню уж характер (и контекст) послания Чуковского отцу, но помню фразу, что он (отец) завещан ему Марьей Борисовной.

Лидия Корнеевна тем не менее упорствует в своем отношении. Это видно по ее письму Алексею Ивановичу Пантелееву – близкому другу Лиды (в моей семье Лидия Корнеевна всегда называлась без отчества – Лида Чуковская). Пантелеев сообщает, что едет за границу вместе с Нилиным. Лида пишет: “…предполагаемый спутник Ваш (наш сосед) – человек престранный. Писатель отличный, человек же – решительно не разбери-бери”.

Для Лидии Корнеевны оценка “отличный” весьма редкая, но даже такое признание не повернуло ее в сторону отца.

Возможно, говорила в ней и какая-то обида, отец мог задеть и своим отношением без особого почтения. Через много лет он напишет у себя в дневнике, что никто, кроме этой старой больной женщины, не проявляет сегодня настоящей смелости. Тогда же он мог быть с нею и небрежен, мог видеть в ней только дочь Чуковского – и не знать личных качеств и заслуг Лиды.

Корнею Ивановичу и отцу случалось и обижать друг друга, и друг на друга обижаться. Но как-то мирились – до серьезных ссор никогда не доходило.

Помню, как отец ушел со дня рождения Корнея Ивановича. А на следующий день Корней Иванович пришел к нам – и жаловался матушке на “невозможный характер отца”.

Читал я как-то в газете записанный журналисткой рассказ академика Вячеслава Всеволодовича Иванова (по-нашему, по-переделкински, Комы – я не знаком с академиком лично, но тоже с детства в разговорах именую Вячеслава Всеволодовича Комой), где, рассуждая о своеобразии характера Корнея Ивановича, он приводит пример, как возмущался на дачных аллеях Нилин, когда узнал, что похваленному Корнеем Ивановичем роману в разговоре с другими обитателями поселка тот же Корней Иванович дает совершенно противоположную оценку.

Может быть, отец и возмущался – упаси меня бог спорить с таким авторитетом, как Кома, намного ближе, чем я, с Чуковским знакомого.

Но когда я прочел про этот случай в газете, мне сразу вспомнился эпизод в Коктебеле пятьдесят восьмого года. Мы сидим в столовой за столиком с красивой молодой дамой. Она тоже из Переделкина – и, когда разговор заходит о наших знаменитостях (и о Корнее Ивановиче, в частности), отец вспоминает, развлекая даму, как любит Чуковский высказать тебе что-нибудь одобрительное – и тут же, выйдя за калитку дачи, где был с визитом, первому же встречному сказать, что вот ведь мальчик думает, что он писатель, а на самом-то деле… и дальше не стесняется в язвительных выражениях.

Красивой дамой, от души посмеявшейся над коварством Корнея Ивановича, была первая жена Вячеслава Всеволодовича – Таня.

Странные бывают совпадения.

Что-то похожее, однако, вполне могло быть. Свой провалившийся роман “Поездка в Москву” отец давал читать Корнею Ивановичу чуть ли не в рукописи. Никаких похвал автору Чуковский не высказывал. А вот перенесшая инсульт Марья Борисовна хвалила (хотела, наверное, приободрить отца после стольких лет неудач). Но это Марья Борисовна хвалила – не Корней Иванович.

Записи об отношениях с отцом в дневнике Корнея Ивановича, с одной стороны, навели меня на параллельные и встречные воспоминания, а с другой – обострили мой интерес к подробностям отношений внутри литературной среды вообще.

Корней Иванович был единственным, кто прошел через тридцатилетнюю жизнь моего отца в Переделкине.

И если у Чуковского таких близких знакомых, как Нилин, набиралось в нашем поселке десятка полтора-два, то у отца столь долгого соседского общения ни с кем больше не было.

Из дневников Корнея Ивановича я узнавал много нового, неизвестного мне или толком тогда не понятого. Я имел и редчайшую возможность сопоставить мною увиденное с его записью.

Что-то из не привлекшего внимания Чуковского, но мне казавшегося интересным, когда перечитывал в очередной раз дневники, я мысленно помещал среди его записей за то же самое время.

