Текст книги "Смешные и печальные истории из жизни любителей ружейной охоты и ужения рыбы"
Автор книги: Александр Можаров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)
– Завтра зачет?
– Ага.
– У Дятла?
– Ага.
– Ну, давай. Ни пуха.
И все. Больше ничего не говорят, ушли с лестницы на этаж. Ага, думаю, кто же это Дятел-то? И вдруг соображаю, что это обо мне речь шла – я зачет завтра у физиологов принимаю. Может, и другие кто принимают, но мне так ясно сделалось, что они обо мне говорили, и кличка моя, псевдоним, так сказать, среди них – Дятел. Я весь пятнами покрылся. Ну, может, не пятнами, но мне казалось, что пятнами. Оглянулся – рядом никого. А я уж думал, что вокруг много народа, и все стоят, смотрят на меня и улыбаются ехидно, потому что знают, что речь обо мне идет. Сначала я вроде успокоился, что нет никого, и никто моего позора не видел, а потом вдруг такая тоска меня взяла: всю жизнь жду, что вот-вот лебедем стану, а я уже стал. Только дятлом. Так тошно стало, так тошно…
Кутузов в эмоциональном всплеске поискал глазами по комнате, с чем бы сравнить тогдашнее свое состояние, но ничего не нашел и, увидев водку, обмяк, словно сломался. Я налил ему еще и на этот раз себе, подвинул на его край квашеную вилком капусту.
– Я, конечно, не думал кончать тогда самоубийством. Но пошел к биохимикам, где у них сейф с ядами стоит, поболтал о том, о сем, посмотрел, что ключи в сейфе торчат, постоял еще, да и ушел. Потом уже подумал, зачем же я к тому сейфу ходил? Вечером отправился к Владимиру Петровичу попрощаться что ли, на всякий случай, книги отнести, что брал почитать, да все отдать никакие мог собраться.
Миша говорил это все просто, без обычной в подобных случаях пьяной, сентиментальной жалости к себе, к мелодраматическому ужасу своего отчаяния, и потому я верил в то, что все именно так и было.
– Выпили мы с ним, поделился я тоской, а он меня на первый же выходной к вам притащил. Зачтется ему потом за это. Побыл я у вас, и стало меня тянуть сюда неотвратно, как… – он постарался подобрать слово. – Как в сказку, что ли, как в счастливые дни детства. И езжу каждый выходной с радостью, и надоесть боюсь.
Вообще я слез видеть не могу. Ни женских, ни мужских. Женские почему-то вызывают во мне бешенство, а за мужские мне всегда стыдно. Но тут вдруг случилось неожиданное – у Миши из глаз потекли слезы. Он не плакал, он даже, по-моему, не заметил, что у него текут слезы. Он был как бы сам по себе, а слезы сами по себе. И слезы эти не вызывали у меня ни жалости, ни стеснения. А может быть, я сам начал пьянеть.
– Ты знаешь, – продолжал между тем Миша, как-то незаметно для самого себя, переходя на ты. – Я тут, у вас понял, что не всем быть лебедями. Зачем-то и вороны, и воробьи, и дятлы нужны природе. Разве нужно себя винить в том, что ты ворона, жаба или жук навозный? и кончать из-за этого счеты с жизнью? Любить надо жизнь и другим вреда не делать. Помнишь у Рубцова про воробьишку: «А смотри, не становится вредным от того, что так плохо ему». Вот в этом космический смысл всеобщей жизни и есть.
– В чем?
– В накоплении позитивного эмоционального поля биосферы Земли, – произнес, как что-то очевидное все так же спокойно Миша. – Согласись, стоит жить ради такой великой цели даже, если ты не генералиссимус и князь Голенищев-Кутузов, а закомплексованный, лысенький, бородатенький его тезка.
Он немного помолчал и добавил:
– Теперь, правда, не слишком бородатенький.
– Что же с тобой случилось-то? – я счел наконец возможным удовлетворить свое любопытство.
– Да ерунда, – отмахнулся он. – Хотя теперь разговоров будет на год.
