Текст книги "Смешные и печальные истории из жизни любителей ружейной охоты и ужения рыбы"
Автор книги: Александр Можаров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц)
СКВОРЦЫ ПРИЛЕТЕЛИ
онечно же я назвал его Бест, что в переводе с английского означает «лучший». Но кто из охотников зовет свою собаку полным именем? И Бест стал Бесом. Шустрый и агрессивный, как все молодые ягдтерьеры, он достался мне случайно. Жена знакомого охотника поставила мужу условие: или она и будущий ребенок, или эта четвертая после двух лаек и спаниеля собака в их двухкомнатной городской квартире. Он выбрал жену из-за будущего ребенка, а полугодовалого щенка предложил мне.
В день открытия, задержавшегося на неделю из-за жары, дом был наполнен радостными возгласами, скулежом собак, предчувствовавших веселье, топотом болотных сапог и трубными звуками, которые нет-нет кто-то выдувал в стволы, подражая охотничьему рогу.
– Собак перед охотой не кормить!
– В стаю!
Разговоры и смех вспыхивали и погасали.
Потом весь день мы бродили по болотам и гривам, поросшим молодым сосняком, стреляли дичь и черпали болотными сапогами вонючую илистую жижу. Собаки работали азартно, поднимая из камышовых крепей то куропаток, то болотных курочек, то уток. За подбитым чирком Бес плавал с наслаждением. Бросался по выстрелу и прыгал в воду, стараясь первым добраться до дичи, разбросавшей перья среди нефритовых листьев-блинов и белоснежных цветов кувшинок.
Домой мы возвращались измотанные, в полной темноте, узнавая дорогу по очертаниям кустов. Бесшумные совы кружили над нашими головами, закрывая собой на мгновение звезды. Стрекотали сверчки.
В наступившие за открытием дни покоя дом опустел.
Жаркий поначалу август вдруг пролился дождем и уж не смог остановиться. Казалось, что моросящая эта тоска никогда не кончится теперь. По черным дощатым заборам темнел хмель мокрой листвой, среди которой светились неоновым светом его нежные шишечки. Птицы молчали.
– Тишшшшшина, тишшшшшина, – нашептывал дождь.
– Слууууушай! Слууууушай! – изредка нарушал эту тишину, доносившийся с Волги, жалобный плач нефтеналивных барж-самоходок.
Выгуляв с утра собак, я затапливал голландку с белой потрескавшейся штукатуркой и читал, сидя в кресле около нее, репортажи с полей сражений Балканской войны в старых журналах «Нива». В них было много фотографий и цветных репродукций с картин не известных мне авторов. С прожелтевших страниц на меня смотрели одухотворенные лица солдат и генералов, артистов и писателей, художников и политических деятелей величайшей в мире страны – моей родины. Но мне казалось, что это вовсе не моя страна, а совсем другая, незнакомая, которая где-то есть и сейчас. В нее только нельзя попасть.
Завтракали мы почти всегда творогом из марли, с которой капали мутные белые капли в голубую мисочку с облупившейся по краям эмалью. Я снимал с отстоявшегося молока сливки и мешал их с творогом. Бес вылизывал свою плошку до блеска, вымазывая при этом себе все «жало», как брат называл его вытянутую темношерстую мордашку.
Порой ветер разгонял мрачные тучи, и небо становилось однообразно серым. В такие часы из окон комнаты было отчетливо видно кладбище старых барж и колесных пароходов в затоне, на той стороне Волги. Белые пятна «Ракет» и «Метеоров» беззвучно и размеренно, как спутники на ночном небе, двигались по сизой полосе реки и приставали к невидимой пристани в заливных лугах. Пристань пряталась за яблоневыми деревьями. Когда-то какой-то купец засадил заливные луга яблонями. Говорят, он сделал на своих яблоках капитал. Но все это было в той, другой России, в которую нельзя попасть. Сад давно выродился, но продолжает плодоносить. Иногда, бродя по лугам и стреляя шустрых дупелей и бекасов, мы рвем желтые с красным бочком яблоки и жуем их нестерпимо терпкую и горько-сладкую мякоть.