Сорок седьмой, судя по всему, год. Корней Иванович пришел к нам вместе с Женей. Женя лихо съехал – лицом вперед – по перилам лестницы, ведущей на террасу. Я же съехать так, как Чукер, не решаюсь. Но, когда никто на меня не смотрит, съезжаю по тем же перилам на животе. Тем не менее Чуковский, вроде бы увлеченный разговором со взрослыми, мой маневр заметил – и громко меня похвалил.

Тот же год, та же терраса, Корней Иванович без Жени.

К отцу приехал режиссер из Малого театра Вениамин Цыганков – постановщик отцовской пьесы. Пьесу долго репетировали – видимо, не очень хотели ставить. Отца недавно поругали за фильм. Малый театр – театр правительственный. Большой охоты работать с автором-штрафником у театра, видимо, нет.

Актерам пьеса вряд ли нравится – она про колхоз; за современные пьесы театры поощряют – но в Малом справедливо больше любят классику, Островского (не того, который “Как закалялась сталь”, а с памятника перед фасадом). Сначала пьесу ставит старый режиссер Лев Прозоровский. Потом постановку перепоручают более молодому и успешному Цыганкову.

И вот Цыганков сидит на ступеньках той лестницы, на чьих перилах пытался я повторить трюк Чукера. Режиссера знакомят с Корнеем Ивановичем. Корней Иванович шумно приветствует режиссера – говорит, как все мы (все они) тут (в Переделкине то есть) устали от медлительности Прозоровского. И рады, что теперь дело в надежных руках – и все мы (все Переделкино, можно подумать) с нетерпением ждем премьеры.

Цыганков на глазах приободряется. Автора пьесы он знает в основном по идеологическому постановлению о фильме “Большая жизнь”, но Чуковского-то, как все граждане, – с детства. И вот сам Корней Иванович Чуковский, автор “Мойдодыра”, проявляет такую заинтересованность к работе над малоудачной пьесой.

Та же терраса лет через двенадцать, год, скорее всего, пятьдесят восьмой, но отец с Корнеем не на лестнице, а в плетеных креслах – отец читает свой путевой дневник, он был в круизе, побывал в разных странах, а Чуковский при советской власти еще ни разу не выезжал за рубеж.

Корнея Ивановича не столько заграница интересует, сколько, как всегда, текст – он энергично (лет ему ненамного больше, чем мне сейчас, но меня тогда удивила его подвижность) встает со своего кресла и заглядывает отцу через плечо – удивляется: “Это что? Вот так прямо пишете, без поправок и зачеркивания?”

Я догадываюсь, что Кома Иванов счел бы это воспоминание сыновьим желанием выгоднее преподнести отца, – и предположил бы, что Чуковский восхищается иронически.

Поэтому дальше, размышляя о характере отношений отца с Чуковским, буду придерживаться дневника Корнея Ивановича. Тем более что там не так и много прямых похвал спутнику в прогулках по переделкинским тропам (я почти дословно цитирую надпись, сделанную Люшей после смерти деда моему отцу; она, правда, к “переделкинским тропам” добавила “и жизненным”).

Например (запись за 7 декабря 1957 года): “Как отвратительны наши писательские встречи. Никто не говорит о своем – о самом дорогом и заветном. При встречах очень много смеются – пир во время чумы, – рассказывают анекдоты, уклоняются от сколько-нибудь серьезных бесед. Вчера были у меня: Алигер, Берестов и Нилин, Нилин рассказал два анекдота (дальше на полстраницы пересказ анекдотов. – А.Н.). Вот таких рассказов у писателей множество. А о чем-нибудь путном ни звука”.

Или (запись от 7 марта 1963 года): “Был вчера у Нилина. Он читал мне прелестные рассказы (вариа)…”

Или (запись от 19 июня 1964 года): “Вечером гулял с Нилиным. Он на словах страшно левый. Бранит Хрущева за то, что тот сказал в Дании заносчивую речь. «Ему бы поучиться у датчан сельскому хозяйству. Ведь как-никак маленькая страна, 5 миллионов жителей, а кормят молочными продуктами половину земного шара, зачем такое зазнайство». Нилин пишет сейчас о Бурденко и рассказывает случаи гражданской доблести Бурденко (т. е. его мнимых выпадов против советской власти)”.