Он рассказал, как они пришли на Кудьму, насверлили лунок, приняли еще по сто, и он, согретый алкоголем и отгороженный от ветра и приятелей новым оранжевым тентом, улегся на полиуретановый коврик рядом с лункой и уснул. Разбудил его Барсик, встревоженный тем, что Ларионыч давно уже не подает признаков жизни из-за своего тента. Однако проснувшийся Миша подняться не смог – борода попала во время сна в лунку и вмерзла в лед. Барсик попытался было разбить лед пешней. При первом же ударе о лед непослушное железо скакнуло от лунки в сторону кутузовского лица и там было остановлено тем самым местом под левым глазом, где теперь наливался синяк. После Мишиных протестов Барсик собрал «консилиум, едри его в конский базар», и решено было лед в лунке просто растопить. Два термоса, которые рыбаки взяли с собой, оказались уже пустыми к этому времени, и дискуссия возникла было снова. Однако на этот раз она продолжалась недолго. После предложения растопить лед с помощью вполне естественного для человека конечного жидкого продукта азотистого обмена Миша взмолился. Он попросил просто обрезать ему бороду. Барсик еще раз попытался убедить его в привлекательности предложенного им способа растопки льда, но Миша был непреклонен, и тогда бороду ему обрезали. Помимо остатков волос в лунку вмерзла и леска удочки. Лед разбили и вытащили на леске сонного уже ерша, с которым Миша и пришел к нам.
Во все время этого рассказа я слушал Мишу с довольно глупой улыбкой, он же был спокоен и нисколько не стеснялся происшедшего с ним конфуза.
– Да черт с ней, с бородой, – чуть более эмоционально, чем весь последний час, воскликнул он. – Отрастет. Вот с фингалом на кафедре появляться неудобно. Да придумаю что-нибудь.
Пришедшие позже рыбаки в лицах пересказывали историю, случившуюся с Мишей, и каждый выделял свое в ней участие, разрубившее в конечном счете гордиев узел проблемы. Особенно горячился эмоциональный Барсик, продолжавший настаивать на эффективности предложенного им уроэкскретивного метода растопки льда так, словно возможность проверки его на практике не была еще полностью упущена. Владимир Петрович вдруг вспомнил случай с подвыпившим рыбаком, который уснул на ящике в пору бурного таяния мартовских снегов и, упав в воду, на вершок поднимавшуюся надо льдом, не растерялся, а отчаянно поплыл вперед и успел проскользить по полою не менее шести метров прежде, чем сообразил, где он и что с ним случилось. А Барсик тогда вспомнил о рыбаке, воспользовавшемся по своей забывчивости вместо туалетной бумаги куском газеты с воткнутыми в нее по центру рыболовными крючками. А потом случаи посыпались один за другим, и было их не остановить.
На другой день Миша уехал, как мне показалось, навсегда. Но я ошибся. Через неделю он снова был с нами.
Правду сказать, меня не особенно увлекает зимняя рыбалка. Я хожу с братом по перволедью, а то и на неверный мартовский лед, в мороз же и ветер меня на реку не вытащишь. От мамы, видимо, я «зяблик». Бог знает почему, мерзнет правая нога, как бы тепло ни оделся. Я придумываю много причин, чтобы объяснить друзьям и себе самому мое нежелание присоединиться к их компании на льду, и все эти причины не связаны с моим физическим недостатком. Иногда я думаю, как же странно все-таки устроен человек: скажи, что мерзнешь, и никто не будет больше к тебе приставать; так нет же, говорю все, что угодно, только не это, и каждый раз меня уговаривают пойти на речку, а дед Саня старается при этом так, словно ходит туда не рыбачить, а на меня смотреть.