В дни покоя, когда охоту в лугах закрывали, многие уезжали на несколько дней в город, и Кадницы словно вымирали. Своенравный кот Васька, который, как говорил брат, имел общий налет четырнадцать этажей (в городе дважды прыгал с седьмого этажа за птичкой), собирал у нас в саду всех временно брошенных хозяевами кошек и котов, дрался с котами и добродушно позволял пугливым кошечкам полакомиться из его миски.
Бояр тосковал по хозяину. Когда брат уезжал, он молча лежал на полу в широких сенях, положив печальную морду на лапы, и ждал, когда на улице прошумит машина. Тогда он вскакивал, бежал к окну и пристально всматривался. Потом снова укладывался и снова ждал.
Васька обожал Бояра и часто сворачивался в клубок подле него. Тоска, видимо, передавалась и ему. Он становился вялым и безразличным к котам и кошечкам. Он лежал на левом боку, лизал левую, ближайшую к языку лапу и, помня кошачью обязанность умываться, протирал пару раз свою толстую усатую физиономию нелизанной правой.
Молодой Туман скучал от безделья и отсутствия общения. Он забирался в загон к рыхлым мокрым курам, раскидывал лапами землю и с любопытством наблюдал, как они бежали к нему со всех ног и отыскивали в нарытом червячков. Когда куры разбредались, он снова раскидывал землю и ложился, поглядывая на собирающихся вокруг него квочек. Пестрый, с золотом петух ревновал к нему своих подруг страшно, но вступить в открытый бой не решался. Он подкрадывался всякий раз сзади, клевал исподтишка Тумана в хвост или ногу и опрометью бежал прочь. Пес взвивался ракетой, но петух успевал скрыться.
Под досками пола в предбаннике сделал из сухих листьев зимнее гнездо еж. Я услышал его недовольное фырканье, когда решил натопить нашу приземистую баньку и свалил у входа охапку дров. Все лето еж забирался по вечерам на открытую веранду, где мы курили и считали бессчетные звезды. Он не спеша обнюхивал собачьи миски, а потом ел из них. Еж чавкал и похрюкивал, не обращая внимания ни на нас, ни на собак, которым запретили его трогать. Выжлецы лежали у нас в ногах и молча поглядывали на бесстрашного колючего нахлебника. Беса приходилось брать на руки, и с силой держать. Он не сводил горящих зеленым глаз с незваного гостя, готовый в любую секунду кинуться и разорвать его в клочья.
Повечерив, еж отправлялся восвояси, но часто запутывался в разложенной для просушки сетке зыбки, и по утрам его приходилось с трудом выпутывать. Теперь он ворчал и фыркал на каждый мой шаг в предбаннике, а я представлял его недовольную физиономию при этом и улыбался.
Вечером, когда я вышел из бани легкий, как воздух, во всем чистом, холодное черное небо объяло мои ослабевшие разом члены и не пускало домой, заставляя стоять под мелко моросящей влагой и вдыхать эту сладкую черноту полной грудью.
Дед Саня пришел посмотреть какой-то фильм из какого-то сериала. Он принес бутылку коричневого самогона и спелые маленькие груши. Я собрал на стол то, что было в это время года всегда под рукой: огромные рыжие помидоры и маленькие огурчики с каплями дождя на крепких боках, вареные яйца и горячую, рассыпающуюся в толстой фаянсовой тарелке картошку, уху из холодильника и оттуда же утку, запеченную с шампиньонами. Мы так и не включали телевизор. Дед Саня, сморщившись, как от боли, макал чеснок в крупную серую соль и закусывал им маленькие стаканчики самогона, который он называл «чистогоном».
– Убей Бог, завтра ни-ни! Как ничего и не было! – возбужденно и, как всегда, не слишком понятно тараторил дед, широко раскрыв маленькие глазки. – На калгане, потому и полезно для здоровья души. Разрази гром! Когда, кто знакомые. Себе-то я поострее делаю, на махре. Себе-то.
