![](/files/books/160/oblozhka-knigi-stihotvornaya-povest-a.-s.-pushkina-mednyy-vsadnik-43355.jpg)
Текст книги "Стихотворная повесть А. С. Пушкина «Медный Всадник»"
Автор книги: Александр Архангельский
Жанр:
Литературоведение
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)
Александр Архангельский
«Стихотворная повесть А.С. Пушкина “Медный Всадник”»
Учебное пособие
ThankYou.ru: Александр Архангельский «Стихотворная повесть А.С. Пушкина “Медный Всадник”» Учебное пособие
![](i_001.jpg)
Спасибо, что вы выбрали сайт ThankYou.ru для загрузки лицензионного контента. Спасибо, что вы используете наш способ поддержки людей, которые вас вдохновляют. Не забывайте: чем чаще вы нажимаете кнопку «Спасибо», тем больше прекрасных произведений появляется на свет!
ПРЕДИСЛОВИЕ
Учебное пособие написано в соответствии с вузовской программой по истории русской литературы XIX в. и рассчитано на самостоятельно мыслящего, не довольствующегося обзорным курсом студента-филолога. Оно может заинтересовать и преподавателя-словесника, и абитуриента вуза.
Читателю, хорошо знающему текст «Медного Всадника», предлагается как бы пройти вместе с автором пособия путь в глубины художественного смысла пушкинской повести и убедиться в том, насколько много дает для понимания содержательной стороны произведения анализ его поэтики.
Анализ повести проведен на разных уровнях; в каждой главе за точку отсчета берется какое-либо значимое противоречие художественного мира произведения, некий предусмотренный Пушкиным парадокс: стиля (1-я глава), жанра (2-я), сюжета (3-я). В заключительной, 4-й главе все эти особенности пушкинской поэтики вписываются в историко-литературный контекст. Такие проблемы, как стих, звуковое строение текста, архитектоника, источники «Медного Всадника», затронуты в книге косвенно.
Пособие не может заменить собой комментарий – реальный и духовный – к тексту повести. Общие справочные и библиографические сведения отчасти представлены во Введении; кроме того, читатель может обратиться к работам, приведенным в сносках и Списке рекомендуемой литературы. Завершает книгу Приложение, куда включены фрагменты наиболее значимых исследований о «Медном Всаднике». Для того чтобы с пособием легче было работать, каждая глава открывается перечнем тем, в ней затрагиваемых, а заканчивается основными выводами.
Текст повести цитируется по изданию: Пушкин А.С. Медный Всадник / Изд. подгот. Н.В. Измайлов. Л., 1978. Серия «Литературные памятники»; связанные с повестью произведения поэта (если источник не указан в сноске) по: Пушкин [А.С.] Полн. собр. соч.: [В 17 т.] М.; Л., 1937–1949, 1959.
Автор выражает искреннюю благодарность рецензентам пособия: кафедре русской литературы МГПИ им. В.И. Ленина – в лице кандидата филологических наук С.В. Сапожкова и доктора филологических наук, профессора В.И. Коровина – и ведущему научному сотруднику ИМЛИ им. А.М. Горького профессору Ю.Б. Бореву за высказанные ими замечания и уточнения.
Автор
ВВЕДЕНИЕ
Цензурная история «Медного Всадникак Причина расхождения между истолкователями повести. Жанровая природа стихотворной повести А. С. Пушкина. Исходная концепция пособия.
Работа А. С. Пушкина над «Медным Всадником» – небывало скорая, вулканическая – заняла большую часть времени второй болдинской осени. Повесть, начатая поэтом 6 октября, была завершена «31 октября. 1833. Болдино. 5 ч.-5 (минут) утра». Создавалась она, видимо, параллельно с двумя другими вершинными повестями Пушкина – «Пиковой дамой» (в прозе) и «Анджело» (в стихах).
Поэт решил продать рукопись в «Библиотеку для чтения» – новый журнал, затеянный книгопродавцем А. Ф. Смирдиным. Представленная высочайшему цензору – императору Николаю I, рукопись была возвращена 12 декабря того же 1833 г. с девятью карандашными пометами царя. Спустя год Пушкин напечатал Вступление к повести с говорящим зиянием цензурных точек, но от мысли полностью переработать «Медного Всадника» он долго отказывался: исправить «неудобоваримые» для высочайшего цензора места означало исказить смысл. Только в конце лета 1836 г., когда утихла первоначальная горечь, поэт попытался найти «обходные варианты» с тем, чтобы царь[1]1
В последние годы жизни Пушкин в вопросах цензурования предпочитал Николая I его «псарю» С. Уварову. См. фактографические выкладки в: Осповат А. Л., Тименчик Р. Д. «Печальну повесть сохранить…»
Об авторе и читателях «Медного всадника». М., 1985 (2-е изд. – М., 1987). (Здесь и далее в названии повести сохраняется написание слова «всадник», принятое авторами цитируемых работ: с прописной, как у нас, или со строчной буквы).
[Закрыть], возможно, и не удовлетворенный полностью, хотя бы скрепя сердце дал «добро» на публикацию. Работа не была закончена; по каким причинам – этого мы, видимо, уже никогда не узнаем[2]2
Рукопись и книга. М., 1986. С. 148–151; а также Измайлов Н. В. «Медный Всадник» А. С. Пушкина: История замысла и создания, публикации и изучения [Послесловие] // Пушкин А. С. Медный всадник. Л., 1978. С. 147–265.
Ср. текстологическую историю «Медного Всадника»: Чудакова М. О.
[Закрыть].
Накал полемики, разгоревшейся по выходе повести в свет (опубликована она в пятом, посмертном, томе пушкинского «Современника» за 1837 г. со сглаживающими поправками В. А. Жуковского и цензурными купюрами), не только не ослабел и по сей день, но приобрел, пожалуй, более острый характер.
Принято выделять три «группы» толкователей повести.
В первую «группу» вошли представители «государственной» концепции, основателем которой считается В. Г. Белинский[3]3
Ср. названия этих работ в подстрочных примечаниях, в Списке рекомендуемой литературы и в Приложении.
[Закрыть] (среди последователей точки зрения «неистового Виссариона» неожиданно оказался его духовный антагонист Д. С. Мережковский, а также – Б. М. Энгельгардт, Г. А. Гуковский, Л. П. Гроссман и другие). Они делают «смысловую ставку» на образ Петра I, полагая, что Пушкин обосновал трагическое право государственной мощи (олицетворением которой и стал Петр I) распоряжаться жизнью частного человека.
Представители второй «группы» – В. Я. Брюсов, Г. П. Макогоненко, А. В. Македонов, М. П. Еремин, Ю. Б. Борев, И. М. Тойбин – стоят «на стороне «бедного Евгения. Эта концепция именуется «гуманистической».
С начала 1960-х годов в работах С. М. Бонди, Е. Л. Маймина, а затем и М. Н. Эпштейна зарождается третья концепция – «трагической неразрешимости конфликта». Если верить ее сторонникам, Пушкин, как бы самоустранившись, предоставил самой истории сделать выбор между двумя «равновеликими» правдами – Петра или Евгения, т. е. государства или частной личности.
Были попытки взять за точку отсчета какой-то другой образ, например стихии, и сквозь его призму осмыслить происходящие в повести события. Но сила тяготения трех основных «парадигм» (термин применительно к «Медному Всаднику» предложен Ю. Б. Боревым) так велика, что исследователь, пытающийся резко сменить угол зрения, в итоге, как правило, оказывается невольно примкнувшим к одной из них.
Спор продолжается; обзор точек зрения на «Медный Всадник» не умещается уже в рамки статьи: в 1978 г. в Саратове вышла обзорная монография Г. Макаровской «„Медный всадник”. Итоги и проблемы изучения»; в 1984 г. в Амстердаме издана книга филолога из ФРГ А. Книгге «Пушкинская повесть в стихах „Медный Всадник” в русской критике: бунт или смирение»; год спустя появилась упомянутая выше работа А. Л. Осповата и Р. Д. Тименчика «Печальну повесть сохранить…» (1-е изд. – 1985 г.; 2-е – 1987 г.) В ней с исчерпывающей полнотой очерчен круг проблем, связанных с историей публикации «Медного Всадника» и с общественным и культурным контекстом времени его создания.
Мы же задумаемся вот над чем. В распределении толкователей повести по «парадигмам» обнаруживается любопытная закономерность. Сторонники каждой точки зрения делают «смысловую ставку» не на повесть как целое, а на кого-либо из ее героев. Если на Петра – то приходят к выводу, что Пушкин создал героическую оду; если на Евгения – то утверждают, что поэт написал несостоявшуюся идиллию; если на обоих вместе – то обращаются за помощью к М. М. Бахтину и рассуждают о полифонии. Однако при этом нарушается закон целостности произведения; истолкователь как бы децентрализует художественный мир «Медного Всадника» и волевым актом отстраняет автора от непосредственного руководства смысловым развитием повести.