Когда первый мороз схватит воду, сравняет волнистую гладь бесцветным стеклом, я не в состоянии удержаться, чтобы не посмотреть, как красноперые окуньки в прозрачной толще темной воды следят за обманным дрожанием коварной мормышки. И так жаль, что этот лов недолог– полетят ветры, понесут снега, и вот уже скрыта от моих любопытных глаз тайная жизнь дремлющей реки. Начинается время подвижников. Пока руки одних размеренно вкручивают ледобур в толщу окаменевшей воды, их глаза с непроизвольной иронией поглядывают на других, орудующих пешней. Рыба от тех и других прячется в глубоких ямах и клюет то у дна, и тогда озяблые красные руки сучат туда-сюда бесконечную леску, то в полводы, и тогда приходится сверлить или прошибать не одну лунку, прежде чем удается случайно наткнуться на слой. А сколько безутешного горя доставляет действительно крупный лещ, мощную губу которого вытаскивает крошечный крючок сквозь игольное ушко лунки, проделанное в метровой плите льда. Нет, рыбалка в глухую пору не для меня. Я жду февраля, когда у нас начинает брать черный налим. Днем, правда, нет смысла его ловить, если только в пургу – метель, но лучше всего делать это ночью. Когда придут оттепели, когда тяжелые сырые тучи рано заволокут небо, померкнут серые снега, и беспросветная мгла зажжет горячие огоньки в окнах черных кадницких домов. Тогда налим идет по самому дну широких плесов и ищет, чем бы полакомиться, тогда и я ползаю за ним во тьме по обманному рыхлому насту, сверлю во тьме лунки и во тьме же блесню, подсаживая на крючок кусочки порубленных ершей. Берет налим, увы, не часто и только до полуночи. Брат не любит такого лова. Он любит уху из налимов.
Потом, после февраля установится ясный март, разомлеют снега, и наступит время жадной рыбы. Жадная рыба будет клевать до самого половодья даже на пустой крючок, и ты никак не узнаешь, кто клюнул, пока не выберешь леску, – большие и маленькие, хищные и не очень – все хватают мормышку, едва она опускается под лед. Это время жадной рыбы и ленивых рыбаков, и потому, наверное, я люблю весенний лед. И я не одинок. На мартовский лед идут многие, и не просто идут. Сначала едут в битком набитом автобусе, потом тянутся чередой по скользкой под слоем густой жирной жижи дороге, падают, пачкаясь неимоверно и разбивая термосы, поднимаются и опять бредут грязные по грязи, будто отступающая из России армия французского императора. Конечно, непосвященному все это может показаться чудачеством и даже глупой забавой взрослых людей. Но те, кто понимают, знают, какая награда ждет одержимых – два-три, а то и десяток снулых, сопливых ершиков, состоящих преимущественно из необъятного рта и колючих плавников.
Вот на такую увлекательную рыбалку приехали к нам на восьмое марта самые стойкие, самые женонезависимые жрецы неуемной страсти – Миша и Барсик. На этот раз и меня не пришлось уговаривать.
Где бирюзовый, где темно-зеленый по трещинам лед на Кудьме масляно светился, ломая в своих недрах солнечные лучи. Дальний берег Волги, тепло укрытый мохнатыми соснами, праздновал весну света, готовую в любой миг уступить место весне воды. Снег был сыр и зернист, и воздух пах сырым снегом. Через широкую уже вдоль берега полынью мы пробрались по полузатопленной, вмерзшей кормой в лед лодке, прошли мимо редких и неподвижных рыбаков к ивовым кустам. Лед под ногой прогнулся, и брат поднял предупредительно руку.
– Ну, что, – спросил он громко, – поползем на свои места или станем тут?
– Да если аккуратно, так ничего, – оптимистично заявил Барсик.
Конечно, ловить лучше у кустов, где даже при таком ярком солнце можно взять окуньков, но и перспектива неожиданного купания в ледяной воде не прельщала. Мы помолчали, раздумывая, да и потихоньку двинулись, рассредоточившись, к кустам.
Лунки, сделанные несколько дней назад, уже не замерзали и были полны темной воды, готовой выступить поверх ослепительно искрящегося снега. Пахло вербой и рекой. Мы расселись метрах в пяти друг от друга, вблизи густого красного тала, запустили снасти, и везучий Кутузов почти сразу принялся подсекать и быстро вытягивать леску.
Как во всякой азартной игре, в зимней рыбалке есть свои неписаные правила, при несоблюдении которых, выражаясь языком законов и протоколов, могут иметь место нежелательные последствия. Так, например, нельзя суетиться у лунки и размахивать руками. Поскольку все это замечается и интерпретируется однозначно: у вас клюет, и вы без передыху таскаете рыбку за рыбкой. А нежелательным последствием в данном случае может быть то, что неудачливый рыболов или несколько таковых просто подойдут к облюбованному вами месту, насверлят своих лунок, и клевать сразу же перестанет. Справедливости ради, следует сказать, что кадницкие так не поступают обычно, и то, что Миша этого правила не знал и не пользовался им, к нежелательным последствиям до сих пор не приводило.