Травка отбивала тошный запах первача. Я пил, закусывал, пьянел и слушал деда Саню, который говорил и говорил о войне, о службе на полевой кухне, словно ни о чем другом и вспоминать не хотел. Как он понимал теперь, война была единственным счастливым временем в его жизни, временем, когда он служил своей родине, ощущая это каждой клеточкой своего тела. Я слушал и думал о том, что никогда не испытывал этого чувства. Та Россия, в которой жил дед Саня, тоже была другой, недоступной для меня страной.
Он говорил и говорил, а я слушал и слушал, не перебивая. То слезы текли из его маленьких пьяных глаз, то беззубый рот обнажался в беззвучном хохоте.
– Ты не думай, мол, кашевар, так уж и все. Войны не видел. Видел я ее, родимую, во всех прикрасах!
Он рассказал о молоденьком солдате, которому срезало голову осколком от разорвавшейся вдруг мины в тот момент, когда он протянул деду Сане руку с котелком. А я представлял себе почему-то старого, как сейчас, деда Саню, который во все свои голубенькие глазки смотрит на обезглавленного мальчика, удерживая его за протянутый котелок, а кровь фонтаном льется из тонкой шеи на землю, на хрипящих лошадей, на рукава дедова ватника, в котел с кашей и в пустой солдатский котелок, который тот все еще сжимает белой окостеневшей рукой.
Бес сидел под столом и укладывал голову на колени попеременно то мне, то деду Сане. Получив утиный хрящик, он сгрызал его здесь же, под столом. И снова выпрашивал подачку. Огромная серая бабочка ударилась в стекло, возникнув неожиданно из мрака и дождя. Дед Саня встал, подтянул гири ходиков и распрощался. Я проводил его до калитки. Обернувшись, он произнес:
– Завтра, к обеду вернутся из города. Я, чай, на утей пойдете? Дак, меня шумните. Пойду с вами, поблукаю.
Утром я проснулся от какого-то странного ощущения, будто пришла весна. Я не шевелился, пытаясь понять, что же такое произошло.
И вдруг услышал.
За окном пел на разные лады скворец. Пел заливисто, с переборами и коленцами, будто наступало не время улетать, а время гнездиться. Я поднялся и пошел на веранду. Бес мгновенно проснулся и выскочил из дверей впереди меня. На улице светило солнце с чистого, по-летнему голубого неба. Около скворечника, на клене сидел черный, как смоль, скворец и пел, уверенный в том, что вернется еще весна в эту Россию, что он сам вернется к этому дереву с теплой корой, где родное гниет гнездо, что только здесь он снова родит и вырастит своих детей.
Ну, что Бес, поживем еще?
Бес обрадовано закрутил куцым хвостиком и; насторожившись, свернул голову на бок, чувствуя, что сейчас случится маленькое счастье – поведут гулять!
ТЮТЮНЯ
водить профессора на охоту нас упросила Валентина. Вернее, не упросила, а просто сказала, чтобы мы сходили с ним и сделали так, чтобы он подстрелил какую-нибудь дичь. Даже, если промахнется, чтобы дичь ему нашли. И при этом так на нас посмотрела своими красивыми, бездонными, лучистыми глазами, что разумная половина нашего мозга моментально отключилась. Остались одни рефлексы. Как два легаша, мы сделали стойку и посмотрели друг на друга: кому стрелять?
– Я их с женой в следующую пятницу привезу, к вечеру. И вы приходите к Тютюне, приглашаю вас «деликатным манером чай кушать».
До глубокой старости Тютюня остался Тютюней – ни имени, ни отчества, ни фамилии, одно прозвище с детских лет. Даже дочь звала его Тютюней. Про таких говорят: под дурачка рядится. Все хи-хи, да ха-ха. С нас, мол, какой спрос, с дурачков-то? Люди друг друга поедом ели, внимательно следили, чтоб ни у кого ничего не оказалось лучше, чем у других. А на Тютюне завистливые взгляды не останавливались: что с него возьмешь?
