Текст книги "Стихотворная повесть А. С. Пушкина «Медный Всадник»"
Автор книги: Александр Архангельский
Жанр:
Литературоведение
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)
Остров малый
На взморье виден. Иногда
Причалит с неводом туда
Рыбак на ловле запоздалый[54]54
Ср. у Ф. Глинки: «Как рыбарь, в море запоздалый…»// Соревнователь благотворения и просвещения. 1825. Ч. XXX. С. 97.
[Закрыть]
И бедный ужин свой варит, (…)
Наводненье
Туда, играя, занесло
Домишко ветхий. (…)
(…) Был он пуст
И весь разрушен.
У порога
Нашли безумца моего,
И тут же хладный труп его
Похоронили ради бога.
Евгений не случайно умирает на пороге домишки, ставшего символом его «домашнего» счастья. «Домишко ветхий» пуст. Он подобен пустой скорлупке идиллической мечты героя о здании жизни, построенном на песке. Более того, он и стоит на песке, ибо на чем еще может «не взрасти ни былинки»[55]55
Не тот ли это Остров счастья, на который призывал свою возлюбленную герой Э. Парни – «Вблизи отсель есть остров опустелый,// Счастливый уголок земли; //Его гранитных скал страшатся корабли// (…) // Сей остров невелик; и Матерью-Природой // Как будто сотворен для нежныя четы: // Границы – Океан… // (…) // Судьба – гонитель наш – там сжалится над нами: // „Я беден славою; но счастием богат!”» (пер. Ал. Норова, 1821) // Французская элегия XVIII–XIX веков в переводах поэтов пушкинской поры. М., 1989. С. 443–444.
[Закрыть]? И единственно возможная реакция автора на все это – тоскливое, болевое сострадание. О Евгении сказано так, как может быть сказано о малом ребенке, – с любовью, но и с высоты опыта: безумец мой. Отмучившийся мечтатель похоронен «ради бога»; он как бы запоздало примирился с бытием – едва ли не против своей воли.
Умиротворение в «современной идиллии» действительно оказывается возможным лишь после ее разрушения – окончательного, непоправимого, ставшего результатом взаимной, хотя и неравной, неправоты героев повести и стоящих за ними социальных сил. Всем объективным ходом сюжетного действия (проанализировать который предстоит в следующей главе) автор «Медного Всадника» показывает, что он не с Петром и не с Евгением, не со стихией и не с устойчивым обытовленным миром, не с одой и не с идиллией, потому что его жанр – трагедия, его мироощущение – трагическое.
Идиллические мечты Евгения, исполненные чистоты, не укоренены в исторической памяти, в помыслах о вечном, о духовном. В этом – непрочность «ограждающегося» от трагической сущности жизни идиллического мира и причина несогласия автора с героем, не исключающего болевого сочувствия его страданиям.
ГЛАВА 3
ПОВЕСТЬ НЕВСТРЕЧ:
РАЗДВОЕНИЕ СЮЖЕТА
Образ стихии и ее роль в сюжетном строении «Медного Всадника)). Бунт стихии как следствие попытки ее покорения Петром. Беззащитность Евгения перед нею как следствие его «выпадения» из истории. Бессилие Александра I. Сюжетная функция образа бедного рыбака.
1. Чеканными по стилю и громкими по тону строками открывает Пушкин Вступление к повести. Их монолитность сродни монолитности формулы, запоминаемой сразу и – навсегда.
На берегу пустынных волн
Стоял Он, дум великих полн,
И вдаль глядел.
Однако прервав чтение начала, заглянем сразу в конец:
(…) у порога
Нашли безумца моего,
И тут же хладный труп его
Похоронили ради бога.
Никакой чеканности, громкости, монолитности, напротив – печальная плавность, приглушенность, тоска…
А между этими несовместимыми пафосными полюсами протянута сквозная нить сюжета «Медного Всадника».
Впрочем, сквозная ли это нить? Цементирующей ли силой выступает сюжет? Тут – еще одна загадка повести, и нужно попытаться найти ключ к ней.
На вопрос: для чего сюжет обычно служит? – теория отвечает: для соединения разрозненных звеньев событийной цепи. Но в «петербургской повести» он не только ничего ни с чем не соединяет, но скорее дезорганизует цельность художественного мира, разбивает его на разрозненные события, разводит как можно дальше эпизоды, которые могли бы невольно образовать последовательное единство, чтобы не возникло даже ассоциативное, чисто произвольное сцепление между ними.