Однако на этот раз все было иначе. Какой-то незнакомый рыбак, заметив бурную мишину жестикуляцию, вдруг поднялся со своего отсыревшего места, подхватил ящик и как бы нехотя направился прямиком к Кутузову. Неприятное прогибание льда под ногами остановило было его, но ненадолго. Все рыбаки, что сидели сейчас на льду, следили молча за его продвижениями, прекрасно понимая корыстный смысл этих эволюций. Когда рыбак почти поравнялся с Мишей, тот поднял глаза, и выражение удовольствия на его лице мгновенно сменилось испугом: лед может не выдержать сошедшихся так близко. Когда же до Миши дошло, что этот рыбак рискует собой и им из-за элементарной зависти, в глазах Кутузова вспыхнул огонь гнева, и Миша стал чем-то похож в этот момент на своего знаменитого тезку под Аустерлицем. За все время описываемых движений не было произнесено ни слова ни с одной из сторон, все понималось и оценивалось молча. Но последнего взгляда рыбак не выдержал и проговорил вслух с робкой, заискивающей улыбкой:
– Я ничего, я не помешаю, я – подальше, к краюшку…
Миша не отвечал, но и глаз не отводил. Рыбак, собиравшийся, видимо, присесть рядом с Мишей, отвернулся от него и направился понемногу к кустам, туда, где проступала уже сквозь неверный лед темная влага реки. Когда он провалился, следившие за ним разом ахнули, но, увидев, что он стоит лишь по пояс в воде, на мелком месте, нестройно засмеялись. Рыбак с испугу бросился было к ближайшему, противоположному от Кадниц берегу, но, сообразив, что с него ему уже не перебраться в деревню, вернулся в воду и, ломая тонкий лед, как ледокол, стремительно, насколько это позволяла делать намокшая одежда, двинулся к деревянным мосткам. Все следили за его действиями и удивлялись преобразованиям, произошедшим с этим человеком за несколько секунд: он уже не выглядел застенчивым, он материл себя, лед, реку и всех, кто наблюдал за ним, чем вызывал язвительные усмешки деревенских рыбаков. Один из них, Кузьмич, к которому приехал в гости этот провалившийся, взобрался уже на мостки и протянул руку в его сторону, когда вдруг громкий крик Кутузова остановил кутерьму:
– Мужик, погоди! Не вылезай!
Рыбак резко обернулся на крик и удивленно спросил:
– Почему?
Молча и с недоумением, как зрители в театре, обернулись на Кутузова и все сидевшие на льду рыбаки.
– Глянь, – все также громко, но уже с какой-то ленцой в голосе произнес Миша, – там рыба-то есть ли?
Вся река зашлась в истерическом хохоте.
– Моя школа! – взвизгивал Барсик. – Моя школа, едри его в конский базар!
Что кричал провалившийся, уже никто не слышал. Хохот перекатывался из края в край, и в нем реализовывалось вовсе не желание повеселиться над чужой бедой, а все то отношение неприязни народа к нахалу, которое до сей поры у нас выражается лишь безвредными для нахалов молчанием и осуждающим взглядом.
Брат улыбнулся и, глянув на меня, процедил:
– Ты выиграл, похоже.
– Да мы не спорили, – ответил я, сообразив, о чем это он.
– Ну, это мы пари не заключали, а спорить-то спорили.
Солнце светило так, будто решило, что зрячих на земле развелось неоправданно много. Белесые, прозрачные почти дымы из труб ветер раскачивал над Кадницами, и только у нашего соседа Анатолия Федотовича дым отчего-то был черным. А что он там такое жег в печке, так кто ж его знает.
ПРЕЗЕНТ
н не знал, как ложится раненый кабан, но близость стреляного зверя заставляла быть осторожным поневоле. Сашка вошел в вербы чуть боком, раздвигая ветки правой рукой, поскольку, будучи левшой, левой судорожно сжимал шейку приклада. И вдруг совсем рядом, метрах в пятидесяти услышал свою лайку и треск ломаемых мощным телом кустов. О том, что Чара со злобной решимостью держит кабана, можно было только догадываться, поскольку сквозь хмызник ничего не было видно. Ветер нес на Сашку резкий запах зверя, и запах этот волновал его кровь, пожалуй, сильнее, чем остервенелая работа лайки. Осторожно, насколько это было возможно, Сашка принялся продираться на лай и скоро сумел разглядеть громадную тушу кабана и мелькающую вокруг него собаку. Секач, видимо, не чувствовал погони, и не спешил удрать. Он делал выпады в сторону Чары, заставляя ее спасаться неестественно сложными прыжками.