Когда сокрушали кадницкую церковь, Тютюня под покровом ночи уволок домой все полутораметровые алтарные иконы и обил ими стены сарая, где держал свиней. Те, кому он показывал с тех пор своих дородных боровов, таращили глаза на темные, изъеденные по низу ядовитой свиной мочой доски и незаметно крестились. А со стен на них смотрели равнодушные лики мучеников и суровый, весь в красном огне Спас Нерукотворный. Атеисты не осудили Тютюню за спасение икон – большего глумления над святынями трудно придумать. Верующие тоже не осуждали. Во-первых, худо-бедно, а иконы спас. Во-вторых, у всех почти в хлевах были прибиты к стенам иконки, оберегавшие скотину от болезней, порчи и сглазу.
Все свое добро Тютюня нажил, не вызывая ни у кого раздражения, кланяясь и вашим и нашим. Но вдруг все переменилось в одночасье, когда красавица Валентина, закончила мединститут, устроилась в Горьком на работу стоматологом и вышла там же замуж. Увидев свадебный кортеж с лентами и колокольчиками, соседи вдруг схватились за голову и едва не завыли от досады: дом – полная чаша, у зятя – машина, к дочери на прием в очередь встают! Отвернулись от Тютюни и наши и ваши, стали случая выжидать. А случай, он всегда подвернется. Набрал как-то Тютюня около церкви битого кирпича и засыпал им дорожку в саду. Тут кто-то и вспомнил, что на церкви-то недавно повесили табличку «Охраняется государством». И, хотя никакого государства ни с ружьем, ни с колотушкой около церкви никто никогда не видел, а народ давно уже разобрал полы, перекрытия и листы металла с куполов, Тютюню привлекли. Решающим же для него оказалось то, что на этот раз его нашли, за что осудить, и атеисты и верующие. Смололи Тютюню безжалостно между двумя жерновами, и взялся он пить.
Валентина, видя как приходит хозяйство в убыток, поначалу стала помогать родителям деньгами, а как дошло до нее, что отец все пропивает, стала натурой помогать: то мужиков наймет крышу перекрыть, то огород перекопать, то родителей обует-оденет. Сметливая и хозяйственная в отца, быстро дом обставила. А как с мужем развелась, так вовсе мужиком себя почувствовала, стала на выходные в деревню на «Жигулях» приезжать и отцу выговоры учинять.
Теперь ей зачем-то понадобился профессор, и она решила подобраться к нему с незащищенной стороны.
– А он охотник? – пролепетал я, не отрывая взгляда от ее глаз и сглатывая слюну.
– Говорит, что охотник заядлый. Только и разговоров, что об охоте. Так, ждать вас?
– Придем обязательно! – хором выпалили мы с братом.
Стояла золотая осень. Бабье лето баловало теплом. Спелые плоды налились ароматной мякотью так, что ветви под их непомерной тяжестью поникли до земли. В золотеющем к вечеру воздухе плыли надсадами прозрачные паутины, и последние пестрые бабочки не спеша нежились в бархатных шапках последних цветов.
Едва дождавшись вечера пятницы, мы с братом принарядились и отправились к Тютюне.
Валентина еще не приехала, и мы поднялись по старенькой лестнице с ажурными балясинами на верхний этаж, где в летней кухне шкворчало масло на сковородках, звенели кастрюльки и рождался, расползаясь по всему дому, многообещающий запах жареного лука. Глуховатая баба Груня, мать Валентины, готовила яства. Мы поздоровались и поинтересовались, где Тютюня. В этот самый момент раздался откуда-то снизу звон разбитого стекла и нечеловеческий вопль:
– А-а-а-а-а-а-а-а!!! Помоги-и-и-те-е-е-е-е!!!
Мячиками мы скатились с братом по той же лестнице на первый этаж и ворвались в комнату, из которой доносился крик. Там, на четвереньках в луже какой-то жидкости, быстро протекающей в щели пола, ползал среди осколков трехлитровой банки Тютюня и орал. Едва мы вбежали в комнату, как крепкий дух первача едва не вытолкнул нас обратно. Увидев людей, Тютюня протянул в мольбе руки и заголосил:
– Помогите как-нибудь, если люди вы!
– Да что помочь-то? Как? – воскликнул брат, разводя руками.
– Выжимайте половики в таз! – осенило Тютюню.