Вспомним еще раз: на берегу Финского залива стоит безымянный царь, замышляющий основать город; город возносится «пышно, горделиво»; столетие спустя бедный чиновник Евгений, пришел домой, мечтает о своей невесте – Параше, с которой он после этого никогда уже не увидится; возникает образ печального царя, никоим образом не соприкасающегося ни с державным основателем, ни с бедным чиновником; затем Евгений отправляется на поиски погибшего семейства, через Неву его перевозит «перевозчик беззаботный», чтобы тут же исчезнуть из поля нашего зрения; к тому времени, когда кумиру и Евгению приходит, наконец, пора вступить в краткое столкновение на «площади Петровой», все уже решено: надежд на избавление от бед никаких. И высшее (если позволительно говорить так о столь печальном событии) проявление этой идеи невстречи – финальная сцена погребения героя на «острове малом», где «не взросло… ни былинки». «Пуст и весь разрушен» «домишко» Параши. Даже в загробном свидании любящим сердцам отказано!
Все традиционные сюжетные ходы перекрыты, привычные фабульные скрепы разомкнуты – Пушкин создает своего рода повесть невстреч. В этой сфере поэтики «Медного Всадника» мы наблюдаем то же, что наблюдали в сфере жанровой: сплошные разрывы, контрасты, противостояния.
Так что же, в «Медном Всаднике» все держится на разрывах? Формальная логика подталкивает к утвердительному ответу. А наше непосредственное читательское восприятие – к отрицательному. Если бы и на самом деле ничто ни с чем в повести не связывалось, то и мир ее рассыпался бы у нас на тазах, распадался бы на хаотический набор «лиц и положений», чего не происходит; более того, редкое произведение русской литературы вызывает ощущение столь полной гармонической соотнесенности всех частей, деталей и планов, как «Медный Всадник».
Видимо, подчеркнутое, форсированное противоречие между внешней несвязанностью и внутренней цельностью повести входило в замысел автора. Какие вообще встречи и свидания могут быть в повести, чье главное событие – наводнение? Сила разрушающая, разделяющая, разбивающая – стихия. Она превращается в «Медном Всаднике» в некую мифологему, оборачиваясь то стихией исторического бытия, то природной стихией, то стихийностью самой человеческой жизни. Обрушиваясь на город, она разводит судьбы героев, как мосты над бушующей Невой. Но она же и связывает события, отстоящие на столетие, некоей метафизической причинно-следственной связью. Создается впечатление, что герои повести вообще смотрят друг на друга сквозь пелену стихий. А потому, что в действиях каждого из героев пробуждает спящую в недрах природного и духовного космоса стихию? Почему разрушение – единственное, что связывает их между собой? – вот главная проблема сюжета «Медного Всадника».
Проследим, как реально, в самой художественной ткани, реализован пушкинский замысел; как поэт прочерчивает незаметные, потаенные сюжетные линии из прошлого в будущее. И тогда легче будет понять, почему на внешнем, событийном уровне возникает некоторое продуманное рассогласование.
2. Державный основатель – наводнение – Евгений и его несчастья. Такая цепочка выстраивается сама собой; она кажется настолько очевидной, что редкий читатель задастся вопросом: а почему она вдруг выстраивается? Разве так уж несомненна здесь причинно-следственная связь? Разве столетие, легшее пропастью между героями, не есть наилучшее «алиби» безымянного царя? В конце концов существует срок давности. Этично ли искать причины наводнения в туманной исторической дали? Конечно, в сцене встречи Евгения с кумиром на «площади Петровой» последнему прямо предъявлен моральный иск за то, что он неудачно выбрал место для строительства:
Того, чьей волей роковой
Под морем город основался..
Выбор действительно не из лучших. Но ведь этого мало для обвинительного заключения! Нужно еще установить, предумышленно или случайно в грандиозном и крайне необходимом стране замысле царя оказались незамеченными недостатки ландшафта; действительно ли по его роковой вине пробудился спящий зверь стихии: «Нева вздувалась и ревела // (…) // И вдруг, как зверь, остервенясь, // На город кинулась» (курсив мой. – А.А.).