Пули у Сашки были круглые, и ветки не позволяли стрелять. Ему пришлось приблизиться еще на десяток метров. Это было рискованно, поскольку кабан мог заметить его и ломануться дальше в болото. Но случилось иначе. На пути секача вертелась Чара, которая и увидела Сашку первой. Близость хозяина вызвала у нее такую вспышку эмоций, что она бросилась на зверя, потеряв всякую осторожность. Кабан сделал выпад, мотнул головой и едва коснулся рылом собачьей груди. Чара с пронзительным стоном отлетела вправо и прижалась к кустам. Следующий атакующий бросок кабана почти в метре от собаки Сашка остановил выстрелом. Секач мгновенно развернулся на выстрел и замер. Сашка выстрелил еще раз, заметно обнизив от волнения, и тогда зверь сообразил, откуда идет угроза. Кабан метнулся к охотнику.
Мгновенье назад Сашка торжествовал: спас собаку и добыл редкий трофей! И вдруг – о, ужас! – смерть в шаге от него! Не просто ошибка, не просто нелепость, которой можно постесняться (не получилось, мол, ну, извините), а кошмар наяву: он стоит с разряженным ружьем в чаще верб, сквозь которую бежать невозможно, укрыться в которой негде, а на него мчится смертоносная махина, готовая рвать, кромсать, калечить его живое, чувствительное тело. Он уже представил, что вот сейчас будет короткий и резкий удар, а потом, когда он упадет, задыхаясь от боли, секач вернется и станет в безумной злобе раскидывать по кустам его кишки, бешено щелкая окровавленными клыками и жадно заглядывая в сузившиеся от боли зрачки живых еще сашкиных глаз.
* * *
Медсестра с выразительно-равнодушным больничным взглядом заученно перечислила, чего нам нельзя делать, бегло осмотрела содержимое авоськи и, не обнаружив в ней никаких предосудительных продуктов, показала, в каком направлении следует двигаться. Одетые в прохлорированные халаты, использовавшиеся когда-то, судя по их размерам и количеству заплат, для зачехления грузового транспорта, мы с братом пошли молча бесконечным коридором с открытыми дверьми палат. Пахло бинтами, камфорой и йодом. Воздух вокруг нас был густ от насытившей его боли. Люди страдали, и мы чувствовали какую-то вину перед ними за то, что мы сильные, здоровые и у нас ничего не болит. Мы опускали глаза и избегали взглядов. Мы шли навестить Сашку Березнева и фермера Ивана.
Про Ивана рассказывали, что он погнался за иномаркой на своем самосвале. Ребята из иномарки перед этим накатили на его хозяйство из-за нескольких головок мака, а заодно собрали и чеснок. Примерно мешок. Иван обнаружил этот факт, можно сказать, своевременно, догнал преспокойно ехавших в сторону Кстова ребят и с чувством вошел своим самосвалом в физический контакт с неприятельским транспортным средством, после чего, отчасти удовлетворенный, отправился домой. А через несколько часов ребята вернулись к нему на шести машинах. Самосвал спасти не удалось, а вот дом сгорел не весь – пожар заметили соседи и потушили по русской привычке тушить пожары, даже если горит дом не честного соседа, а обогощающегося индивидуалиста. После реанимации Иван еще долго лежал в больнице, но нога, как оказалось, срослась неправильно. В середине октября его вновь положили в больницу, снова сломали и зафиксировали ногу на этот раз не в гипсе, а в непогрешимом аппарате Илизарова. Теперь Иван лежал в одной палате с Сашкой, которому распахал ногу кабан.
– Вот из-за таких, как ты, мы и живем до сих пор в дерьме! – вдохновенно говорил Сашка отвернувшемуся от него Ивану в тот момент, когда мы осторожно вошли в палату.