Мы подняли пестрые домотканые половики и принялись их скручивать над побитым эмалированным тазом. Тютюня промокал свободными концами дорожек исчезающую на глазах влагу, плакал и с ненавистью отшвыривал голубоватые осколки. Когда мы уже втроем ползали на коленях вокруг таза, выжимая в него последние землистого цвета капли, в дверях раздалось:
– Так!
В проеме стояла Валентина. Руки в боки. Такое выражение лица было, по всей видимости, у статуи Командора, когда он навестил Дона Жуана в покоях своей вдовы.
– Зачем же отжимать, вы их сразу сосите! – посоветовала Валентина ледяным голосом.
Глуповато улыбаясь, мы с братом поднялись с пола и принялись нерешительно оправдываться.
– Так! – не дослушав нас, приняла решение Валентина. – Вот тебе на водку, – она достала из сумочки деньги и протянула отцу. – И до завтрашнего утра не показывайся дома. Переночуешь у деда Сани.
Слезы в одночасье высохли на страдающем лице Тютюни, и оно посерьезнело, будто ему поручили важное дело. Расторопно выхватив хрустящие бумажки, Тютюня скрылся за дверьми, успев крикнуть на ходу: «Здравствуй, дочурка».
– А где профессор? – поинтересовался брат, словно собирался немедленно взять его в оборот.
– Сейчас они у церкви. Я им рассказывала, как в кино снималась. А вы помогите мне сумки дотащить до кухни.
Валентина действительно снималась в кино, о чем любит вспоминать. Причем дважды, но знают об этом только местные жители и те, кому она успела об этом поведать. Дело в том, что кадницкие красоты привлекали внимание нескольких поколений советских кинорежиссеров. В доме, который купили мы с братом, снимались отдельные сцены фильма «Екатерина Воронина» с Хитяевой в главной роли. Андрон Михалков-Кончаловский, снимавший в соседнем селе Безводном свою «Историю Аси Клячиной…», не смог удержаться, чтобы не дать с самой верхней точки обзора, от церкви панораму Кадниц – от места впадения Кудьмы в Волгу и вниз по течению Кудьмы. А много лет спустя та же панорама, но уже не осенняя, а летняя, была повторена в музыкальном фильме «Как стать звездой». Так вот, в той и в другой панораме Валентина оказалась запечатленной. Сначала ребенком, а потом уже взрослой девушкой. Правда, понять то, что в кадре мелькнула именно она, да и вообще, что это был человек, смогла только сама «артистка», а потом и ее родители, благодаря чему вся деревня теперь знает о кинематографическом прошлом Валентины.
Когда сумки с деликатесами были внесены наверх, баба Груня приступила к сервировке стола так, как делала это всю жизнь. Дочь тут же отправила ее назад, в кухню и взяла решение этой деликатной задачи на себя. Вскоре поблескивающие в заходящем медвяном солнце мельхиоровые приборы оказались на своих местах, тарелки сверкнул и девственной чистотой, готовые принять в свое лоно не сало с чесноком и даже не студень с душераздирающей самодельной горчицей, а никак не меньше, чем эскалоп со сложным гарниром, картошку фри, темное мясо домашней жирной утки или кусочек севрюжьего филе под сводом запотевшего бокала «Гурджаани». Струи аромата от жареного лука фонтанировали теперь из центра стола, витая по всему дому и стараясь обнаружить нас с братом, а обнаружив, они удовлетворенно заставляли нас сглатывать слюну и слушали, как та с плеском падает в пустой желудок.
С маленьким лысым профессором и его щупленькой длинноногой женой, годившейся ему во внучки, мы знакомились, сгибаясь, как японцы. Во-первых, нам велено было изображать из себя аборигенов, никогда в своей жизни не видевших профессоров так близко, а во-вторых, мы боялись, что измученные ожиданием ужина желудки пропоют что-нибудь непристойное в самый ответственный момент.
Профессор был удовлетворен увиденными красотами, умиротворен и даже настроен пофилософствовать.
– Я думаю, – многообещающе начал он, не без удовольствия осматривая наши подобострастные лица, – Наши далекие предки, жившие в таких вот местах, откуда виден простор бесконечный, колыханье безбрежных лесов, разливы рек, подобных морям, были более интеллектуальны, чем те, что жили в лесных чащах. Если, конечно вы понимаете, о чем я, – он снисходительно улыбнулся благодарным слушателям.