Вот мы и попытаемся в этом разобраться, тем более что не вполне ясно, какую ступень занимает Вступление в иерархии сюжетных ценностей: то ли это экспозиция, то ли завязка. А вопрос не формальный. Если перед нами экспозиция, – значит, прямого отношения к действию она не имеет и потому проблема ответственности державного основателя за бунт стихии снимается сама собой. Предыстория и есть предыстория, заставочная картинка и есть заставочная картинка: выискивать потаенные смыслы тут незачем. Но если это завязка, то все резко меняется.
Сопоставим текст Вступления (не раз уже цитированный) с его несомненным источником – «Прогулкой в Академию художеств» (1817) К. Н. Батюшкова: здесь тоже воссоздан тот знаменательный миг, когда Петр замыслил строительство новой столицы.
Батюшков пишет: «Вчерашний день поутру, сидя у окна моего с Винкельманом в руке, я взглянув на Неву, покрытую судами… на великолепную набережную… сделал себе следующий вопрос: что было на этом месте до построения Петербурга? Может быть… сырой, дремучий бор или топкое болото, поросшее мхом и брусникою; ближе к берегу – лачуга рыбака, кругом которой развешены были мережи, невода и весь грубый снаряд скудного промысла. Сюда, может быть, с трудом пробирался охотник… длинновласый финн… (…)
Здесь все было безмолвно. (…) а ныне?.. (…)…воображение мое представило мне Петра, который в первый раз обозревал берега дикой Невы, ныне столь прекрасные! С..)…великая мысль родилась в уме великого человека. Здесь будет город, сказал он, чудо света. Сюда призову все художества, все искусства… гражданские установления и законы победят самую природу. Сказал – И Петербург возник из дикого болота»[56]56
Батюшков К. Н. Соч.: В 2 т. / Сост., подгот. текста, вступ. статья и коммент. В. Кошелева. М., 1989. Т. 1. С. 76–77.
[Закрыть]. (Строки, перекликающиеся с пушкинским Вступлением, выделены курсивом мною. – А.А.)
«Как ни потешался Батюшков над поэмами архаистов о Петре, – пояснял Л. В. Пумпянский, – нет сомнений, что именно от них взял он всю эффектную ситуацию: Петр на пустынном берегу Невы»[57]57
Пумпянский Л. В. «Медный Всадник» и поэтическая традиция. С. 109.
[Закрыть]. И в полном соответствии с традицией, батюшковский Петр I смотрит на мир глазами художника. Он мечтает о том, как, основав город, призовет в него художества и искусства. Потому и размышление свое Батюшков начинает с «Винкельманом в руке», т. е. как бы опираясь на опыт мировой эстетики. Петербург возникает из дикого болота мгновенно – как гениальная строка в уме поэта.
Пушкинский же герой, повторимся, смотрит на мир глазами военного и государственного деятеля. Он мечтает о том, как, заложив город военного назначения, призовет в него корабли всех флотов; на зло надменному соседу окружит себя дружбой дальних стран. И сто лет – целый век – проходит, прежде чем «вознесся пышно, горделиво» «юный град» Петров.
Батюшковский Петр смотрит на окружающую его природу, как ваятель смотрит на бесформенную глину: он стремится победить ее, художественно одолеть, придав ей незыблемо-прекрасную форму, чтобы иметь возможность созерцать ее подобно произведению искусства. В этом контексте фраза «законы победят самую природу» не звучит призывом к покорению, но означает лишь претворение природного хаоса в гармонию социальной жизни.
А пушкинский герой? Опять же, он прежде всего государственный деятель, которому бы «пользы все». Сама по себе, как наличное бытие, она его не занимает, не входит в его масштабно-государственный замысел. Природа для него ценна лишь как возможность осуществления этого замысла: «Природой здесь нам суждено // В Европу прорубить окно…» А ведь на самом-то деле вокруг царя нет ничего, что наталкивало бы на мысль об «окне». По мшистым, топким берегам, среди сумрачного леса чернеют избы – приют убогого чухонца. Какой уж тут европеизм! Какое уж тут «суждено»! Не случайно эта строка сопровождена авторским примечанием, как бы «списывающим» ее на совесть Альгаротти: «Альгаротти где-то сказал: «Рёtersbourg еst la fеnêrеpaг laquelle la Russie Rеgaтdе еn Еurope». Не случайно, ибо у самого Пушкина – все иначе. В его лирике 1830-х годов можно найти выражения и описания, буквально повторяющие образы Вступления. Но там они имеют совершенно иное звучание и значение.