И тогда встает вопрос: а почему бы не предположить, что Пушкин, чье сознание было исключительно монистично, может, любя героев, не соглашаться ни с одним из них и, показывая их (хотя и неравную) неправоту, намечать путь к своей истине?
Таким образом, если анализ, основанный на попытке постижения парадигмы автора «Медного Всадника», сможет претендовать на объективность, то все наблюдения сторонников других концепций окажутся важными и полезными, ибо они не взаимоисключают, а взаимодополняют друг друга.
И путь к постижению этой «парадигмы» пролегает через сферу поэтики, т. е. суммы неповторимых художественных особенностей текста, принявших в себя и воплотивших в себе величественный духовный замысел поэта.
В свое время М. М. Бахтин уподобил роман тиглю, в котором переплавляются различные литературные и бытовые жанры, образующие при этом новое видовое единство. Но, быть может, не следует столь жестко связывать подобные процессы именно с романным мышлением: каждый «больший» жанр неизбежно вбирает в себя жанры «меньшие». В пословице нетрудно угадать строение скороговорки, а в загадке – структуру пословицы. Сказка использует загадку как элемент традиционного сюжета; герой эпоса вполне может занять внимание своих собеседников сказкой и т. д. Что касается европейской литературы, то здесь повесть не в меньшей степени, чем роман, втягивала в свою эстетическую орбиту малые лирические жанры, заставляя их решать иную, внутренне не присущую им задачу.
Значит, из этого и нужно исходить, приступая к аналитическому прочтению текста «Медного Всадника».
Каждый из героев «Медного Всадника» связан с пафосной доминантой[4]4
Под пафосной доминантой здесь подразумевается закрепленная за каждым лирическим жанром эмоциональная концепция бытия: восторг или, меланхолия элегии, умиротворение идиллии.
[Закрыть], с «голосом» и даже со стилем одного из лирических жанров тон поры: Петр I – с восторженной одой; Евгений – с мещанской идиллией (бидермайером); Александр I – с исторической элегией-, Хвостов, «певец, любимый небесами», – с эпиграммой… Можно даже сказать, что эпическое здание «Медного Всадника» возведено на фундаменте лирических видов, на пересечении их пафосных «линий». Но прежде необходимо разобраться с его собственной жанровой природой.
Подзаголовок «Медного Всадника» – «Петербургская повесть» – прост и в простоте своей обманчив. Слишком легко было поддаться соблазну ассоциации с привычными жанровыми обозначениями той поры. Стихотворными повестями называли тогда «байронические поэмы» или пародии на них[5]5
Ср. подробнее: Худошина Э. И. К вопросу о стиховом эпосе Пушкина как целостной системе//Болдинские чтения. Горький, 1983.С. 180–188.
[Закрыть]: на память сразу приходят «Шильонский узник» Жуковского или «Кавказский пленник» Пушкина. «Пространственная привязка», означавшая не более чем «прописку» событий и героев по месту их действия, также не была редкостью (Козлов И. «Чернец. Киевская повесть»).
Но пушкинское творение к «байронической поэме» не имеет ни малейшего отношения, а Петербург, сама сумеречно-символическая атмосфера жизни северной столицы, играет в нем роль не просто фоновую, но глубоко смысловую. Поэтому для Пушкина «петербургская повесть» не словосочетание, а своего рода фразеологическое сращение – единое понятие.
Однако прежде чем попытаться осмыслить содержание предложенного поэтом термина, как бы рассечем его, разделим на составные понятая – «петербургская» и «повесть». Проясним значение каждого из них в отдельности, а потом соединим, чтобы получить жанровый «результат».
Начнем со второго из них.
Если не к «байронической поэме» следует возводить жанровую родословную «Медного Всадника», то к чему же? Среди поэтических видов, разработанных к тому времени русской литературой, предшественника пушкинского творения обнаружить вряд ли удастся, потому что отечественная лироэпическая поэзия, развивавшаяся в русле романтического мироощущения, не успела выработать новые каноны, отвечающие качественно иным, реалистическим запросам. А на старом художественном языке сформулировать новые эстетические идеи было бы крайне сложно.
Едва ли не единственное исключение – «Отрывок из современной повести», опубликованный второстепенным поэтом В. Гаркушей в «Сыне Отечества» (1831) и содержащий несомненные параллели с пушкинским шедевром, на что обратили внимание А. Л. Осповат и Р. Д. Тименчик. Но при этом и собственная жанровая природа «Отрывка…» невыводима из поэтической традиции. Аналоги ему приходится подыскивать в области прозы, сближая «далековатые предметы». В этом сближении – подсказка читателю «Медного Всадника». Ибо и Пушкин обратился к помощи пристальной прозы, именно у нее позаимствовав разработанный до мелочей канон повести, подобно тому как ранее спроецировал на поэтическую почву свободную структуру романа. И потому «Медный Всадник», как и «Домик в Коломне», как и более ранний «Граф Нулин», по жанру ближе к «Пиковой даме» и «Повестям покойного Ивана Петровича Белкина», чем к «Полтаве», хотя, судя по теме, следовало бы сказать обратное.
Прежде всего происходит смена героев: бедный чиновник («Медный Всадник»), инженер («Пиковая дама»), мелкий провинциальный помещик, смотритель и даже гробовщик («Повести Белкина») связаны с реальностью тысячью тончайших нитей. Представленные не только в философском плане, но и в бытовом измерении биографии, они призваны именно в быту реализовать свой внутренний потенциал или же именно в быту не реализовать его.
Как показывает чтение первой черновой рукописи, Пушкин сознательно писал «Медного Всадника» вопреки традициям и классицистической и «байронической» поэм, внутренне сопротивляясь их тяге к героизации, к интонации воспевания кого бы то ни было – государственного мужа или бунтаря:
Запросом Музу беспокоя
Мне скажут м.(ожет) б.<ытъ> опять
[Зачем] ничтожного Героя
Взялся я снова воспевать.
Как будто нет уж перевода
Великим людям, что они
Так расплодились в наши дни
Что нет от них уж нам прохода. (…)
А наряду с героем меняется и образ автора: перед нами уже не всеведущий певец свершающихся событий, но доверительный повествователь, неторопливый собеседник, далекий от обладания конечными истинами мира и потому не декларирующий их, а размышляющий вместе с читателем. Новой интонации – искренней беседы – соответствует и новый угол зрения на жизнь: вместо просторного, как бы лишенного незначительных, недостойных внимания читающей публики деталей, художественного пространства перед нами социально достоверная, до мельчайших подробностей воссоздаваемая картина современного бытия.
Все это и образует структурные границы стихотворной повести[6]6
Конечно, в ней были элементы и традиционной поэмы. Но, попав в новую систему, они заряжались ее энергией и начинали играть в ней подчиненную роль. Впрочем, стоило изъять «поэмный» отрывок из контекста повести, как он тут же приобретал другую смысловую и жанровую окраску. Пушкину, решившемуся в 1834 г. опубликовать Вступление под заглавием «Петербург», пришлось «отсечь» последнее пятистишие, переключавшее «Медный Всадник» из тональности поэмы в повествовательный регистр («Была печальная пора…»), а главное – дать новое видовое обозначение: «отрывок из поэмы».
[Закрыть]. В результате повествовательное начало оказывается в «Медном Всаднике» гораздо активнее поэмного уже потому хотя бы, что не торжественное Вступление открывает вход в его мир, а небольшое суховатое предисловие автора со ссылкой – не на героическое предание, не на философский трактат! – на газетно-журнальные источники: «Происшествие, описанное в сей повести, основано на истине. Подробности наводнения заимствованы из тогдашних журналов. Любопытные могут справиться с известием, составленным В. Н. Берхом». «Любопытные» действительно могут удостовериться в том, что известия эти первоначально печатались в «Северной пчеле» и принадлежали перу Фаддея Булгарина, что придает пушкинскому «предуведомлению» второй, неявно-полемический смысл, возможный только потому, что не подвиги героев, не мощное дыхание эпоса и свобода лирической стихии, а бедная, рядовая, «нормальная» жизнь, оторванная от величия истории и вместе с тем вопреки собственной воле оказавшаяся полем приложения грандиозных исторических, всечеловеческих сил, – в центре внимания автора «Медного Всадника».
Нелишне будет напомнить: когда в 1835 г. Н. В. Гоголь будет готовить к переизданию «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем», он также предпошлет ей ироничное предисловие, в котором, очевидно, спародирует пушкинский прием: «… происшествие, описанное в этой повести, относится к очень давнему времени. Притом оно совершенная выдумка (…)»[7]7
Гоголь Н. В. Собр. худож. произведений: В 5 т. М., 1951. Т. 2. С. 264. Эта «пародия» – косвенное подтверждение знакомства Гоголя с текстом «Медного Всадника»
[Закрыть]. Такое ироничное «цитирование» стало возможным как раз потому, что установка обеих повестей – на неприукрашенную, горькую российскую действительность: «Скучно на этом свете, господа!»
Имя Гоголя заставляет вновь вспомнить о подзаголовке «Медного Всадника»: «Петербургская повесть». Ведь именно автор целого цикла «Петербургских повестей» – «Невский проспект», «Нос», «Портрет», «Записки сумасшедшего», «Шинель» – подхватил жанровый, замысел Пушкина, развил его, закрепил в истории русской литературы, открыв дорогу поискам и Ф. М. Достоевского («Бедные люди»), и АЛ. Ахматовой (первая часть триптиха «Поэма без героя» имеет подзаголовок «Петербургская повесть»).
Итак, Петербург. Столица, основанная державной волей Петра. Город, «принадлежащий к явлениям мировой цивилизации и, одновременно, поддающийся изучению с самого момента своего рождения, город, собравший, как в фокусе, основные противоречия русской культуры, в том числе и те, которые намного предшествовали его возникновению»[8]8
Лотман Ю. М. От редакции // Семиотика города и городской культуры. Петербург. Труды по знаковым системам. Тарту, 1984. Вып. 18. С. 3.
[Закрыть]. Город, где вживе ощущалось величие человеческого духа, явленное в стройном и ясном архитектурном облике, продуманной символике множества монументов, аллегориях Летнего сада, и – потрясала нищета социальных возможностей человека, приводившая к тому, что смертность здесь «была… наивысшей в России для городов… в год смерти Пушкина женщины составляли лишь 30 % населения», следствием чего было «сильное развитие проституции» и печальное первенство «по венерическим и душевным болезням, по чахотке и алкоголизму, по числу самоубийств»[9]9
Топоров В. Н. Петербург и петербургский текст русской литературы (введение в тему) // Семиотика города и городской культуры… с. 22. 10
[Закрыть].
Два облика града Петрова, проступавшие один сквозь другой. Бедность быта, в которой можно внезапно обнаружить мифологические черты, и – «строгая, стройная» красота проспектов, готовая в любой маг обернуться зияющей социальной пропастью. Неверное городское освещение – «прозрачный сумрак, блеск безлунный» – усиливало у петербуржцев ощущение, что они живут в таинственно-символическом городе, ощущение, ставшее причиной множества легенд об оживающих статуях на улицах столицы северной державы…
И в литературном пространстве оживали: скачущий под «луною бледной» Всадник, вонзавший живые глаза «в душу»; портрет в гоголевской новелле; мистический маскарад в Белом зеркальном зале фонтанного Дома у Ахматовой… Реальность в «петербургских повестях» русской литературы изображалась «бедной», убогой и в то же время – таинственно-зыбкой, неверной.
Пушкинское жанровое определение как бы предупреждало, что читателю предстоит погрузиться в мир бытовых отношений «обыкновенного героя», но в недрах чиновничьего быта таится зародыш петербургского мифа, и обыденность чревата философскими обобщениями. Обе составляющие единой формулы – петербургская повесть – не могут обойтись друг без друга в той же мере, в какой и герои «Медного Всадника» – бедный Евгений и великий Петр.
Причина расхождений между истолкователями повести заключена в том, что они брали за точку отсчета не авторскую «парадигму», а мироотношение героев. Между тем жанр, избранный Пушкиным, – стихотворная «петербургская повесть)} – предполагает аналитическое прочтение «Медного Всадника», где изображение бытовой стороны столичной жизни чревато прорывом в петербургскую мифологию, а в духовном пространстве 20-х годов XIX столетия отчетливо слышны голоса истории.
ГЛАВА 1
ЦЕЛЬНОСТЬ КОНТРАСТА: ПРОТИВОРЕЧИЯ ОДИЧЕСКОГО СТИЛЯ
Образ Петра и традиция оды. Отголоски оды и жанровая природа Вступления. Принцип контраста и его стилеобразующая функция. Проблема «двух ликов» Петра. Одическая стилистика как способ непрямой оценки героя.
1. Прежде чем читатель «Медного Всадника» столкнется с печальными и суровыми событиями, происшедшими в жизни бедного Евгения, прежде чем он услышит гулкий отзвук копыт бронзового коня кумира, скачущего по каменному городу, ему предстоит воспринять и осмыслить приподнятую эмоциональную стихию Вступления к повести.
«На берегу пустынных волн» стоит основатель столицы[10]10
Во избежание недоразумений сразу оговоримся: в пособии речь будет идти не о реальном, историческом Петре I, а о герое пушкинской повести, о литературном образе.
[Закрыть]; его умственному взору открывается грандиозная картина будущего строительства, он охвачен жаждой деятельного переустройства мира, ожиданием грядущих государственных успехов.
Стиль Вступления камертоном отзывается на этот порыв. В зону его притяжения естественно попадают отголоски классической оды (они будут проанализированы). В живую словесную ткань вкрапляются легко узнаваемые одические формулы, клише (следуя Л. В. Пумпянскому[11]11
См.: Пумпянский Л. В. «Медный Всадник» и поэтическая традиция XVIII в. // Пушкин: Временник Пушкинской комиссии. Л., 1939. [Вып.] 4–5. С. 91–124.
[Закрыть], мы будем называть их одизмами). Пробелами отделяется десятистрочная одическая строфа: «И думал Он (…)». Всем лексическим и стиховым составом Вступления Пушкин обращается к читателю-собеседнику, готовому, например, в рассуждении о противоборстве двух столиц: «И перед младшею столицей//Померкла старая Москва»– «опознать» устойчивый мотив «высокого» лирического жанра. Вот хотя бы – одна из возможных – параллель из «Оды его превосходительству действительному статскому советнику… Ивану Ивановичу Шувалову» стихотворца XVIII в. Е. И. Кострова, которого Пушкин (с примесью добросердечной усмешки) ценил: «Оставя Невские брега и Балта волны // (…)// Ты посещавши струи Московских вод»[12]12
Поэты XVIII века: В 2 т. Л., 1972. Т. 2. С. 119.
[Закрыть]. А в восклицании «Красуйся, град Петров…» можно услышать перекличку с устойчивыми одическими формулами; См.: «Красуйся, град благословенный // (…) // Предай забвенью дни печальны…»[13]13
Калужские вечера. 1825. Ч. 1. С. 120–124.
[Закрыть] (Ив. Блажеевич).
Между тем не только для Пушкина, но и в целом для русской лирики второй четверти XIX в. ода оказалась жанром, переместившимся на периферию. Одическое содержание утратило поэтическую актуальность, а стилистика жанра стала восприниматься как комическая по преимуществу. Достаточно было воспроизвести приметы стиля более или менее последовательно, чтобы читатель – без всяких дополнительных сведений – понял, что перед ним пародия (ср. пушкинскую «Оду его сият. гр. Дм. Ив. Хвостову»), Отголосок этого отношения к оде явствен в «антихвостовской» реплике «Медного Всадника».
И все же в том, что одизмы, как кристаллы, «выпадают» в перенасыщенном растворе смысла, пафоса и стиля «Медного Всадника», ничего удивительного нет. Самый дух эпохи, рожденной преобразованиями Петра, насквозь одичен – суров, разумен, монолитен. Восхищение величием данных человеку сил, гармонией подвластных его уравновешивающей воле стихий воодушевляло людей Петровской эпохи, пропитывало атмосферу времени, памятного последующим (не исключая пушкинское) поколениям. Пафос оды «рифмовался» с этой атмосферой. Вспомним определение теоретика начала XIX в. Н. Ф. Остолопова: «Ода… песнь… Человек поет или в восторге, происходящем от удивления, или от чрезмерной радости, или в сладостном упоении любви… В… оде… мы видим человека… вдохновленного Музами и говорящего языком величественным, Божественным… в оде он исполняется восторгом и даже духом пророческим; кажется, сами Музы, или Бог, внушают ему песнопение, говорят его устами»[14]14
Остолопов Н. Ф. Словарь древней и новой поэзии: В 3 ч. Спб., 1821. Ч. 1. С. 230–233.
[Закрыть].
Таким образом, одическая приподнятость и велеречивость Вступления как бы сами собой разумеются.
Удивляет другое. Почему, «переводя» свое рассуждение о судьбе «двух столиц» – прежней и нынешней – на язык «суровой прозы» и включая его в текст публицистического «Путешествия из Москвы в Петербург», поэт – той же второй болдинской осенью! – резко снизил слог, поубавил громкость тона и дал с обратным знаком оценку их противостояния: «Петр I не любил Москвы… Он оставил Кремль, где ему было не душно, но тесно; и на дальнем берегу Балтийского моря искал досуга, простора и свободы дня своей мощной и беспокойной деятельности. (…)
Упадок Москвы есть неминуемое следствие возвышения Петербурга. Две столицы не могут в равной степени процветать в одном и том же государстве, как два сердца не существуют в теле человеческом. Но обеднение Москвы доказывает и другое: обеднение русского дворянства, происшедшее частию от раздробления имений, исчезающих с ужасной быстротою, частию от других причин, о которых успеем еще потолковать».
О причинах этих Пушкин «потолковал» не только в «Путешествии из Москвы в Петербург», но и в рассказе о судьбе «бедного» Евгения. К ним предстоит еще вернуться. Теперь же задумаемся над тем, откуда это нескрываемое противоречие между одически безусловным приятием «петербургского» замысла Петра в «Медном Всаднике» и драматически напряженным размышлением о нем в публицистических записках.
2. Движимые стремлением разобраться, мы начинаем внимательно перечитывать Вступление – самый, казалось бы, «монолитный» и безусловно величественный, не допускающий смысловых колебаний участок текста повести – и вдруг убеждаемся в том, что он вовсе не однороден. И называть его «одой Петру», как это часто делается, нельзя хотя бы потому, что непосредственно имя Петра (не считая косвенных упоминаний: «Петра творенье», «град Петров») упомянуто здесь лишь однажды, причем в самом конце Вступления. А так – загадочное, интригующее личное местоимение «Он» встречает читателя у истоков повести; заметим это на будущее.
Что же до слома интонации, стилистического раскола Вступления, то трещину оно дает уже в третьей строке:
И вдаль глядел. Пред ним широко
Река неслася; бедный челн
По ней стремился одиноко.
Одический ряд резко уступает место иному – спокойному, описательному, повествовательному. Широкая река, не стесненная столь милыми сердцу одописца державными берегами; одинокий и бедный, т. е. убогий, челн, которому явно неуютно соседствовать с пристанями пышного города, воспетыми чуть ниже… Читателю не оставлено времени на раздумья о причинах стилистического перепада, ибо одическое начало тут же возрождается, причем так же резко и неожиданно, как и исчезает, – на полустишии:
И думал Он:
Отсель грозить мы будем шведу.
Здесь будет город заложен
На зло надменному соседу.
Природой здесь нам суждено
В Европу прорубить окно,
Ногою твердой стать при море.
Что это, если не противоборство стилей внутри единого по своей сюжетной роли отрывка?
Неявноконтрастный, противоречиво-обманчивый, стилистически запутанный, как клубок предусмотренных авторским замыслом парадоксов и художественно закономерных сбоев интонации, мир Вступления только поверхностному и нелюбопытному взгляду предстает как цельный, восторженный (и, таким образом, почему-то выпадающий из общего настроения повести!) отрывок. Можно понять первых его читателей, когда вынужденно изъятое из своего контекста Вступление и впрямь «звучало гимном военной столице и невольно растворялось в мощной одической струе…»[15]15
Осповат А. Л., Тименчик Р. Д. «Печальну повесть сохранить…». С. 45.
[Закрыть]. Объяснима и слуховая галлюцинация эпигонов Пушкина, за мощным, хоровым возгласом поэта не угадавших драматической игры тональностями. Оправдан и романтический энтузиазм одного из первых исполнителей Вступления актера В. А. Каратыгина. «Вот он (…) загремел, когда поила речь о том, что „отсель грозить мы будем шведу“. Правая рука показала даже и это место в оркестре, немного вправо от будки, в которой, конечно, сидел, беззаботно понюхивая табачок, суфлер. (…)
„Здесь будет город заложен”, – и та же правая рука указывает новый пункт, гораздо дальше и уже влево. (…) Следом за тем, и так же ни мало не медля, движением ноги объяснено… насколько твердою пятою встанем у моря и запируем на просторе. (…)
(…) Дальше предъявлено было, как мосты повисли над водами… причем красноречивая правая рука шевелилась таким медленным образом, точно успокоившийся чтец гладил в это время жирного кота вдоль спины»[16]16
Цит. по: Осповат А. Л., Тименчик Р. Д. «Печальну повесть сохранить…». С. 89.
[Закрыть], – иронично вспоминал тогдашний зритель С. В. Максимов.
Но ведь позднейшие исследователи – не первые читатели, не артисты; на их стороне были все преимущества филологического анализа. Однако часто разбор Вступления в их работах напоминал чтение Каратыгина.
Исключения редки.
Д. Л. Медриш: «В стихах, воспевающих деяния Петра, переплетены, сознательно перепутаны одическая и – сказочная традиции. “По щучьему велению, По Божьему благословению…”– “Прошло сто лет, и юный град…”». Но (обратим внимание на эту вскользь брошенную мысль) «(…) единство одического и сказйчного начал оказывается непрочным и временным. Там, где утверждается ода, сказке места нет…»[17]17
Медриш Д. Н. Литература и фольклорная традиция. Саратов, 1980. С. 150–152. (Курсив мой. – А.А.)
[Закрыть].
Г. В. Краснов: «Конфликт „Медного всадника“… уже раскрывается во Вступлении, в изображении противостоящих сил: „недвижного“, вечного, непоколебимого и несмиренного, естественно стихий но го, свободного. Первые силы олицетворяют образ Петра и его творение… Вторые – река, Нева…»[18]18
Краснов Г. В. Поэма «Медный всадник» и ее традиции в русской поэзии // Болдинские чтения. Горький, 1977. С. 98.
[Закрыть]
М. П. Еремин: Вступление «и по содержанию, и по тону… явно разделяется на три массива. Первые двадцать стихов, кончая, стихом „И запируем на просторе”, – по своей жанровой природе, в сущности, не ода, а „чистый” эпос»[19]19
Еремин М. П. Пушкин-публицист. 2-е изд. М., 1976. С. 190.
[Закрыть].
Хорошо, что разноголосица текста была замечена. Но ее нужно еще объяснить, интерпретировать.
Прежде всего, ни о каком первом «массиве» речи быть не может: мы только что перечитали стихи 1—20 и вполне убедились в их ((лоскутной» природе. Что же касается второго «массива» (до строки «Тревожить вечный сон Петра!»), который, как полагает М. П. Еремин, «по всему своему интонационному строю и по жанровым признакам… действительно представляет собой торжественную оду»[20]20
Еремин М. П. Пушкин-публицист. 2-е изд. М., 1976. С. 192
[Закрыть], то и здесь дело обстоит гораздо сложнее. Перед нами по крайней мере три самостоятельных лирических эпизода, которые Пушкин не сливал воедино: в тексте они принципиально разделены пробелами (это строки 21–42; 43–83; 84–91). И вряд ли имеет смысл нанизывать их на остов «дробящейся» на три части «единой» оды: поэт такой задачи перед собой не ставил. Начальные строки первого эпизода:
Прошло сто лет, и юный град,
Полнощных стран краса и диво,
Из тьмы лесов, из топи блат
Вознесся пышно, горделиво… —
и впрямь нескрываемо одичны: здесь и узнаваемые словоформы «полнощных», «блат», и «жесткая» звукопись, и клишированная одическая мера времени – столетие. М. П. Еремин подыскивает аналог строки «Прошло сто лет…» в «Полтаве»; с тем же успехом можно было привести в параллель пушкинскую строчку «Сто лет минуло, как тевтон;..» или стих из оды В. К. Тредиаковского «Похвала царской земле и царствующему граду СанктПетербургу»: «Что ж бы тогда, как пройдут уж сто лет» (отмечено Г. М. Шпаером[21]21
См.: Тимофеев Л. И. Слово о стихе. М., 1982. С. 340.
[Закрыть]). Наверное, можно найти и другие переклички, ибо дело не в параллелях, а в их общем жанровом источнике – классицистической оде!
Но вот неожиданно, сразу после вполне одического образа – «вознесся пышно, горделиво», – в пределах того же синтаксического периода ода внезапно уступает место своему стилистическому антониму:
Где прежде финский рыболов,
Печальный пасынок природы,
Один у низких берегов
Бросал в неведомые воды
Свой ветхий невод…
Однако возвратившаяся – в который раз – классицистическая струя тут же начинает звучать с новой силой:
… ныне там
По оживленным берегам
Громады стройные теснятся
Дворцов и башен; корабли
Толпой со всех концов земли
К богатым пристаням стремятся;
В гранит оделася Нева;
Мосты повисли над водами…
Одическое прославление покоренной природы – образ затянутой в гранит и увенчанной мостами Невы, «освоенных» искусственно высаженными садами островов – завершается традиционным противопоставлением Петербурга, оплота новой государственности, Москве, прибежищу патриархального российского мира. Все это дано в восторженном, по объективном описании: «я» поэта как бы не выявлено, убрано в тень величия самого города и его исторической судьбы.
Собственно личное, пушкинское начало активно вторгается в мир Вступления лишь в следующем эпизоде лирического сюжета, открывающемся именно активным и подчеркнутым признанием – «люблю»:
Люблю тебя, Петра творенье,
Люблю твой строгий, стройный вид,
Невы державное теченье,
Береговой ее гранит…
Пушкин в авторском примечании к разобранному отрывку назвал его источник: «Смотри стихи кн. Вяземского к графине 3***». Что может дать это примечание нам в связи с избранной темой? Очень многое. Это были близкие по творческой практике и культурным «корням» поэты; в параллели со стихами последнего заключена «подсказка» читателю: именно тут выражена общая дня нашего поэтического круга пафосная и стилевая позиции.