Или (запись от 10 декабря 1964 года): “Вечером встретил трех партийцев: Елизара Мальцева, Павла Нилина… (имя третьего партийца Люша не разобрала). Они гораздо левее беспартийных, их отзывы о происходящих реформах – ироничны”.

Или (запись от 25 мая 1968 года): “Гулял с Нилиным. Он говорит, что вчера, бродя по улице Калинина, он понял: кончилось старое, начинается новая эпоха, новые люди”.

Или (продолжение записи от 23 июля 1968 года, где Корней рассказывает, как талантливо изображает Сталина отец): “…С Нилиным это часто бывает. Он пишет с упоением большую вещь, рассказывает оттуда целые страницы наизусть, а потом рукопись прячется в стол, и он пишет новое”.

Но чаще в записях без пересказа разговоров – просто гуляли или Корней Иванович пригласил отца на обед после очередного костра для детей по случаю какого-нибудь домашнего торжества.

4

Хоронили Чуковского в ограде с Марьей Борисовной и совсем недалеко от могилы Пастернака. Выступление отца на похоронах Корнея Ивановича имело такой либеральный эффект, что, подумал я (на похоронах не бывший), выступай он на общественном поле почаще, новых литературных успехов (с ожидаемой от него смелостью) могло и не потребоваться.

Речь над могилой Чукер каким-то образом записал на магнитофон, а позднее я читал ее в изложении Мити и Юлиана Оксмана, заодно изобразивших (причем Митя не хуже знаменитого Оксмана) обстановку, в какой происходило выступление отца, и вообще ситуацию, неожиданно сложившуюся вокруг похорон Корнея Ивановича.

Мне показалось, что людей либерального толка не так удивили сами слова отца о тоненьком слое, именующемся интеллигенцией, и не только его обращение к покойному, словно остались они наедине, а то, что он вышел выступать вопреки желанию руководителей похорон.

Заканчивался шестьдесят девятый год – очередной позыв начальства к строгости спроецировался вдруг на похороны старика Чуковского.

И выразить персонально эту строгость выпало Сергею Михалкову. Держаться строгим на разных представительных писательских собраниях было не привыкать – и он эту строгость осуществлял с видимым удовольствием, не отказывая себе и в юмористических выпадах, что иногда получалось у баснописца и непроизвольно.

В середине шестидесятых годов на собрании московских писателей выбирали руководящие писателями органы – правление, кажется, или президиум. И Евгений Евтушенко в знак протеста, что не включили в список избираемых кого-то из молодых, давно получивших читательское призвание (кажется, Василия Аксенова), предложил тогда и Шолохова из этого списка вывести – он же не москвич, зачем его выбирать в московское правление.

Сергей Владимирович заволновался – и заикание от волнения усилилось; “Пи-пи-пи-пи”, – долго кричал он, обращаясь к нарушителю спокойствия Евтушенко. Наконец фраза у Михалкова сложилась: “Пи-пи-пирестаньте корчить из себя политического клоуна”.

Шестьдесят девятый год был вам не шестьдесят пятый. И государственный человек Михалков понимал, что и у гроба Чуковского какие-нибудь бессовестные вольнодумцы могут позволить себе протестные или по крайней мере несанкционированные телодвижения.

И все же на похоронах Чуковского привычной уверенности в себе у Михалкова слегка поубавилось. Чуковский для него не мог до конца перестать быть Чуковским – и было Сергею Владимировичу не по себе.

Когда-то Женя Чуковский читал мне его талантливые стихи, где Михалков хотел представить собственные похороны: “Понесут по улицам длинный-длинный гроб. Люди роста среднего скажут: он усоп…” И были там слова: “Не ходить к Чуковскому, автору поэм, с дочкой Кончаловского, нравящейся всем…”

Желание отца сказать какие-то слова на кладбищенском холме застали его врасплох. Никто никому не собирался грубить. Отец сказал: “Отойди, Сережа” – и взобрался со своей хромой ногой поближе к гробу. По словам Мити Чуковского, растерянный Сергей Владимирович только твердил: “П-паша, П-паша…” Но не отталкивать же?