Не переставая кивать со счастливой улыбкой на лице, я молился о том, чтобы он не начал говорить о русской деревне или, хуже того, читать стихи.
– А вы знаете, я неплохо декламирую, как говаривали в старину, – сообщил профессор, а я подумал, не ученик ли он Вольфа Мессинга. – Моим сотрудникам, во всяком случае, нравится.
При этих словах молодая жена профессора, стараясь сделать это незаметно, закатила глаза и свернула лицо на сторону, будто у нее заболели зубы.
– Пожалуйста, прочтите что-нибудь! – с надеждой прошептала Валентина, увлекающаяся поэзией, как наш кот Васька философией Спинозы.
Не позволяя долго себя упрашивать, профессор глянул с прищуром как бы вдаль и принялся «декламировать, как говаривали в старину», во весь голос:
– Россия! Деревня! Лето!
Россия! Весна! Деревня!
Каким-то манящим светом
Сияют твои деревья!
Потом он переместил взгляд с комода на окно, давая понять, что с летом и весной уже покончено, и, нежно заулыбавшись, продолжил:
– Россия! Деревня! Осень!
Раскошен откосами храм,
И сонно-полынная просинь
Плывет паутиной к полям!
И, наконец посерьезнев, как бы углубившись в себя, он закончил полным патетики голосом:
– Сюда! Пусть незваным, пусть в гости
От горя, тоски и ума,
Где вечный покой на погосте!
Россия! Деревня! Зима!
– Милости просим к столу! – пригласила счастливая баба Груня гостей, не дав дочери изъявить профессору восторги по поводу прочитанного. Валентина зыркнула на нее, но взгляд пролетел мимо невнимательной бабы Груни. Едва услышав про стол, профессор мгновенно забыл о декламации, плотоядно осмотрел яства и ласково произнес:
– Какая прелесть!
Колючий взгляд Валентины вновь наполнился лунным светом, и ее красивые губы осветила улыбка Снежной Королевы.
– Угощайтесь, – несколько поздно проворковала она, – у нас просто.
Зазвенели приборы о фарфор. Мы с братом, изображая аборигенов, путали местами ножи и вилки, клали локти на стол и наливали сухое в стопки для водки.
– Вот говорят, – начал после первого традиционного тоста за хозяев профессор, что нижегородцы, как и все волжские, «ворочают на о», то есть окают. А я обратил внимание, возвращаясь из довольно-таки частых загранкомандировок, что у нас, извините, якают. То есть в деревнях, конечно же говорят на «о», но в городе-то этого давно уже нет, а вот редиску и в городе называют «рядиской». В то же время слово тысяча у нас произносят правильно, тогда как в Москве говорят «тысеча»…
С другими лингвистическими наблюдения профессора мы не успели познакомиться. На лестнице послышалась тяжелая поступь человека, стремящегося во что бы то ни стало преодолеть земное тяготение и подняться по ступенькам вверх. Немая сцена, в течение которой взгляды полные любопытства, недоумения, ненависти и отчаяния были устремлены на дверь в залу, продолжалась недолго. Широко распахнув ее, нашим взорам предстал счастливый Тютюня, еле держащийся на ногах.
Профессор, недоуменно улыбаясь, посмотрел на скрипевшую зубами Валентину. Обратив к нему все еще перекошенное лицо, она постаралась взять себя в руки, и лучистая улыбка сравнительно быстро разгладила сведенные мышцы скул.
– Это мой папа, – представила она голосом кисейной барышни и, как заботливая дочь, обратилась к Тютюне: – Что же ты там стоишь, папа? В дверях правды нет, садись с нами повечерить.
– Да у нас гости, никак? – радостно воскликнул Тютюня, обводя мутным взглядом стол и стараясь самостоятельно добраться до него по одной половице.
– Да, папа, – продолжала любящая дочь, – это профессор…
– Выпивку на стол! – не дав закончить дочери, воскликнул хозяин дома, сразу посуровев с лица. – Чтоб у меня дома, да гостей не угостить!