– И Сталины возникают из-за таких, как ты, – не замечая нас продолжал он с таким видом, будто всю сознательную жизнь посвятил борьбе со Сталиным, а такие, как Иван, постоянно ему в этом деле мешали, никак не давали успешно его завершить.
– Ну, слава Богу, есть человек, который не даст Ивану спокойно помереть, – произнес брат, широко улыбаясь. – Здорово, мужики.
После радостных приветствий выяснилось, в чем провинился перед Сашкой Иван. Оказалось, что Сашка предлагал ему свою помощь в исполнении акта мщения. Для этого следовало, в соответствии с его планом, сначала найти по номеру иномарки, который Иван хорошо запомнил, ребят, потом выследить всех, участвовавших в избиении Ивана и сожжении его имущества, и по-очереди их поубивать. Конечно, любой после таких слов счел бы Сашку пустомелей, но только не кадницкие. Нужно сказать, что манера убивать людей привилась в Кадницах в тот самый период развития нашей экономической перестройки, который кабинетные экономисты называли «шоковой терапией». Как только цены на продукты и вещи взлетели разом в заочные выси, снисходительно-пренебрежительное отношение деревенских к местному ворью резко изменилось на откровенно-нетерпимое. Пьяниц и забулдыг, таскавших с огородов огурцы и помидоры, стали жестоко избивать, а когда одного из них, укравшего и пропившего поросенка, утопили в проруби, воровство прекратилось вовсе. Самоуправцев найти не удалось, не удалось найти и утопленного, да никто, к слову сказать, и не старался. Дело провисло. Это, в свою очередь, придало народу уверенности в правильности выбранного пути решения проблемы воровства. Так что, говоря об убийстве всех участников расправы, Сашка не бахвалился и не пустословил. Но неожиданно для него Иван вдруг заявил, что не собирается мстить таким образом, а хочет прибегнуть к помощи закона. Вот тут Сашка и завелся. Сначала он вдоволь поиздевался над законом и его исполнителями, над прокурорами вообще, которые неведомо на какие средства приобретают себе дорогие машины, и, наконец, как всякий россиянин, начавший беседу о правильном поливе огурцов и заканчивающий самыми путанными вопросами внутренней политики государства, обвинил его в том, что из-за таких, как он, Иван, до сих пор остаются ненаказанными сталинские палачи, что в свою очередь провоцирует появление новых.
В ответ на это Иван повернулся к Сашке спиной, чем нисколько не смутил его полемического задора.
– Из-за вас, таких законников, все наши беды и происходят! – неожиданно подытожил речь Сашка и весомо заключил: – Добрым нужно платить за добро, но не переплачивать, чтобы не поощрять душевного ростовщичества. А за зло нужно платить злом. И платить щедро, не зная меры – только так можно вытравить его из поганой человечьей натуры!
– Ну, ты философ, – удивился брат законченности фразы и оригинальности мысли. – Сам додумался, или срисовал где?
– Не сам, – вяло ответил за Сашку Иван. – Это из «Мещан» Горького. И, надо думать, мысль эту он не вычитал, а услышал в телевизионной постановке Товстоногова. Там это Панков говорит, в роли Тетерева.
С еще большим удивлением мы уставились на Ивана, а Сашка, присвоивший было себе чужую мысль, но неожиданно выведенный на чистую воду, несколько сник и совсем уж не вдохновенно произнес:
– Ну, хоть и по телевизору, так что? Вот и Горького с дерьмом зачем-то смешали, а ведь он был гений.
Сашка произнес это так, как в нежном возрасте рассказывают истории о прокуроре и осужденном им по недосмотру на смерть незаконнорожденном сыне-воре. Мы охотно согласились с тем, что Горький гений, и разговор неожиданно, а, по правде сказать, закономерно переметнулся в иные сферы. Мы заговорили об охоте, о той последней охоте, где Сашка чуть не лишился жизни, но обошлось все вспоротой кабаньими клыками ногой.
Я посмотрел в окно и увидел иву, на которую обратил внимание, еще когда мы подходили к больнице. Деревья уже сбросили свои бурые листы и приготовилась к холодному безразличию зимнего сна, но ива распустила хлопковые свои коробочки, пушистые перья семян. Они выглядели неожиданно-весенне среди унылого пейзажа ноября. Теперь шел дождь, и пушистые клочки повисли мокрыми серенькими сосульками. Была Казанская, и мне отчего-то вспомнилось из истории, что войско нижегородцев, насмерть перепугавшее поляков, вошло в Москву на Казанскую, шлепая по осенней распутице и высоко вздымая в небо мокрые хоругви и стяги.
Не думаю, что кто-нибудь станет спорить, что общая палата отечественной больницы не располагает к мемуарам, но мемуары охотничьи обладают тем неизъяснимым качеством, которое способно создавать уют и согревать сердца людей даже вокруг таких неуютных мест, как чумазый столик заплеванной стекляшки-пивнушки, или, на худой конец, больничная койка в общей палате. Нужно лишь немного воображения, и <представить себя> в древнегреческом театре, откровенно стилизованное изображение дерева становится лесом, несколько бутафорских колонн гостеприимным, уютным домом, а пара глиняных чаш на доске столом, ломящимся от яств, – зелени, вина и прозрачной от сладких соков смоквы.
Тоскливый дождь за клееным-переклеенным бумажными полосками окном обернулся вдруг снегопадом из мохнатых белых хлопьев, таких же крупных, как пушистые метелки ивовых семян, и таких же медленных, как ноктюрны Шопена. Больные подошли к окнам. Они смотрели сквозь заплаканное стекло на первый снег и молчали. Наверное, они завидовали тем, кто шел или мог идти, если бы захотел, теперь по улицам, всем тем, кто спешил по делам, совершенно не замечая красот, а, скорее всего, и досадуя на мокреть и холод. Очень возможно, что в этот миг все или почти все люди на сотни километров вокруг нас любовались или чертыхались на это чудо природы, которое метеорологи безэмоционально называют осадками в виде снега. И только нас четырех занимало совершенно другое – трое вспоминали, перебивая друг друга, подробности охоты на кабана, а один – Иван – слушал с понимающей, добродушно-снисходительной улыбкой на небритом скуластом лице.
* * *
А началось все с лицензии.
Барсик, имевший известную слабость, периодически впадал в затяжные запои, которые именовал «процедурами». И однажды, благодаря такой процедуре, оказался в состоянии клинической смерти. Жена вызвала скорую, умоляя, чтобы приехал мой брат. По счастью, он как раз дежурил. Когда его бригада прибыла на место, пульс у Барсика уже не прощупывался, сердце не билось, и Барсик был уже не столько болен, сколько мертв. Помогли ему «припарки» – после третьего электрошока деятельность сердца восстановилась. Барсику сделали гемодез и накачали всякой лекарственной химией. Когда через пару суток он пришел в себя, жена поклялась ему, что в следующий раз не только не вызовет неотложку, но и не пустит к его телу ни одного врача, даже если тот будет рваться спасти умирающего Барсика. А потом рассказала, как брат вытаскивал Барсика из «объятий князя тьмы», вследствие чего Барсик должен почитать его, как отца родного и родную мать. Барсик не возражал, позвонил на «скорую», позвал брата и немногословно поблагодарил его:
– Спасибо тебе, папа-мама.
С тех пор он звал брата только так, но, как оказалось, это была далеко еще не вся благодарность. Барсик честно отработал, переработал и превысил все разумные нормы и планы отработок в охотобществе, сдал раз в десять больше вороньих лапок, чем это было необходимо, и в результате вполне заслуженно получил лицензию на отстрел кабана. Это был впечатляющий подарок. Тем более, что Барсик обставил его преподнесение, как нечто обыденное: когда брат с удивлением рассматривал врученную ему Барсиком лицензию, тот произнес почти равнодушно только одно слово:
– Презент.
Брат даже растерялся поначалу, но потом пришел в себя и голосом полным смущения и благодарности произнес:
– Если вдруг в следующий раз я тебя опять оживлю, ты на лося бери, ладно?
Барсик не обиделся, а предложил брату выбрать по его усмотрению еще одного, четвертого, участника охоты. Перемигнувшись со мной, брат выбрал Сашку Березнева.
Был конец октября, морозного по утрам и все еще ясного и теплого пополудни. Бархатистый иней, пеленавший до солнца осиновые колоды водостоков, дровяные мостки у колод и ступени крыльца, пах свежим арбузом. А крона облитого тусклым золотом клена редела на глазах – обмороженные листья срывались и падали с таким шумом, будто были сделаны из жести. Пепин шафранный перед моим окном полный плодов, целыми днями сыпал кроваво-красные яблоки на черную землю. Яблок было много. Мы не знали, что с ними делать. Они падали и падали вниз со всех яблонь, и даже крыша бани стала не просто серой, а серой в яблоках.
* * *
До деревеньки со справедливым названием Потерянный Рай мы добрались на раздолбанном непростой судьбой и российскими дорогами березневском газике, а оттуда по колдобистому проселку до просторного и светлого соснового бора. В бору дорога оказалась надежной – она была выплетена, как ковер, корнями деревьев. Потом пошел березняк-палочник и, наконец, черный болотистый ельник. Тут путь преградила рухнувшая недавно осина. Ее пришлось пилить ножовкой по очереди – так она была толста, – а потом отволакивать макушку в сторону, через канаву полную черной воды и красных листьев.
Молодая сашкина лайка Чара, которая когда-то принадлежала Петьке-Шулыкану, и была вышвырнута за ненадобностью его ворчливыми родственниками после трагической петькиной смерти, с волнением следила сквозь ветровое стекло за нашими потугами и иногда подскуливала.
Начал накрапывать дождик, и падающие с неба листья стали прилипать к стеклу, мешая Чаре наблюдать за нами. Мы так и ехали остаток дороги с листьями и каплями дождя на стекле – дворники у газика вдруг отказались работать.
Егерь вышел из дома на шум машины. Он оказался простоватым на вид, косноязычным мужичком с благообразным лицом евангелиста Луки. Поздоровался со всеми за руку и попросил называть его Хваленком.
– Меня… Эта… Хваленком. Вот… И вы, значит… Зовите. А вас… Эта… Все одно… не упомнить.
В гостевой комнате, покрытой незримой пеленой длительной невостребованности, Хваленок скоро решил все формальные проблемы.
– Эта… Кабан… – утвердительно кивнул он головой, рассматривая наши бумаги. – Эта… вона… Отожрались, как свиньи… Щас вы… Эта… Мне-та… Стакан, а потом уж… Тода ладно…
С этими словами Хваленок пробежал глазами по окнам и поторопил:
– Пока… моя-то… А то, она не больно-то…
Пока егерь пил водку и занюхивал рукавом, отмахиваясь левой от предложенной закуски, я разглядывал гостевую.
Комната являла собой удивительное зрелище. Казалось, в этой точке земли сошлись вместе дизайнеры разных времен и направлений, поделили между собой стены, пол и потолок, и каждый сделал с доставшейся ему площадью то, что велела ему его капризная муза. Пол был обит фанерой, раскрашен под цветной дворцовый паркет и покрыт сильно стершимся по центру лаком. Стена из бруса, в которой была дверь, осталась нетронутой. По-видимому, дизайнеры договорились содержать ее в естественном состоянии для того, чтобы потом удивленные посетители могли оценить по достоинству всю серьезность подхода разных школ к теме «Интерьер охотничьего домика». Стену справа с двумя небольшими окошками на лес прятали под собой дешевые бумажные обои, носившие на себе неброские следы гостивших здесь когда-то охотников и их застолий. Против нее стена была оштукатурена, выбелена, и рейки из мореного дерева образовывали на белом несложный геометрический рисунок, вызывающий в памяти виды охотничьих залов в немецких замках. В широких пространствах между рейками висели два лакированных фанерных прямоугольника с аккуратно выжженными фигурами лося и токующего глухаря. Гениально просто был решен потолок, оклеенный все теми же обоями со следами стоянок клопов по углам и нарисованными черной тушью планками. Он являл собой как бы связующее звено между двумя упомянутыми стилями декорирования стен, крепкое пожатие рук двух школ дизайна. Самое сильное впечатление производила стена, что напротив входа. Поверх выровнявшей ее штукатурки она была забрызгана сквозь мелкую сетку смесью цемента и гранитной крошки – так делали со стенами кинотеатров в семидесятые годы: дешево и сердито. В центре стены чернело жерло камина в облицовке из красного кирпича, а над камином – от края до края – было гипсовое панно-барельеф. Панно изображало охотничью сцену: дикие люди с палками и камнями в руках гоняли обезумевшего от страха мамонта.