После речи на похоронах сдалась и Лидия Корнеевна.

Теперь на годовщины отец приглашался с той же регулярностью, как было при жизни Корнея Ивановича. И у той публики, что собирала Лида, он проходил неплохо. Толя Найман, во всяком случае, пересказывал мне потом реплики, бросаемые отцом за столом, оценивая их как остроумные.

Но в какой-то из разов, когда приглашенный Лидией Корнеевной отец подходил уже к воротам дачи Чуковских, он обратил внимание на большее, чем обычно, количество машин с дипломатическими номерами – и всегдашняя его осторожность взяла верх: на приемы к Лидии Корнеевне он ходить перестал, вскоре вновь утратив к себе интерес либеральной общественности.

Чукер учился в киноинституте, виделись мы теперь редко – и я к нему на дачу не заглядывал в то лето: сам готовился в институт и никому об этом не трезвонил.

О том, что я поступил-таки в Школу-студию МХАТ, Чукер откуда-то узнал – и тут же появился у нас с незнакомым мне Максимом Шостаковичем, о котором я кое-что, правда, слышал.

Где и когда они – Женя с Максимом – познакомились, я так и не собрался спросить. Но думаю, что сблизились они на почве машин, техники.

С техникой в ладах было несколько моих друзей и приятелей.

Но Максим, по-моему, превосходил всех еще и легкостью отношения к чему бы то ни было, включая автомобиль.

Летом шестьдесят третьего года мы с Мишей Ардовым и Максимом на иностранной машине Максима “пежо” поехали в Коктебель.

Мы допоздна сидели на Ордынке у Ардовых и на рассвете выехали. Водитель наш свой “пежо” никак к дальней дороге не готовил – и сложности наши начались в Туле, где попали мы в какую-то яму (подробностей я, сонный, не запомнил). Но это могло произойти и по неосторожности – Максим водил машину замечательно и мог просто заснуть за рулем после посиделок на Ордынке.

Самое интересное было дальше. И весьма сожалею, что отсутствие какого-либо представления об устройстве машины и полное незнание специальных терминов лишат мой рассказ необходимых подробностей, наверняка бы заинтересовавших автомобилистов.

Когда мы въехали в Курск, Максим сообщил нам с Мишей (который понимал не больше моего) о серьезной неполадке. Что-то, если не путаю, со свечой. Дальше уж точно путаю. Но помню, что Максим сказал, что другой свечи в запасе у него нет. Но есть план, как переделать эту свечу… Не могу воспроизвести его слов… Что-то можно было – и глагола не помню (поскольку не понимал)… перекроить, перетачать, переточить, может быть, с двенадцати (за цифру тоже не ручаюсь) на четырнадцать или с четырнадцати на двенадцать…

Ну ладно, мы с Мишей ничего не поняли, но я своими глазами видел, с какими лицами слушали Максима автомеханики, когда мы добрались до мастерской или станции (так она, кажется, называется). Они переспрашивали его, проникаясь все большим и большим к нему уважением – на грани восторга.

Максим отвинтил мотор и велел мне нести его внутрь мастерской.

Я отнес мотор и вернулся к Мише, гордясь своими грязными руками, – все же видели мою причастность к ремонту.

Вновь прибывшие клиенты обращались теперь с вопросами ко мне – и я важно кивал им на дверь, ведущую в мастерскую.

Все же мы с Михаилом, заскучав, не удержались и тоже вошли в мастерскую. Мы тщеславно чувствовали, что часть восхищения Максимом сможет распространиться и на нас, спутников технического гения.

Конечно, мы гордились Максимом. Таких людей, как Максим (золотые очки, иностранная рубашка с коротким рукавом – незадолго перед тем он побывал на фестивале в Эдинбурге), на автостанции не видели никогда.

И теперь мне кажется, что и провожали нас, как после концерта, аплодисментами (чего, конечно, на самом деле не было), и деньги взяли смехотворные.

Само собой, ни об этом таланте Максима, ни о прочих его дарованиях (за ловкость он прозван был Макакой, мог съехать на заднице с поднятой крышки рояля, великолепно копировал любого человека, из него мог выйти прекрасный артист) я, когда Чукер впервые привел его ко мне, еще не знал. И все же по тем репликам полного взаимного понимания, какими перебрасывались Чукер с Максимом возле машины (приехали они на “Победе” Корнея Ивановича), догадался, что их свело.

Женя Чуковский, между прочим, обладал и абсолютным слухом. Но людей со слухом Максиму и в музыкальной школе хватало.

Оба они тут же решили, что меня надо немедленно познакомить с Ардовыми, – и Чукер пообещал в ближайшие дни (чуть ли не завтра) отвезти меня на Ордынку. Но по каким-то причинам не успел, а до начала учебного года оставалась неделя – и мы с Борей Ардовым познакомились сами в первый день занятий.

Корней Иванович писал в дневнике о внуке строже, чем я мог предположить. Мне-то казалось, что к Жениным проделкам дед относится с юмором и пониманием.

А вот что писал Чуковский-старший 9 сентября 1958 года: “С Женей неясно. Не то он поступил в ГИК, не то нет. Не то он женится на Гале Шостакович, не то нет. Не то он хорош, не то он плох. Чаще всего кажется, что плох”.

Мне кажется, что до конца с Женей так и не прояснилось (но с таким же успехом это и про меня, наверное, можно сказать, и про Борю Ардова, пока был он жив).

Плох он, на мой взгляд, не был ни тогда, ни до, ни после.

Но в проницательности этих тревожных строк Корнею Ивановичу не откажешь.

В ГИК Чукер поступил, но стоило ли так упорствовать, чтобы потом всю жизнь заниматься именно тем, к чему он имел меньше способностей?

Первой девушкой, которая полюбила Женю (со всеми его фокусами, а вдруг она и полюбила его за странности?), была дочка Шостаковича – и это предопределило всю дальнейшую жизнь.

На Гале он женился.

Они прожили с Галей долго, вырастили двоих детей. И потом он вдруг ушел от Гали к другой женщине, которая тоже его полюбила (не за те же ли самые странности?).

Одна наша общая знакомая сказала мне: “Он ушел от Гали – и оставил ей всё”.

Можно смеяться над этим “всё”. А можно и задуматься – не в одних же деньгах, как опять же ни смешно это сегодня прозвучит, дело.

И деньги – не всё.

И вообще “всё” – не всё.

В доме Шостаковичей я был на двух свадьбах – они прошли с небольшим интервалом (то ли в пятьдесят восьмом, то ли в пятьдесят девятом, но не позднее пятьдесят девятого).

Обе свадьбы играли в самой большой комнате, в кабинете Дмитрия Дмитриевича Шостаковича, где стояли два рояля и над роялями два портрета – Бетховен и Блантер.

О таком неожиданном соседстве я задолго до знакомства с Максимом и Галей слышал от нашей знакомой журналистки, приходившей к Шостаковичу брать интервью.

Блантера я знал с детства, как бы и не раньше, чем Шостаковича, – он же сочинил футбольный марш, который даже я с моим слухом мог воспроизвести.

Конечно, в детстве я не знал, что Матвей (Мотя, как называл его Дмитрий Дмитриевич) Блантер – автор еще и песни, смысл которой крайне характерен для всего советского искусства, – вернее, заказа, обращенного к нему властью. Смысл, правда, не в музыке заключен, а в том, к чему композитор непричастен, – в словах.

Кто сочинил слова песни, любопытно бы узнать, но я все как-то не удосужился. Интересно вообразить себе человека, присобачившего к словам царя Соломона “все проходит” бодряческое продолжение “подругу друг находит”.

Все, однако, говорят, что Блантер был хорошим человеком – пришел на помощь к Шостаковичу в чрезвычайно трудную для великого композитора минуту. Кроме того, и Шостакович, и Блантер были футбольными болельщиками.

На первой свадьбе (Гали с Женей) я сам сплоховал и всей свадьбы не опишу – только ее неожиданное завершение.

“Но если отбросить этот, согласен, существенный недостаток, то, можно сказать, я умею пить”, – говорит в “Трех мушкетерах” Атос д’Артаньяну.

О недостатке Атоса рассказывает Дюма. А про мой недостаток позвольте рассказать мне самому.

Студентом первого курса я обнаружил в себе способность хорошо переносить спиртное, не пьянеть, когда вокруг почти все пьяные. Отчего было мне не решить, что пить я умею? Это уже много позднее, когда жизнь прожита, начинаешь догадываться, что и умение может обернуться неумением (и в самый причем неподходящий момент). Но тогда-то откуда было знать, что лучше: осторожность от сомнения, умеешь ли, или обольщение, что якобы умеешь?..

Составленные буквой Г столы протянулись из кабинета композитора в соседнюю комнату (кроме кабинета у Шостаковичей было еще три или четыре комнаты) – и сидел я почему-то отдельно от своих друзей Ардовых, с людьми мне незнакомыми, которых своим умением пить я зачем-то решил поразить, не считаясь с очередностью произносимых тостов.

В какой-то момент сообразил, что неплохо бы мне взять мхатовскую (я еще был студентом театрального вуза) паузу минут на двадцать-тридцать. Расположение комнат я знал (бывал у Шостаковичей и до свадьбы), незаметно вылез из-за стола, прокрался коридором в комнату Максима и лег на его тахту.

Освеженный недолгим, как показалось мне, сном, я пошел обратно за стол, полный сил продолжать свое участие в свадьбе.

Но по дороге к столу увидел, что к входной двери ведут нашего приятеля Мишу Н. – он идет с глупой улыбкой на пьяном лице (у него и у трезвого внешность была несколько комической), а левое плечо парадного костюма испачкано белым.

С Мишей Н. я познакомился в детстве. Он неделю или полторы жил у нас на даче. Миша был сыном известного критика Н. – и мне даже жаль, что по соображениям, которые вы сейчас поймете, не могу назвать папу (и сына тем более) настоящей фамилией. Впрочем, театралы старшего поколения смогут узнать в моем рассказе самого авторитетного из писавших в советское время о театре. Скажу только, что на писательском доме в Лаврушинском есть одна-единственная мемориальная доска – и установлена она не Пастернаку, не Катаеву, не кому другому из героев моего повествования, а критику Н. к его столетию (время летит).

Как и большинство талантливых людей определенной национальности, критик Н. в пору гонения на космополитов (групповой псевдоним для людей с нежелательным пятым пунктом в паспорте) был подвергнут строжайшему сниманию штанов, но в тюрьму все же не сел.

Более того, он имел возможность зализать раны в переделкинском Доме творчества, представлявшем тогда собрание пустующих после репрессий и войны дач. А сына Мишу мои родители взяли к себе. Критик Н. ни в коей мере приятелем моего отца не был – и не помню, чтобы они когда-нибудь после того тревожного для отца Миши лета встречались, даже когда стали жить в одном доме в Лаврушинском. Но вот почему-то Миша некоторое время жил на нашей даче.

Миша жил у нас со своим велосипедом – и, когда вернулся в Москву, велосипед на некоторое время остался в Переделкине. Я на нем катался – и сломал педаль, ее пришлось приваривать. Отец рассердился, что я ломаю чужие вещи. Но своего велосипеда у меня еще долго не было, и Мишин велосипед запомнился на всю жизнь.

И вот лет через десять я снова встретился с Мишей Н. у Ардовых.

Ардовы всегда – в той или иной форме, в той или иной степени – над всеми посмеивались. И Миша чаще других, пожалуй, становился объектом шуток.

Миша унаследовал от папы гипертрофированное тщеславие.

Любая история этого, повторяю, наиболее уважаемого в театральном мире человека строилась по одной и той же схеме.

Приезжает в Москву, допустим, знаменитый грузинский трагик Хорава или польский лидер Гомулка (Н. всегда очень талантливо писал о польском театре и о Польше вообще) – неважно, кто конкретно, но всегда человек общественно значимый, – и в связи с его приездом непременно возникает какая-то паника(никто не может ни в чем толком разобраться) – тогда звонят Н. с вопросом: “Иосиф Ильич, как быть?” А он отвечает: так-то, так-то и так-то.

Н. долгое время нигде не печатали, но вот наконец запреты были сняты – и театральная общественность с нетерпением ждала очередного выступления любимого критика в печати.