– Да, спасибо! Все в порядке! Угощение просто прекрасное! – залепетал профессор.
– Не бывать такому в моем доме! – распалялся Тютюня, не слушая профессора.
Видя безвыходность положения, Валентина посмотрела на нас с братом просительным взглядом, но мы только пожали плечами. Обреченно вздохнув, она кивнула матери головой, и та достала из буфета бутыль самогона.
Заметив стеклянную емкость без этикетки с полупрозрачной жидкостью и самодельной пробкой, Тютюня просиял и поинтересовался:
– По каким наукам проферствуете?
– Я профессор белой магии, почетный академик Международной Астрологической Академии, – отрекомендовался толстячок.
Спазм сдавил мне горло, и я поперхнулся, едва не обдав весь стол фонтаном мелких брызг терпкого и ароматного «Гурджаани».
– Это, которые звезды, что ли? – высказал догадку Тютюня, пока я пытался прокашляться брату в карман.
– Отчасти, – снисходительно улыбаясь, согласился профессор.
– С Королевым работали? – продолжил допрос Тютюня после первой.
– С Сергеем Павловичем мы встречались в астрале.
– Там жарко, поди, в Австральи-то? – без тени улыбки спросил Тютюня и снова пригубил. – Хоць бы лапьшичьки сварила, а то все щчи, да шчи! – вдруг неожиданно сменил он тему разговора и собеседника.
– Тия сомово сворить! – резко возразила молчавшая до сей поры баба Груня и, ища у гостей сочувствия, быстро выговорила наболевшее: – Пойду, баит, погляжу, бродит ли. Раз поглядел, два поглядел. А мне, дуре, и не в сметку. Зашла в чулан, а уж брага-то вся убряла! – закончила с отчаянием баба Груня, подтверждая произношением последнего слова справедливость филологического открытия профессора белой магии.
Потеряв контроль над происходящим, Валентина сидела, уставившись в стол, и ждала, чем кончится весь этот кошмар.
Заметив, что Тютюня заснул, не дождавшись окончания монолога обиженной супруги, мы с братом подхватили его под руки и уволокли из залы в надворную летнюю спальню, где он уткнулся в душистый матрац, набитый сухим клевером, и обмяк в объятиях с Вакхом и Морфеем.
Все то время, пока мы отсутствовали, профессор тактично не замечал происходящего. Он смотрел в окно и что-то объяснял жене, показывая пальцем на молодые, зажигающиеся в зеленом у горизонта небе звезды. Валентина пришла в себя и посмотрела на нас с благодарностью, отчего мы переглянулись и, заметив друг у друга в глазах явную надежду, враз посуровели.
– Я тут объясняю моему ангелу, – профессор поцеловал аккуратную ручку жены, – что нынче на охоте нас ждет удача, господа!
Мы с братом вновь переглянулись, на сей раз с изумлением. Мы рассчитывали отправиться завтра, а сегодня идти на вечернюю зорьку было уже поздно. Если только немедленно плыть на катере на Капустник.
– Вон видите, – продолжал между тем профессор, – Марс в знаке Стрельца. А что это означает? Это означает, что Козерогу сегодня должно повезти, а я как раз Козерог! – радостно сообщил он.
– Это чувствуется, – еле слышно прошептал брат и вслух добавил: – Тогда пора идти, а то стемнеет того гляди.
– Как, уже? – удивился профессор. – Что ж? Я готов! – произнес он так, будто согласился стреляться с прожженным бретером-дуэлянтом, и окинул печальным взором благоухающий деликатесами стол.
По дороге настроение профессора вновь исполнилось лиризма, и он принялся эмоционально рассуждать о том, что нет ничего зазорного и постыдного в том, что мужчине, если он настоящий мужчина, доставляет удовольствие вид оружия, а держать в руках полированную шейку приклада и вороненую сталь ствола – одно из величайших наслаждений в мире.
В быстро завоевывающей свет тем ноте мотор смолк, и катер ткнулся носом в податливые кусты тальника, полные синей ночной прохлады. Пока я разбирался, к каким бы ветвям привязать катер, профессор, не говоря ни слова, ловко спрыгнул за борт и погрузился по грудь в воду.
– Как тут неожиданно глубоко, – произнес он с ноткой игривости в голосе, пока мы с братом пытались понять, что произошло.
На берегу, стуча от холода зубами и сливая воду из сапог, профессор заверил нас, что с ним все в порядке, все происшедшее – пустяки, обычное дело для охотника, если он настоящий охотник.
На ощупь, по памяти мы добрались до знакомых стоянок в зарослях камышей и зарядили ружья. Свою двустволку я отдал профессору, стараясь ненавязчиво поднимать к небу все время опускающиеся в кусты стволы. Брат ушел шагов на пятьдесят вправо.
Судя по смолкшей канонаде, которая была слышна, пока мы ужинали, собирались и плыли к месту, лет подошел к концу или уже закончился.

– У Розенбаума мне больше всех песен нравится «Утиная охота», – предался откровениям профессор, пока я старался высмотреть в мутном небе хоть какое-нибудь движение, но кроме козодоя, беспечно кружащего вокруг нас бесшумной тенью, ничего не видел.
– Как это здорово: «Из полета, или как там, возвратятся утки на озера, или что там, с голубой водой», – самозабвенно продекламировал он вполголоса и вдруг вскинул ружье к плечу.
Огонь из правого ствола вспорол ночную тьму, но оглушительный залп позволил тем не менее расслышать, как дробь срезала на своем пути метелки десятков камышей. Профессор слегка отшатнулся. Онемев от такого оборота событий, я потянул руки к ружью, но профессор мягко увильнул, произнося:
– Ничего, ничего. Отдача не сильная. Сейчас я ее доберу.
С этими словами он повел стволами в мою сторону на уровне лица. Я молча упал и, падая, услышал новый выстрел и шум срезаемых дробью камышин.
Если выбросить из последовавшего за этим стремительного пятиминутного словоизлияния брата, скоренько подбежавшего к нам, все непечатные выражения, то кроме предлогов и междометий там останутся только три первые слова: «ты», «что» и «козерожина». Увидев, что профессор пальнул по козодою, которого в конце концов заметил и принял за утку, брат на всякий случай решил схорониться и лег в траву. Второй заряд дроби кучно просвистел над его головой. Зная, что патроны у меня, и догадываясь, что я уже не позволю профессору перезарядить ружье, он решился подняться и нанести нам визит. Во время этого запоздалого инструктажа по правилам безопасности на охоте профессор пытался извиниться, говоря, что и в мыслях не держал причинить кому-либо из нас какой-то вред. Меня это заявление отчасти успокоило, а у брата вызвало обратную реакцию.
– Еще бы ты попытался, козерожина! – завопил он, выкатывая глаза на ссутулившегося профессора белой магии.
На обратной дороге, когда катер поворачивал, чечетка, выбиваемая резцами профессора, заглушала глохнущий мотор. Все сидели нахохлившись, как вороны под дождем, и молчали. Я думал о том, что все мы, вступившие в эту нелепую игру, проиграли, и Валентина никогда не простит нам с братом этого проигрыша.
Так оно и оказалось.
Через пару недель я встретил Тютюню у деда Сани. Старики сидели на лавочке в саду, под раскидистой золотой китайкой, усыпанной полупрозрачными от бродящего уже сока яблоками. В ногах у них спал облезлый кобель, который, завидев меня, сделал попытку пошевелить приветственно хвостом, но это получилось у него лишь отчасти.
– Я, чай, ты и не знашь, как профестора проводили, – обратился ко мне Тютюня, излагавший, по-видимому, деду Сане свою точку зрения на события двухнедельной давности.
Он рассказал, как ночью проснулся и пошел на двор, а вернулся, по привычке, не на духовитый матрац, а на свою кровать, где дочь и жена уложили профессорскую чету. Хорошо, баба Груня услышала, что он встал и долго не возвращается. Она застала Тютюню на коленях перед кроватью, вымаливающего под звонкий храп мага у его жены прощения за то, что он, пьяный дурак, по ошибке пытался улечься с ней рядом.
– Господи, ну хватит же наконец! Ничего страшного не случилось! – пыталась отвязаться от Тютюни женщина.