Вот примеры.
Стихотворение «Пока не требует поэта…». Заслышав «божественный глагол», поэт бежит «На берега пустынных волн, // В широкошумные дубровы…». Перекличка с начальными строчками повести более чем очевидна. Но вдохновенный художник вовсе не противостоит гармоническому миру природы («широкошумным дубровам»), а, напротив, сам стремится к нему. Значит, для Пушкина – в отличие от его героя – нет границы между «высоким» и «низким», между мыслью и природой. Нет этой границы и в стихотворении «…Вновь я посетил…», пейзаж которого полностью повторяет описание финских берегов. Поэт смотрит на озеро:
Через его неведомые воды
Плывет рыбак и тянет за собой
Убогий невод.
По брегам отлогим
Рассеяны деревни…
Опять же – для самого Пушкина волны неведомы, но не пустынны, а жизнь обладает ценностью независимо от того, велика ли она, государственна или, напротив, бедна и даже убога. Его герой поступает вопреки этой истине и тем самым еще более отдаляется от авторского идеала. (Кстати, по-своему чутко отреагировал на все это Борис Пастернак, создавая в 1918 г. «Подражательную вариацию» на тему «Медного Всадника». Вряд ли осознавая теоретически разрыв между помыслами того, кто у Пушкина назван «Он», и реальностью Пастернак, как большой поэт, интуитивно перестраивает пушкинский замысел. Его, Пастернака, герой истинно велик и, стало быть, должен не только проницать мыслью духовные высоты, но и видеть, что делается вокруг него.)
Впрочем, страшна не «внеприродность» сама по себе и даже не очевидный разрыв между замыслом царя и миром, его окружающим; страшна готовность преодолеть этот разрыв, навязав свою волю жизни, «подтянув» природу к социуму: если мне надо, значит, и суждено.
Вот точка отсчета, вот – завязка сюжетного действа, приводящего к разрушению судеб, вот – первый толчок к пробуждению стихии. Ибо стихия для Пушкина есть следствие покорения, и рождается она не сама по себе, а тогда и там, где и когда появляется преграда.
Перегражденная Нева
Обратно шла, гневна, бурлива,
И затопляла острова…
Перегражденная. Если не дать водам реки течь естественным, от века данным им путем, если поставить на этом пути преграды и волевым усилием направить течение в нужное человеку русло – стихийный протест, несущий с собой неисчислимые беды, неизбежен. В этом (и только в этом!) смысле всеразрушительный обвал стихии наводнения вызван к жизни эхом громового раската «покоряющего» замысла державного основателя, который «на зло надменному соседу» собирается возвести город, невольно жертвуя ради своего намерения реальностью.
И тут необходимо существенное уточнение. Все, о чем говорилось только что – зависимость происходящего в повести от поведанного во Вступлении, – не противоречит сказанному значительно выше о разорванности событий. Просто в повести обнаруживаются как бы два сюжета. Один – «внешний»; в нем, по воле Пушкина, концы с концами не сходятся и сойтись не могут: наводнение не дает. Другой – «внутренний», все со всем соединяющий, способный объяснить, что в помыслах и поведении героев пробуждает спящую стихию, отворяет ей ворота в человеческий мир и делает людей бессильными изменить что-либо. Эти сюжеты как бы проступают один сквозь другой. И если дать окончательную «прописку» Вступлению на территории сюжета, то придется указать сразу два адреса: для «внешнего» действия это – экспозиция, для «внутреннего» – завязка. Достаточно простое и вместе с тем предельно сложное художественное решение. «Внутренний» сюжет показывает, как абстрактный замысел через десятилетия оборачивается крахом человеческих судеб; «внешний» – как не могут встретиться в пространстве повести разлученные стихией герои. Еще раз напомню: державный основатель стоит на берегу пустынных волн. По ним стремится бедный челн, а значит, они вовсе не пустынны. Но для царя это не существенно: ни бедный челн, ни убогий чухонец, владелец челна, не входят в его масштабный замысел, не попадают в поле его кругозора. Когда же разворачивается основное действие повести, эпитет «бедный» по наследству переходит к Евгению. Случайно ли? Видимо, нет. Державный основатель во Вступлении не обращает внимания на бедный челн так же, как «кумир на бронзовом коне» в основном тексте обращен спиной к бедному[58]58
Ср. прилагательное бедный: «…при всей простоте своей, (…) без всяких объяснений показывает бескорыстность, чистоту любви Дафниса и презренную в глазах света бедность… облагораживает, придает ей какую-то прелесть» (Истов И. Разбор идиллии [Гнедича] «Рыбаки» // Благонамеренный. 1822. № 17. С. 147–148).
[Закрыть] Евгению.
Впрочем, тот же эпитет употреблен, как помним, во второй части, когда хозяин, «как вышел срок», отдает «внаймы» квартиру Евгения «бедному поэту». И еще раз – в самом конце повести.
Остров малый
На взморье виден.
Иногда
Причалит с неводом туда
Рыбак на ловле запоздалый
И бедный ужин свой варит…
Жизнь, которую пыталась обойти творческая воля царя, продолжается. Бедная, незаметная жизнь. Опять рыбак, опять река – все, как вначале, когда державный основатель намеревался отпраздновать грандиозное строительство роскошным пиром «на просторе». История растревожена, природа больна («Нева металась, как больной»), счастье Евгения разрушено, а сущность российского бытия осталась прежней – творческая воля царя ничего не смогла изменить в ее составе.
Так сквозной эпитет «бедный» оказывается точкой пересечения всех линий конфликта «Медного Всадника». Он напоминает волну, возникшую от столкновения воли державного основателя с убогой реальностью, окружавшей его, и прокатившуюся через все пространство повести. И эта потаенная волна оборачивается волной настоящей – наводнением, соединяя два сюжета «Медного Всадника», где кульминацией стала единственная встреча героев, которой лучше бы не было.
Разлученный с Парашей и лишенный разума, Евгений внезапно вспомнил на «площади Петровой», где высится монумент, свой «прошлый ужас», и – «Тихонько стал водить очами // С боязнью дикой на лице»:
(…) Кумир с простертою рукою
Сидел на бронзовом коне.
Евгений вздрогнул.
Прояснились
В нем страшно мысли.
Он узнал…
Что же узнал Евгений?
(…) Он узнал
И место, где потоп играл,
(…) и Того,
Кто неподвижно возвышался
Во мраке медною главой,
Того, чьей волей роковой
Под морем город основался…
Евгений смотрит как бы сквозь контур монумента (подобно тому как царь смотрел сквозь «убогую» действительность) и мысленно вписывает в него фигуру реального исторического деятеля, безымянного героя Вступления, который стоял над этой же рекой, на этом же месте, где теперь суждено выситься Всаднику. Следствие смотрит в глаза причине и «сниженной повторяет ее действия: кумир замышлял основать город – на зло, Евгений разговаривает с ним – «злобно задрожав»[59]59
Непомнящий В. Пророк: Художественный мир Пушкина и современность // Новый мир. 1987. № 1. С. 150.
[Закрыть].
В этой сцене встречи (после сплошных невстреч) контуры реальности как бы теряют свою четкость, становятся зыбкими, а толща пространства и времени истончается и оказывается прозрачной для взгляда. И тогда действительно можно вернуться на столетие назад и увязать в единый смысловой узел то, что замышлялось некогда, с тем, что в дальнейшем произошло.
Благое намерение оградиться от стихий истории железной стеной «воли и представления» оборачивается не только трагической разъединенностью Евгения и Параши, но и разрывом в отношениях между частной личностью и великим государством. Чем страшнее и нераздельнее сцепление метафизических причин, тем страшнее и разделеннее мир следствий, ими порожденных. Можно сказать, что фрагментарностью, несведенностью «внешнего» сюжетного действия Пушкин оттеняет и подчеркивает взаимосвязь и взаимозависимость каждого тайного помысла человека с тем, что будет твориться, когда его самого уже давно не будет на свете, а его место на земле займет бездушный и мертвенный «кумир». Предельная непоследовательность поведанных в «Медном Всаднике» событий и есть знак их предельной последовательности. Лакуны, разрывы, зияния в сюжете «внешнем» словно повторяют в зеркальном, перевернутом изображении скрепы, сцепления, пересечения сюжета «внутреннего». Если «внешний» сюжет имеет дело с миром следствий, то «внутренний» – с миром причин, и их обратная пропорциональность крайне важна для Пушкина. Двойной спиралью сплетаются они в повести, организуя все ее художественное строение.
Столь сложный художественный прием позволил Пушкину отчетливее выразить свои историософские взгляды, которые необходимо поставить в контекст журнальной полемики 1830-х годов.
В № 16 «Московского Телеграфа» за 1831 г., издаваемого Н. А. Полевым, появился более чем резкий отклик на брошюру «Горе от ума, производящего всеобщий революционный дух, философически-умозрителыюе рассуждение, сочинение 8». В рецензии говорилось: «Каждое событие, каждый переворот в мире необходимо сопровождается насильственными для современников следствиями. Весьма часто и почти всегда благо остается для потомства, зло терпят современники. Таковы неисповедимые судьбы Бога – и кто дерзкий осмелится изъяснять их? Без веры и без ума сии судьбы могли бы даже показаться нам страшными, гибельными, а мир ужасною загадкою. Человек содрогается, видя гибель тысяч жертв в политических переворотах, но землетрясения, поглощающие целые области, но огнь молнии, сжигающей целые города, но свирепость водной стихии, даже смерть, поражающая доброе, милое, цветущее создание и забывающая дряхлого злодея? Не такие ли это задачи, пред которыми также содрогается человек?».
Многие места здесь омонимичны ряду мотивов «Медного Всадника». О том, насколько сознательна эта перекличка, судить трудно, но во всяком случае текст рецензии должен был заинтересовать Пушкина и потому, что он вообще ревниво-неприязненно относился к издательской и литературной деятельности Полевого, и потому, что в начале 1832 г. (т. е. за полтора года до «Медного Всадника») вокруг этой публикации разгорелся очередной цензурный скандал[60]60
См.: Скабичевский А. М. Очерки истории русской цензуры: 1700–1863. Спб., 1982. С. 238–240.
[Закрыть], и потому, что речь шла о книге, заглавие которой откровенно спекулировало на названии полузапрещенной комедии Грибоедова. Как бы то ни было, неожиданная параллель позволяет резче оттенить пушкинский замысел. Смысл реплики «Московского Телеграфа» ясен: революционные потрясения – дело благое, и не следует оплакивать неизбежные жертвы переворотов: если Провидение не останавливается перед гибелью людей от землетрясений, молний и водной стихии (!), то еще меньше должен перед этим останавливаться любой реформатор. Точка зрения Пушкина в каких-то незначительных деталях (ср. горький упрек Евгения, потерявшего невесту, небу с грубоватым восклицанием рецензента: «Г-да S. являлись и были всегда. При каждом необыкновенном явлении историческом, они (…) очень походят на того драгунского капитана, который отрекся от Бога, когда умерла у него жена. Бедный ум! бедное просвещение! – всегда и все на него сваливали г-да S!») сближается с позицией «Московского Телеграфа», но по сути типологически противостоит ей. То, что для представителя третьего сословия Полевого было само собой разумеющимся, то аристократу Пушкину представлялось откровенным оправданием зла, призыванием стихийных сил истории, которые способны лишь сметать на своем пути и правых и неправых. «Лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от одного улучшения нравов, без насильственных потрясений политических, страшных для человечества», – писал он в «Путешествии из Москвы в Петербург», и не случайно в его повести потомкам достается не обещанное Полевым «благо», а те самые «насильственные, тяжелые… следствия», которые, по мысли издателя «Московского Телеграфа», выпадают лишь на долю современников каждого события, каждого переворота в мире.
3. Евгений вступает в сюжетную «игру», когда стихия уже вызвана к жизни и поток готов хлынуть на город. Как ведет себя частная личность в подобных условиях? Как она (в свою очередь) строит взаимоотношения с реальностью и что в ее поведении оказывает воздействие на сюжетное построение повести? Какие действия Евгения во «внутреннем» сюжете причин ведут к трагедии во «внешнем» сюжете следствий?
Частная личность – разумеется, на своем, «малом» уровне – повторяет ошибку державного основателя; мыслит вопреки реальности. Только место берега пустынного занимает пространство биографии героя, а роль величественных, устремленных вдаль помыслов играет мечта об ограниченности судьбы рамками частного существования. Петр не видит челна на широкой реке, Евгений не замечает потока истории и сам оказывается затерянным в нем, как челн. Историческая дальнозоркость как бы диссонансно «рифмуется» с житейской близорукостью, а минус на минус в данном ситуации отнюдь не дает плюс.
В результате именно бедный чиновник оказывается беззащитным перед ужасом наводнения, именно его «ограждающий порыв», подобно магниту, притягивает к себе беду. «Внутренний» сюжет словно аккумулирует отрицательную энергию сюжета «внешнего» и в какой-то момент происходит ее трагический «выброс».
Вообще для позднего Пушкина вопрос об отношении к житейски-секулярному образу мира (явленному в творчестве многих современников) и его духовных последствиях был «болевым», драматическим. У поэта в момент создания «Медного Всадника» не выходил из памяти страшный пример безумия К. Н. Батюшкова (имя это вновь властно вторгается в наше размышление) – самого «домашнего» по своему пафосу из гениальных русских лириков, «несчастного счастливца»[61]61
См.: Зорин А. Л. Несчастный счастливец // Батюшков К. Н. Избр. соч. / Сост. А. Л. Зорина и А. М. Пескова; Вступ. ст. А. Л. Зорина; Коммент. А. Л. Зорина и О. А. Проскурина. М., 1986. С. 3–20.
[Закрыть]. Каждый, читавший батюшковские «Опыты в стихах и прозе», помнит открывающие раздел «Посланий» «Мои Пенаты. Послание к Ж<уковскому> и В(яземскому)»:
В сей хижине убогой
Стоит перед окном
Стол ветхой и треногой (…)
Висит полузаржавый
Меч прадедов тупой; (…)
Отеческие боги!
Да к хижине моей
Не сыщет ввек дороги
Богатство с суетой;
С наемною душой
Развратные счастливцы, (…)
И ты, моя Лилета,
В смиренный уголок
Приди под вечерок, (…)
А вы, смиренной хаты
И Лары и Пенаты!
От зависти людской
Мое сокройте счастье, (…)
Я в пристань от ненастья
Челнок мой проводил
И вас, любимцы счастья,
Навеки позабыл…
Но вы, любимцы славы, (…)
Беспечные счастливцы,
Философы-ленивцы, (…)
Придите в час беспечный
Мой домик навестить – (…)
Мой друг! скорей за счастьем
В путь жизни полетим;
Упьемся сладострастьем
И смерть опередим… (…)[62]62
Батюшков К. Н. Соч.: В 2 т. Т. 1. С. 207–208, 212–213.
[Закрыть]
Столь пространная выписка позволяет читателю самому услышать перекличку между мечтами Евгения и поэтической программой Батюшкова; перекличку не прямую, конечно, но все же явственную и о многом говорящую. У Батюшкова – «стол» ветхий в «хижине убогой», соответственно в «Медном Всаднике» – «домишко ветхий» вдовы и Параши; «полузаржавый меч прадедов тупой» – отсутстие печали о «почиющей родне» и «забытой старине»; «смиренный уголок» – «приют смиренный и простой»; восклицание: «О музы! я пиит!» – ироничное: «И размечтался как поэт»; враждебные Батюшкову «развратные счастливцы», «любимцы счастья» и дружественные ему «беспечные счастливцы // Философы-ленивцы» – возмущающие Евгения «Такие праздные счастливцы, // Ума недальнего ленивцы, /I Которым жизнь куда легка!»… И главная причина этой самоочевидной параллели – та, что пушкинский герой тоже готов был когда-нибудь в радости воскликнуть:
Я в пристань от ненастья
Челнок мой проводил… —
ибо цель его – своим тихим счастьем смерть опередить. К чему в пушкинской трагической духовной системе такая цель ведет, и показано во «внешнем» сюжете «Медного Всадника»: крах, безумие, гибель. (Заметим попутно: как раз в 1833 г. создано стихотворение Пушкина «Не дай мне бог сойти с ума…», навеянное посещением лишившегося разума Батюшкова.) Необходимо также вспомнить, что личностное формирование Пушкина пришлось на годы (1814–1818), когда тема счастья была «везде первейшим предметом и разговоров и прений» и все искали «философский камень счастия» (А. Полетика[63]63
Российский Музеум. 1815. № 12. С. 76.
[Закрыть]). Искали – и не нашли: лейтмотивом эпохи стали строки Горация: «Щастлив, мой друг, кто не стремится в бездны // Волн ужасных; кто, избегая в страхе // Грозной бури, не направляет челн свой // К берегу кремнисту //(…) //Муж разумный в бедствиях тверд надеждой, // В счастии ж новых ждет премен судьбины» (пер. Вас. Чюрикова[64]64
Каллиопа. М., 1815. С. 66–67.
[Закрыть]).
Впрочем, в сложной и разветвленной инструментовке «внутреннего» сюжета повести участвуют не только переклички с чужими стихами; с собственным творчеством поэта тоже.
Без этого многое можно не заметить. Того, например, что намерение добродушного бедного чиновника замкнуть свою судьбу бытовым кругом, подобным кругу магическому, ведет (о чем речь уже шла) к зависти и обиде на праздных счастливцев. А это совпадает с внутренними мотивами поведения Германна из «Пиковой дамы», созданной той же – второй – болдинской осенью. Если есть «праздные счастливцы» вроде Томского, которым «жизнь куда легка», то должны же существовать и закон судьбы, и тайные нити управления ею. Чем кончается попытка нащупать эти нити, в буквальном смысле слова взять судьбу в свои руки и переменить ее неверный, несправедливый (если судить по чисто социальным меркам) ход, Пушкин недвусмысленно объясняет в финале «Пиковой дамы»: «Германн сошел с ума. Он сидит в Обуховской больнице в 17-м нумере… и бормочет необыкновенно скоро: „Тройка, семерка, туз! Тройка, семерка, дама!..“». Опять сумасшествие, опять крах иллюзий… Но вот что еще более важно: фраза, завершающая последнюю сцену повести, звучит символически – «игра пошла своим чередом». Смысл ее тут же поясняется фактами, изложенными в «Заключении». Лизавета Ивановна вышла замуж и как бы осуществила мечты Евгения; недаром о ее супруге сказано теми же словами, что и о «безумце бедном»: «он где-то служит». Однако благодатно ли это счастье, этот житейский бидермайер? Нет. Лизавета Ивановна взяла бедную родственницу на воспитание и оказалась в той же роли, какая раньше была отведена в этой жизни графине. «Бедная родственница», в свою очередь, заняла прежнее место самой Лизаветы Ивановны. И социальная модель в итоге всех перестановок осталась прежней… А Томский, ума недальнего ленивец! Он «произведен в ротмистры и женится на княжне Полине». И это – последние слова повести. Игра пошла своим чередом, и никакие наполеонические попытки изменить ее ход, овладеть ее тайной и подчинить своей воле не принесут благих результатов[65]65
На другие аспекта переклички обращает внимание Н. Н. Петрунина в своей книге «Проза Пушкина: Пути эволюции». (Л., 1987. С. 207–222). См. также: Ильин-Томич А. А. «Пиковая дама означает…» // «Столетья не сотрут…»: Русские классики и их читатели. М., 1989. С. 85–160.
[Закрыть]: парадокс игры в том и заключен, что в ней закономерна лишь случайность.
Как тут не вспомнить мысль критика начала XX в. М. О. Гершензона, который подчеркивал, что бытие для Пушкина «является в двух видах: как полнота и как неполнота, ущербность». И ущербное – в каком бы образе оно ни представало, «ищет, рыщет», «вечно терзаемо голодом, и оттого всегда стремится и движется; оно одно в мире действует»[66]66
Гершензон М. О. Мудрость Пушкина. С. 14–16.
[Закрыть]; и действия эти до добра не доводят. Как раз в «атакующем» характере намерений, по-разному преломленном, и заключено трагическое совпадение двух противостоящих героев «Медного Всадника», символизирующих две крайности распавшегося на противостоящие силы мира: надчеловеческого величия государственно-исторических задач и помыслов частного человека, вырванного из контекста истории. При этом никому из них стихию покорить не удается; больше того – они или невольно приводят в действие ее разрушительные механизмы, или вызывают ее огонь на себя. По точному наблюдению И. Л. Альми, «в контексте „Медного всадника” стихия разрушительна, как бы она при проявлялась. В буйстве Невы она бунтует против стеснительных оков „стройного” города. С безумным Евгением – против бедного безумца»[67]67
Альми И. Л. Образ стихии в поэме «Медный всадник»: Тема Невы и наводнения // Болдинские чтения. Горький, 1979. С. 27.
[Закрыть]. А в результате – ничто ни с чем не может соединиться: судьбы рушатся, государство и личность отворачиваются друг от друга, а «внешний» сюжет распадается на отдельные звенья.