Помню, как прочел я статью, где Н. рассказывал про довоенный еще звонок знаменитого мхатовского артиста Николая Хмелева, который в ту пору репетировал роль Каренина в инсценировке “Анны Карениной”.

Пока шла работа над ролью, Хмелев (сталинский, между прочим, любимец) прибегал к советам очень им ценимого Н. (о чем товарищ Сталин то ли не знал, то ли забыл, когда казнил космополитов).

И вот в статье Н. их разговор – дело было до войны – выглядел следующим образом. Запутавшийся в оттенках выписанного великим автором характера актер спрашивал критика, как ему быть. И Н. отвечал: так-то, мол, и так-то.

Нам на Ордынке эта заметка показалось точной копией обычных рассказов Н., куда вкрапление реплик Хмелева было минимальным. Ардов-старший хорошо знал ответственного секретаря журнала, где напечатана была статья, Холодова – тоже фигуранта космополитической компании (его еще секли за скрытие под псевдонимом своей настоящей фамилии – Меерович; у Н., на его везение, хотя бы псевдонима не было), – и со смехом стал говорить, как мало удалось высказаться Хмелеву. И Холодов объяснил, что в рассказе Н. Хмелев вообще ничего не произнес, и редакции с большим трудом удалось уговорить Н. перебросить несколько умных реплик артисту.

Кстати, уже после войны, когда “Анна Каренина” оставалась в мхатовском репертуаре с несменяемой года до пятьдесят седьмого Аллой Константиновной, но с другим Карениным (Михаилом Николаевичем Кедровым), на один из спектаклей привели малолетнего Мишу – и он, захваченный сюжетом (действие приближалось к моменту, когда Анне пора бросаться под поезд), озадачил сопровождающих его взрослых вопросом: “Когда же наконец ворвутся наши?”

Про другой знаменитый спектакль Н. рассказывал: “Художественный театр показывает мне «Плоды просвещения». Их бьет лихорадка” (мне в этом рассказе наиболее пикантным кажется то, что именно МХАТ, обиженный на Н. за критику “Зеленой улицы”, подставил, можно сказать, критика под удар властей).

Но мой любимый рассказ Н. связан все-таки с Мишей.

Предполагался детский праздник. Мишу к нему специально готовили: он выучил стихотворение и песню, разучил танец.

Начался праздник. Детям предложили прочесть стишок. Миша застеснялся – и не прочел. Прочел с наибольшим успехом сын хозяев. Точно такая же история с песней – хозяйский мальчик спел, а Михаил отмолчался. Участия в танцах от сына критика уже никто и не ждал, а сын хозяев выскочил на круг в матросском танце. И вдруг танцор пукнул – и наложил полные штаны. Критик Н. говорил потом, что такого удовольствия, как после промашки Мишиного конкурента, он никогда ни на каком спектакле не испытывал.

Мне кажется, что приглашение на свадьбу восемнадцатилетнего Миши Н. лоббировали Ардовы. Миша Ардов сочинял с ним вместе очерк для журнала “Театр” – один Миша (Н.) фотографировал, а будущий отец Михаил (Ардов) делал развернутые подписи к снимкам.

Мне, кстати, Миша Н. всегда казался малым не без способностей.

Что же произошло на свадьбе за время моего отсутствия за столом?

Мне-то казалось, что вздремнул я ненадолго. Но за это время в застолье сделали перерыв до подачи сладкого – и гостям захотелось размяться (кубатура квартиры позволяла).

На свадьбе, естественно, присутствовали подруги невесты – и одна приглянулась Мише Н.

Теперь можно открыть тайну, что в свои восемнадцать сын критика еще ни разу не вступал ни с кем в интимную близость. И свадьба, видимо, показалось выпившему Мише самым удачным моментом для вступления в настоящую жизнь.

Ему удалось выманить подругу невесты на балкон, повисший над Можайкой, – когда я теперь проезжаю Кутузовским проспектом (бывшей Можайкой), ищу глазами этот балкон на четвертом этаже – там под шум холодного осеннего дождя и завязалась борьба.

Потом всё валили на Мишу Н.: из-за него прервалась свадьба, некоторые (и я, сделавший паузу, в особенности) недогуляли.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю