355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Найденов » Больше света белого » Текст книги (страница 1)
Больше света белого
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:34

Текст книги "Больше света белого"


Автор книги: Александр Найденов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)

Найденов Александр
Больше света белого

Александр Найденов

Больше света белого

повесть

1.

9 Мая 1995 года был светлый юбилей замечательного события – 50 лет Победы советского народа в Великой Отечественной  войне, а ровно за неделю до того, в первомайские праздники, к ветерану этой войны Андрею Петровичу Харину стали идти прощаться родные и знакомые. Андрей Петрович Харин находился в растворенном, обтянутом красной материей, околоченном по верхней кромке черною, забранною воланами шелковой лентой, сосновом гробу. Гроб этот был помещен наискосок в комнате на двух табуретах, головою – к востоку, в угол у окна, и ногами в сторону двери. Покойный до груди был укрыт бордовою атласною пеленой, отогнутою на груди, так что было заметно еще, что под нею лежит на Андрее Петровиче ослепительно чистая белая простынь.

Приходившие прощаться могли видеть только хорошо причесанную седую голову с расправленною по лбу и вдоль висков церковною полоской бумаги со словами молитвы, узкое лицо, плечи и верхнюю часть груди худощавого старика, одетого в голубую свежую рубашку и в казавшийся неношеным отутюженный серый костюм. На багровую пелену были складены одна пальцами к другой, ладонями на грудь, руки; левая кисть, распрямленная, лежала плоско и в нее, между указательным и средним пальцами, вставлена была и запалена тонкая восковая свеча, а правая – у выболевшей лет двадцать тому назад и засохшей руки, как и всегда у него при жизни, была неплотно сжатой в кулак.

В самом углу, в головах у Харина, располагался на тумбочке черно-белый простой телевизор, закинутый белою простынью, и на нем, в стакашке на простыни, наполненном сухим рисом, горела воткнутая в рис желтая восковая вторая свеча, перед установленной вертикально на телевизоре фотографической карточкой с портретом усопшего и так же вертикально поставленной подле нее маленькой олеографическою иконкою в фольговой рамочке.

Большая крышка гроба с нашитым на красную ткань длинным черным крестом, стояла книзу узким концом, во весь рост у стены, рядом на полу помещались в ряд вдоль стены три венка с сочными клеенчатыми цветами и искусственной зеленью, с широкими траурными лентами, на которых золотыми буквами читалось: на первой – "Дорогому любимому мужу от жены", на другой "Дорогому отцу и деду от любящих детей и внуков", и на третьей – "Харину А.П. – от друзей и ветеранов В.О.В.".

В просторной комнате было прохладно, свежо, пахло воском, яркое, праздничное, весеннее утро высвечивало комнату сквозь задернутые тонкие шторы. По временам без звонка и без стука открывалась наружная дверь и в квартиру заходили по одной или по две старушки с обвязанными платком головами, или изредка – семейные пары: какая-нибудь старушка в платке и старичок с непокрытой, седой полысевшею головою, с фуражкой или со шляпой в руках. Осторожно озираясь и легкими кивками головы здороваясь с находившимися в квартире, они молча продвигались к гробу, крестились, бормотали: "Царствия небесного тебе, Андрей Петрович", и молча смотрели на покойного, потом тихонько, стараясь не зашуметь, отходили от него и, осведомившись вполголоса, во сколько часов будут выносить тело, оставляли квартиру.

В холодной однокомнатной квартире постоянно присутствовала седая старуха – жена Андрея Петровича. Обычно она лежала в расстеленной постели здесь же в комнате, где был и гроб, или, иногда – сидела возле покойного мужа на своем деревянном табурете с колесиками, который ей заменял кресло-каталку. В комнате на стене – от окна до двери и по коридору – от двери до кухни были укреплены на уровне пояса сидящей старухи гладко оструганные деревянные жерди, перехватывая по которым позади себя рукой, и подтягиваясь за них, при этом еще отшаркивая от пола здоровой ногой, старушка приспособилась ездить кое-как, спиною вперед, на своем табурете по дому.

Имя жены Андрея Петровича было – Полина. Это была деревенская, чрезвычайно сильная и дородная женщина. В позапрошлом году она неудачно оскользнулась зимою на льду, свалилась и сломала себе одну ногу у самого сустава в тазу. После тяжелой для нее операции с наркозом, в которой ей в ногу был вставлен в кость металлический шип, она пролежала больше года в кровати все на одном боку, и хотя была одно время уже так плоха, что все начали думать, что она не выживет, она понемногу наконец начала шевелиться, переваливаться в постели сама с бока на спину и потом, помогая себе руками, опять повертываться со спины на тот же здоровый бок. Затем научилась она спускать с кровати на пол не искалеченную ногу, садиться в постели и перелазить с кровати на табурет, который ее зять Вовка оборудовал ей колесами. Дела ее пошли заметно на лад, и хотя эта круглолицая когда-то старуха очень осунулась за время болезни, чувствовала она себя теперь достаточно бодро и в голубых ее глазах, бывших весь год больными и мутными, стал опять появляться блеск.

С раннего утра в день похорон Полина Игнатьевна с помощью приехавших на похороны своих детей, одела опрятное, почти новое платье, кофту, теплые чулки и тапки, причесалась, обвязала голову черным платом и, поддерживаемая с двух сторон детьми, пересела на табурет.

С большим любопытством смотрела она, сидя у стены на табурете, на прощающихся с ее мужем и крестящихся людей. Приходившие были все ей знакомы и всех почти она не видела уже год или два. С изумлением теперь примечала в ровесниках острым зрением она следы резко совершающегося старения.

Вот пришла Клавдия Сорокина, сгорбившаяся и чуть не на голову от этого став ниже, опираясь на бадажок, смастеренный из лыжной палки – никогда прежде ее не встречала Полина с бадажком. Вот пришли дружные между собою всю жизнь две семейные пары. Одна пара – Тамара и Федор Андреевские; Федор фронтовик, у которого на пиджаке медали завешивали в два ряда слева всю грудь и с несколькими орденами на правой стороне пиджака, до сих пор статный и громадный мужчина, как редко бывает кто и в молодую пору и, кажется, нисколько не седой,– шел через силу, еле передвигая большие ноги и так же как и сама Полина, шабаркая ими по полу. И вторая семейная пара стариков Тамара и Герман Ермаковы; Герман, рассказывали, некогда был заводским активистом, спортсменом-конькобежцем, сделался же теперь совершенно сед, округлился в туловище и стал маленьким, голова у него свесилась вперед вровень с плечами; Тамара, жена его, еще сильней похудела и, чего раньше с ней не бывало, появилась на людях в выцветшем демисезонном пальто и в разбитых потертых туфлях.

И сегодня, в день похорон, и вчера, когда прекратилась вокруг нее суета, связанная с оформлением справок и организацией погребения и окончательно прояснилось, что все должно получиться как следует и точно в срок, Полина Игнатьевна успокоилась и стала себя чувствовать как-то странно. Ей было удивительно понимать, что она теперь будет жить без мужа, за которым провела замужем полвека, и одновременно – она испытывала удовлетворение от того, что ее старик, которому уже давно следовало, по ее мнению, умереть наконец, в самом деле умер. Вместе с тем, было ей радостно, что собрались сюда все их дети: две дочери, жившие в одном с нею городке, и четыре сына, съехавшиеся из разных городов; и в добавок – ей было в удовольствие убедиться, что о муже ее помнит и приходит его проводить столько народу. Однако, все приходившие попрощаться – она видела – уже были сами очень стары и сами могли вот-вот поумирать, и ей становилось досадно, что к ней самой, если она еще поживет,– пожалуй, что на похороны приходить будет некому...

Высокая женщина в трауре следом за Ермаковыми медленно вошла в комнату, опустив вниз еще не увядшее, но очень морщинистое лицо, и встала позади них у гроба. Печально посмотрела она в промежуток между спинами старухи и старика на лицо покойного с полоскою бумаги на лбу и, не в первый уже раз за эти дни, подумала, как хорошо, что у старика такое степенное выражение лица. Это выражение словно бы сосредоточенности на чем-то и строгости более всего подпадало к торжественной атмосфере прощания – к беззвучному стоянию сразу нескольких человек вокруг гроба, к редкому потрескиванию свечей, к занавешенной мебели, к шагам, к приглушенному шепоту, иногда доносившемуся из прихожей и из кухни.

Ей было приятно думать, что все совершается так, как нужно, и особенно же делалось приятно от мысли, что и все приходившие так же были должны непременно понять, что все организовано как нельзя лучше.

Лицо скончавшегося старика нисколько не изменилось после смерти и каждый присутствующий, взглянув на него, сразу про себя отмечал это. Губы его застыли, чуть тронутые улыбкой, однако улыбка эта нисколько не нарушила всего важного его вида. Появлялось впечатление, что старик посмеивается над торжественным ритуалом, решив все же исполнить эту свою последнюю обязанность как следует до конца.

Старик лежал такой нарядный, спокойный, причесанный и выбритый и по его улыбке было несомненно, что он уже не испытывает ни малейшей боли. Возле него ей становилось особенно понятно, что то, никому не ведомое до конца превращение, которого до последнего дня своего так боялся старик, совершилось с ним. Она опять вспомнила, каким он был несколько дней тому назад – со спутанными колтуном волосами, с седой щетиной на щеках и

на дряблой шее, в вылинявшей майке и в мятых трусах, раскинувшегося на диване и от боли не позволяющего никому к себе прикоснуться, изможденного до такой степени, что когда он сгибал ногу в колене, то уже не мог ее сам разогнуть, матерящегося всевозможными матами, когда пыталась она его поправлять.

Ей стало его жалко и она опустила лицо, но тут же подумав, что будет лучше, если увидят, что она плачет, снова  подняла его и поднесла носовой платок к глазам, лишь едва покрасневшим.

Женщина, вошедшая позади всех в комнату, была старшая дочь старика и старухи, 53-летняя, по имени, как и мать – тоже Полина.

Когда все посторонние вышли из квартиры и они остались с матерью в комнате вдвоем, она отвернулась от гроба, подошла к старухе и, наклонившись губами к самому ее уху, негромко сказала:

– Пойдем, в постель ляжешь. Наверное, ведь устала уже сидеть?

Старуха, которая была сильно туга на оба уха, подняла на нее добрые голубые глаза и, как всегда делала, не расслышав, виновато улыбнулась ей своими выпученными и сжатыми над беззубым ртом губами, окруженными со всех сторон струйками морщинок, стекающихся к ним,– и молчала.

– Я говорю, давай я тебя в кровать положу,– уже значительно громче повторила ей женщина.

– В кровать? Давай, давай,– отозвалась старуха.– Только сначала ты, Поль, подкати ко меня к деду, я ему свечкю обновить хочу.

– Да я сама ему, без тебя, обновлю – иди, ложись,– громко сказала Полина.

– Полина – нет. Полина, я сама хочу за ним поухаживать,– торопливо заговорила старуха.– Подвези меня к нему на минутку,– жалобно попросила она.

Полина выпрямилась, посмотрела на старуху и подумала:

– Ну, сейчас еще разревется возьмет. Ничего не понимает. Она за ним поухаживает. Господи!  За ней самой кто бы еще поухаживал. Капризная стает, как малый ребенок. Видно, правильно говорят: что старый, что малый – все равно. Легкое ли дело ее перекатывать? Все-таки, она ничего не сказала матери, а зло поджав тонкие губы, наклонилась опять к ней и, поддерживая ее за плече одной рукой, другой за кромку сиденья у табурета, с надсадой приподымая, повернула грузную старуху вместе с табуретом по направлению к гробу.

– Ой, Полин, ребят надо скричеть – тяжело!– воскликнула при этом старуха.

– Никого не надо кричать – я сама со всем управлюсь,– опуская табурет, выдохнула Полина и с заметным усилием, напирая ладонями в сутулую большущую спину матери, стала толкать ее с табуретом, вихляющим на ходу всеми колесами, к отцу.

Подъехав к нему вплотную, старуха перегнулась через кромку гроба над стариком, вынула у него из левой руки свечу, которая кривилась от жара своего огня и стекала старику на пальцы, осторожно подала этот огарыш Полине, приняла от дочери новую непочатую свечу и сама вставила ее между пальцами покойного. Полина затеплила ее от согнувшегося огарка, потом дунула на него и, дождавшись, когда перестанет виться дымок с трута, положила на тумбочку у телевизора в кучку таких же оплывших свечных огрызков.

Пока старуха меняла свечу, было особенно заметно, и она сама это видела, что его кисть намного меньше и тоньше, чем ладонь у крупнокостной старухи. Ей припомнилось, как после свадьбы, ласкаясь, приглаживая ему вихры, и ладонью закрывая ему едва ли не всю его узенькую голову, она впервые услышала от него, что он, улыбаясь и смущаясь за себя, сказал:

"Какая ты у меня, Полинка, широколапая". Она собралась было тут же рассказать об этом дочери, но раздумала.

– Вот так вот, батюшка,– сказала она покойному по поводу свечи, пока дочь откатывала ее от гроба и тяжело разворачивала табурет со старухой в сторону кровати с периной, высившейся возле двери.

Наконец, уложив мать прямо в одежде и в платке в постель и накрыв ее до пояса одеялом, Полина остановилась, передыхая, окинула комнату взглядом и убедилась, что все в ней – завешенная мебель, гроб, покойный, венки у стены с повязанными на них лентами, пламенеющие свечи,– все это находится в образцовом порядке, то есть – что за это не стыдно будет от людей.

В этот момент совершенно неожиданно с кухни начала слышаться негромкая, напеваемая мужскими голосами, песня. Полина незамедлительно метнулась туда. Резко распахнув дверь с матовым стеклом на кухню, она скорыми шагами ворвалась в нее и когда еще она входила в дверь, громко заговорила:

– Вы что это здесь затеяли, а?! Отец лежит за стеной не похороненный а они тут песни петь! Напились. Я вам говорила. Я говорила. Что люди-то теперь станут про нас рассказывать? У отца на похоронах, скажут, пьянку устроили.

Вид у нее был разъяренный и даже страшный, а последние слова она произнесла каким-то противным свистящим шепотом, ее некрасивые напряженные губы неприятно шевелились. Сердито расширив глаза, она зло глядела на братьев, упрямо перебрасывая взгляд с одного на другого. Песня сразу же прекратилась.

Дети у Хариных рождались в такой вот последовательности: Полька, Ванька, Ирка, Аркашка, Толька и Сережка. Так их и называла до сих пор мать и так же называли себя и братьев, проживающие в маленьком городке, почти что в большой деревне,– их сестры. Городские же братья друг к другу обращались иначе: Ваньку называли они Иваном, Аркашку – Аркадием, Тольку – Анатолием и Сережку – Сергеем. Младшему из братьев, Сережке, исполнилось 37 лет. У стариков Хариных был когда-то рожден еще один ребенок: после Польки девочка по имени Валя, но она умерла еще в младенчестве, кроме родителей и Польки ее в семье никто не знал и о ней речь уже давно не возникала.

В кухне сидели за столом с водкой и закусками три брата: Аркашка, Толька и Сережка.

Братья как только увиделись вчера, так почти сразу принялись за водку и выпили ее уже не мало, все-таки, сегодня они не были сильно пьяны и им всем стало неловко, что старшая сестра так напустилась на них.

– Ну что ты, П-Полин?– начал ей говорить, как всегда заикаясь, Аркашка,– Мы тихо. Это же у отца была любимая п-песня. (Они пели "Русское поле").

– Все, все, Полина, успокойся. Мы не будем больше петь,– сказал Толька.

– Вам – что. Вы послезавтра уедете – а нам с Иркой как потом  в глаза людям смотреть?!.

– Не будем мы. Я же тебе говорю, что мы больше не будем,– повторил Толька.

Толька был красивый, крепко сбитый, с квадратной фигурой мужик-силач гордость отца. Когда-то он был первым парнем, заводилой в деревне, а теперь работал бригадиром сварщиков в Сургуте и хорошо зарабатывал. За все это его очень уважали в семье. Он встал, подошел к сестре и, дотронувшись рукой до ее плеча, еще раз сказал:

– Не волнуйся, Поль, все нормально.

– Глядите, не напейтесь хоть до похорон,– действительно быстро успокаиваясь, сказала сестра.

– Не напьемся. Ну что ты. Я не дам... Ладно, ты иди, Полина, не волнуйся.

– Нет, Поль, нет... Мы не напьемся, нет...– мотая головами, заговорили разом Сережка и Аркашка.

Было непонятно, почему она должна верить Тольке, который год назад закодировался на год из-за запоев, а теперь, приехав на похороны, начал пить, объяснив, что год уже прошел и, кроме того, отца все-таки помянуть необходимо,– все же, как обычно и все его знакомые люди, она охотно его послушалась и, почти совсем на этот счет успокоившись, вышла из квартиры на улицу.

Толька проводил ее взглядом, а когда за нею закрылась дверь, похрамывая направился в комнату, остановился там, грустно глядя на отца, и убедился опять, что лицо у того, когда оно видно со стороны подбородка, совсем ему незнакомо, потом он шагнул к матери и осторожно присел на краешек ее постели.

–  Ну, как ты себя чувствуешь, мама?– с участием спросил он, опустив свою сильную большую ладонь на ее широкие, с негнущимися суставами пальцы доярки-колхозницы.

Старуха не расслышала, что он сказал – поняла лишь, что он спрашивает у нее что-то.

– Вот гляди, Толькя, какая у тебя мамка-то стала,– лежа на боку, проговорила она, чуть приподымая набок голову, сжала над беззубым ртом губы и кротко улыбнулась.

Он легонько сдавил ее пальцы в знак того, что он понимает, что ей тяжело и советует ей держаться.

– Такой старости никому не пожелаю, нет,– снова заговорила старуха.Посмотри, какие мы сделались. Что мы человеки – уже про нас и не скажешь. Какие мы – человеки?  Мы – нелюди. И девок-то мы с дедом всех вымотали, Польку с Иркой; почитай, три года целых дед провалялся. Лежим с ним, лежим, все дни насквозь смотрим друг на друга: я – тутотко, а он – с того вон дивана, даже тошнехонько станет. Хотя бы, говорю, ты помирал быстрее, Петрович. Жить не мог ладом – и помирать ладом не умеешь. Разревется: "Ы-ы, Ы-ы!" – старый, слезы бегут... Такой ревун всю жизнь был. Говорит: "Дура ты, ничего ты не понимаешь".  А чего тут понимать-то – зовешь смерть, а она не идет,– она печально опять улыбнулась.

– Не надо об этом думать.

– А?

– Я говорю: не надо об этом думать,– повторил он громче, чтобы она услышала и похлопал ее по руке.

– Не надо, не надо,– согласилась старуха,– У вас-то там как дела? Устроилась ли  Надя на работу?  Как у сыновей ваших здоровье?  Наде скажи, что мать велела ей спасибо передать, за то, что она нам пишет – тебя же вот написать никогда не заставишь...

– У них нормальное здоровье, я ж тебе говорил вчера. Первого сентября младшего будем отдавать в школу, Алешку,– сказав про Алешку, он вдруг вспомнил, что старуха даже не видела никогда у себя здесь этого своего внука, и сообразил, что он сам не был у матери уже лет восемь.

– А работу женщинам у нас там сложно найти – Надя пока не работает. Не работает, говорю, она,– сказал он громче.– Сидит дома.

Он говорил, а сам торопливо высчитывал, что неужели он так долго не приезжал к родителям?  Получалось, что – да, несомненно, что он здесь не был лет восемь. Последние четыре года, когда он начал часто болеть и лечиться по больницам, стало некогда ездить, и он, значит, точно – не ездил, а до этого Алешка был маленький.

– Но как незаметно время прошло,– думал он.

Он так лихорадочно вспоминал, сколько прошло времени с его последней встречи с родителями, сам себе не веря и проверяя себя, оттого что мысль, посетившая его, его испугала. Он подумал, что родителей своих он совершенно не знает. В самом деле, он провел вместе с ними 17 лет, а 23 года после того они с родителями жили каждый по себе вдали друг от друга, и об их жизни за эти годы почти ничего ему не известно. Ездил к ним он редко, они к нему вообще не приезжали, вместо этого пересылались открытками в большие праздники и на Дни рождений, где писали после обычных поздравлений и пожеланий здоровья, в конце несколько слов об основных новостях. Из такой открытки бабушка, должно быть, и узнала от них, что родился у нее внук Алешка, да кажется, что еще они с Надей отсылали им фотографии,– и все, кроме этого она об Алешке ничего и не ведает. Про то, что у отца отнялись ноги, он тоже узнал из открытки. Потом шли открытки, в которых было приписано – "отец все лежит, передает вам привет". Затем принесли открытку, написанную рукой Ирки, что мать сломала ногу и лежит дома вместе с отцом. Он хотел к ним приехать прошлым летом, но опять у него схватило ноги (у него была болезнь сужения вен на ногах),– и он попал вместо этого в больницу. Потом, осенью и зимой пришло две открытки, в которых было написано, что отец плох, и он собирался летом приехать попрощаться к нему, но получилось опоздал.

– Двадцать три года!– снова подумал он.– Ведь им еще надо было прожить каждый день из этих 23 лет, и каждый день они должны были что-нибудь делать, что-то чувствовать, в них должно было меняться что-то каждый день. Вот Алешка за какие-нибудь семь лет успел же приобрести свой упрямый характер, а тут только представить – 23 года! И еще – эта Полина: бегает на похоронах, мечется кругом, ей говоришь: "Дай, я что-нибудь помогу."– Кричит: "Я сама, я сама."– и убегает. Вид у нее такой, что мол, разве ты тут чем-то сможешь помочь – ты у нас в городе ни одной конторы не знаешь – ты отрезанный ломоть, ты чужой. Положим, что с Полиной ясно, почему она со мной так потому что она прописалась в квартиру к родителям: хочет дать понять, что меня с братьями это и не касается. Этой Польке все мало – ей все надо, надо и надо.  Жила со свекровью – стало нужно свой дом – купила, стало нужно другой дом, побольше – еще купила, теперь захотела родительскую квартиру, оформила с мужем фиктивный развод, чтобы только прописаться сюда. Говорит, что не для себя она старается, а для своих детей – что у нее дочь вышла замуж и ребенка растит, и что им жить негде. Но у тихони Ирки тоже есть замужняя дочь и с ребенком и все живут вшестером в двухкомнатной квартире но она ведь даже не пробовала прописываться и с Вовкой для этого не разводилась. Сережка рассказывает, что раньше дед с бабкой получали по талонам мебель – и всю – Польке и Польке: кухонный гарнитур – надо ее сыну, Сашке, шифоньер – тоже нужен Сашке, Ирка просила ей отдать этот шифоньер, когда старшую свою дочь выдала замуж – Полька не отдала; мебельную стенку давали по талонам – тоже забрала Полька на приданое своей дочери. Конечно, теперь свободно все можно купить, без талонов, но такие выросли цены – что попробуй купи.

"Что же это мама так изменилась?– подумал он.– Странно. Попробовали бы раньше обделять кого-то из ее детей".

Чувство, что родители, те, какими он их знал, оставлены им 23 года тому назад в деревне, а эти, проживавшие много лет в городе люди, уже ему сделались незнакомы,– не покидало его и от этого чувства появлялась тоска в груди.  Он внимательно посмотрел на мать. Старуху очень клонило в дрему, она жмурила глазами, то смеживая веки, то с усилием разжимала их и глядела на сына. В мягком освещении занавешенного окна  были видны все те же, знакомые с

детства ему, приятные черты лица, однако все тело у матери стало каким-то расслабленным, раскисшим, она глядела на сына по-доброму, но, очевидно не проявляя к нему никакого интереса. По тому, как она лежала на боку, приоткрывая и закрывая добрые большие глаза и иногда приподымая голову, она напоминала какого-то добродушного большого тюленя, а вовсе не ту, энергичную и сильную женщину, какою он помнил ее из детства.

Впрочем, он любил своих родителей, и теперь ему сразу захотелось чем-то оправдать ее равнодушие к себе.

– Боже мой!– подумал он,– да она, вероятно, тоже чувствует, что совсем не знает меня. В самом деле, пришел к ней и сел на кровать какой-то мужик с трясущимися коленями и обвислыми усами, и ждет, что она к нему будет относиться, как к тому задиристому пареньку, каким она его проводила из деревни четверть века назад.

Но ему страстно вдруг захотелось, чтобы все было по-прежнему, чтобы мать не просто узнала его лицо, а поверила, вспомнила, почувствовала, что на самом деле – он все тот же самый ее Толька,– и он наклонился к ней, и снова взяв ее за руку, дыша на нее запахом водки, начал подробно ей рассказывать, точно вновь знакомясь, про свою теперешнюю жизнь в Сургуте: про то, что он лежал еще третьего дня в больнице и из нее прямо приехал сюда, рассказывал ей, что именно говорят врачи про его ноги, рассказывал о своих сыновьях, про то, что у Алешки, очевидно, будет трудный характер, объяснял, что значит для них теперь, когда он болеет, а на севере такие цены,– то, что Надя не может найти работу, как она ходила в несколько мест и что ей там говорили.

Старушка молчала, смотрела на него слипающимися глазами и виновато улыбалась.

Он рассказывал ей и понимал, что прежней родины уже у него не будет той деревни из одной улицы, тянущейся по подножию вокруг холма, где в крытом деревянном настрое в середине деревни по пропитанному водой бревенчатому желобу шибко катит прозрачная ключевая струя и, сорвавшись с конца бревна, нагинаясь книзу, наполняет подставленное жестяное ведро, оно вибрирует в руках, звучит, сразу запотевает снаружи, и из него выбрасываются, сверкнув на воздухе, и прилипают на кожу капли. Не будет у него огромного колхозного коровника за рекой, куда он вбегал, спасаясь от больших пацанов и подсаживался к матери, а пацаны не решались к нему приблизиться и грозились из ворот кулаками; не будет и той страшной избы с закопченными стеклами в пустых окнах и юродивой старухи в грязном платье, сидящей перед избой прямо в дорожной колее, соскабливающей пальцами пыль с дороги и ссыпающей эту пыль себе в ладонь и на подол мимо ладони. Они с дружками подкрадывались к ней сзади и высунувшись из-за куста кричали торопливым звонким голосом: "Люба, Люба – задницу покажи!" Старуха медленно поворачивала к ним голову и они видели ее странный, не способный остановиться на одном месте беспокойный взгляд, не дожидаясь, когда она их отыщет этим взглядом, они во всю прыть пускались от куста – через изгородь, через огороды – в луга к реке; вытаращив от страха глазенки, задыхаясь, с болью в правом боку он прыгал по кочкарнику, слыша за спиною топот и дыхание дружков и представлял, что это гонится за ним по резучей прибрежной траве грязная полоумная старуха со странным взглядом. Не будет галчат, которых можно было достать из гнезда на чердаке и принести в дом и они начинали через несколько недель разговаривать...

Эта деревня навсегда ушла из его жизни – он понимал и смирился с этим, но еще он понимал так же и то, что сейчас у него возникает новая родина вот эта продолговатая каменная коробка со светлым окном и дверью на лоджию, с кроватью у входа, на которой лежит его мать – добрая и большая, как тюлень, глухая старуха. Ни от чего, конечно, она уже его не защитит, но это – его приют, куда он может забраться на развинченных от слабости ногах, сесть на край постели и рассказать, как себя чувствует сорокалетний больной мужчина, у которого – жена на одиннадцать лет моложе его и маленькие дети...

2.

Во дворе кирпичной пятиэтажки, в которой на втором этаже жили Харины, в первом часу дня, когда из квартиры вышла Полина, стояли перед подъездом и сидели на скамейке несколько человек.

Появившись во дворе, Полина первым долгом задрала голову вверх и начала пристально разглядывать небо. Небо, в общем, было как небо, густо-синее, просматриваемое ввысь, должно быть, на такое расстояние, что оно пугало воображение. По-над крышей противоположного пятиэтажного дома, ограничивающего собою этот двор, выплывало рыхлое, пухлое, чисто-белое облако, другое белое облако, меньшего размера и какое-то рваное, плавно скользило в воздухе прямо над головою.

Полина так долго следила за ними, пока не сделалось понятно, что она их рассматривает не просто так.

– Боитесь, как бы дождь не пошел?  Да, не вымочило бы покойничка. Мы вот в том году хоронили под дождем – что же, и пришлось так вот, в мокром костюме его и закапывать,– ласково спросил у нее удивительно тонким, чуть ли не девическим голоском, аккуратный старичок в синем костюме и в синей, под цвет костюма, фуражке, стоявший отдельно от других, ближе всех к двери в подъезд.

Полина опустила голову и перевела взгляд на старичка, ничего ему не ответив. Взгляд и поджатые тонкие губы ее выражали мысль:

– Да, вот приходится волноваться, как бы не было еще и дождя. А вам-то что?  У меня вообще кроме этого столько забот, что с ног сбилась – но не станешь же обо всем этом объяснять постороннему.

– Что ж делать, волей божией помре Андрей Петрович,– вздохнул старик, неправильно ее поняв и пожелав ее утешить.

На скамейке у подъезда сидел Юрчик, Полинин муж – кругленький толстячок, абсолютно без шеи, у которого казалось, голова растет сразу из жирных плечей, ростом на полголовы ниже жены, с крупным широким носом на добродушнейшем лице и вдобавок ко всему – лысый. Он так удивительно был похож на московского артиста театра и кино Евгения Леонова, что когда он его видел по телевизору, то всегда шлепал себя ладонью по толстущей ляжке и на всю избу весело кричал: "Полина, иди посмотри – снова братишку показывают!  А ведь я неплохо бы выглядел на экране".

Рядом с ним сидел на скамейке его родной дядюшка – приходивший сейчас прощаться к гробу Герман Ермаков. Юрчик что-то увлеченно говорил ему, очевидно ни мало не беспокоясь за состояние неба, а Герман Ермаков что-то поддакивал, качая еще ниже своей и так уже выставленной вперед головою.

– Ну что он там треплется?– сердито подумала на мужа Полина.– Опять, конечно, что-нибудь хвастает. Якало. Она вздохнула и снова подняла глаза к небу, впрочем, ничего нового там не увидев – те же два белых облака ползли в высоте над двором. Полина посмотрела на народ возле подъезда, собирающийся на вынос тела, и тут заметила, что ветеран Федор Андреевский что-то уж очень оживленно разговаривает у тротуара с ее сыном Сашкой, приехавшим вчера к деду на похороны из Екатеринбурга.

Старик Андреевский был значительно выше Сашки и поэтому он стоял возле ее сына, выгнув спину, как кот, что-то ему доказывал и для вящей убедительности через каждые несколько слов вытягивал к Сашке руку и тыкал его своим тяжелым указательным пальцем в грудь.

– Ему ведь, наверное, больно,– тоскливо подумала Полина о сыне и как бы ища поддержки, растерянно оглянулась по сторонам. Юрчик все так же беззаботно беседовал со своим дядюшкой.

– Юрка, что ты сидишь? Хватит. Иди, узнай, позвони в гараж, почему машина еще не приехала?  Через полчаса нужно будет выносить – машины никакой нету, а он тут расселся,– сердито приказала она мужу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю