Текст книги "Белый, белый день..."
Автор книги: Александр Мишарин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
А позади него, на развалинах бронзово-мраморной славы великого авиаконструктора, кипела жизнь. Иномарки все подъезжали и подъезжали. Мелькали фонари – очевидно, для расчетов. Метались темные фигуры. Слышался смех, чуть нервный…
Торжественно, сияя красно-синими огнями, не спеша проехал один из только что купленных мэрией громадных полицейских «фордов»… и благополучно свернул на разворот!
«Зачем?! Зачем?.. – чертыхался про себя П.П. – Пригодится! В жизни все пригодится… Сейчас много чего меняется… В мире, где волны ненависти проносятся над страной! Над народом…»
Ведь не выносило же раньше этих глухих мальчиков и девочек на большую дорогу с таким товаром… И эти иномарочники спокойно сидели в своих колхозах да на огромных южных складах. А может быть, и в докторантурах и НИИ…
Да что далеко ходить? Не мотался же раньше сам П.П. от академического института до ЮНЕСКО. Не уходил в какие-то сомнительные концерны. В вице-президенты банка, в советники правительства, в помощники самого Президента… В редакторы журналов, в организаторы каких-то немыслимых партий… Или просто в аналитики – по вызову по заказу…
А теперь снова сбивает институт с новыми молодыми сотрудниками! Снова выколачивает своим мощным пузом, седой бородой, давней славой офис, любое финансирование. Государственное, приватное, международное…
Кавголов рассмеялся – только стук его тяжеловесной палки был ему собеседником. Он на секунду замер – непривычное зрелище трамвайного круга в начале старой Песчаной вдруг заставило его остановиться. Он знал, он был уверен, что утром этого круга с людьми, парой остановок – последней и первой – здесь не было…
П.П. вдруг вспомнил слова своей восьмидесятилетней соседки, спорящей поутру в садике с таким же «божьим одуванчиком».
– Ну как же! До пятьдесят шестого по Песчаной трамваи ходили! И круг был трамвайный! Наш-то дом в пятьдесят втором сдавали. А вторую часть, за аркой, – лет на пять растянули…
Кавголов невольно оглянулся на окна второго этажа первого на Соколе кооперативного дома для военных летчиков. В уже наступившей октябрьской тьме ярко, словно какими-то софитами, была подсвечена комната. За легкими, старинными, прозрачными кружевными занавесками были отчетливо видны две тени. Да нет, не тени – фигуры Марии Ивановны Романовой и… И его матери – Анны Георгиевны!
Они стояли, явно прощаясь, смеялись чему-то непонятному для стоящего внизу П.П. Ему показалось, что они даже поднимали на прощание – наверное, еще трофейные – звонкие бокалы из тончайшего хрусталя. Он слышал! Слышал этот чарующий, пленительный перезвон бокалов в их руках…
Но вот фигуры исчезли. Мария Ивановна, видно, провожала маму в прихожей. Еще минута, две, три… Последние слова: «Ах, я же забыла… Я же пришла к тебе рассказать…»
Кавголов стоял, притаившись в выступе Ложной арки, столь любимой сталинскими архитекторами. Еще минута… другая. И мать появится в дверях дома…
Но прошло пять минут… Десять! Кажется, уже полчаса…
П.П. решился оторваться от стены и глянуть в то окно…
Теперь оно было темное – закупоренное чем-то тяжелым, не пропускающим ни полоски света. А когда Кавголов оглянулся, то увидел прямую, как стрела, пустынную Песчаную улицу. Никаких трамваев, никакого круга. Ни остановок, ни людей, спешащих с работы… Ничего! Только первая в этом году слабая поземка, увлекаемая ветром по когда-то молодой и праздничной, а теперь состарившейся, довольно унылой, тускло освещенной улице.
П.П. пошел посередине тротуара, неуверенно похлопывая себя по карманам. То ли хотел закурить, то ли принять лекарство. Трость – его гордость – сейчас показалась ему хлипковатой и вычурной. Не выдержит она его веса, если ему действительно станет плохо.
А ведь это все звоночки! Звоночки! Сосуды головного мозга…
– Вам плохо? Помочь? – неожиданно услышал рядом голос высокого мужчины с некрасивым, но по-своему обаятельным лицом.
Кавголов невольно распрямился: «Ну что вы! Не за того меня приняли! Я еще…»
И неожиданно заговорил с незнакомцем легко, приязненно, словно со старым знакомым:
– Вот стою и думаю – почему одни старики к моему возрасту высыхают, превращаются буквально в свою тень, а другие становятся так непохожи на себя?.. Даже лепкой лица! Смотришь ему вслед – он ли это или не он? Вот и меня всё раздувает! Вроде бы даже мускулатура растет, не только пузо… А все равно… Боюсь упасть!
– Ничего вы не боитесь! – спокойно и даже улыбаясь, ответствовал собеседник. – А масса тела – это серьезный вопрос… – Он стал профессионально серьезен и добавил кратко, но не легковесно: – Это физиологически зависит от того, какие задачи вы себе ставите!
– Да никаких задач я уже себе не ставлю! – в сердцах вырвалось у П.П. – Я просто хочу кое-что понять.
– А это и есть задача! И судя по вам… это задача немалая! Масштабная.
Кавголов внимательно посмотрел на лицо собеседника. Кого-то оно ему напоминало. Но кого? Убей бог!..
– Конечно, конечно… – забормотал Кавголов. – Я недавно думал об огромных волнах ненависти. О нерационально взрывающихся… энергиях изменений. Я бессильно назвал их волнами ненависти. Но нет, это скорее волны изменений! А значит, и разрушений… Они были так же сильны и в первые послевоенные годы. Миллионы остались без жилья, без семей, без близких… Все были как-то по-разному ранены… Кто – убитыми отцами, сожженными или разбомбленными квартирами. А кто – бешеными трофеями. Какой-нибудь подполковник старался пригнать на родину грузовик. А генерал – вагон. Маршалы и каптенармусы – эшелоны… А народ жил ужасно, нищенски! И при этом тяжело работал! Физически работал! И вот тогда тоже расцвела преступность… воровская среда. Она базировалась на миллионах потерянных, никому не нужных людей. И на детях, на калеках! И на просто потерявшихся, не выдержавших шока войны людях. Война выпила, выжрала у них силы! Шла мясорубка… Дети, школьники, солдаты, покалеченные в прошлых боях… Умные старослужащие, уже не лезущие под пулю…
Недаром расцвел СМЕРШ! Доносчики, пьянство, трофеи, изнасилования… Война раздавливает человека! Даже если она якобы победоносная!..
– Вы воевали? – тихо спросил собеседник. Кавголов вздохнул.
– Нет, воевал мой отец.
– И мой тоже.
– Как он теперь?
– Он давно умер.
– Мой тоже…
Собеседник помолчал, кашлянул. И сказал тише:
– Он страшно пил. Хотя окончил войну генералом, Героем Советского Союза.
– Понимаю…
П.П. посмотрел на этого скромного, даже бедно одетого человека в каком-то легкомысленном берете, которые носят бедные врачи и богатые туристы.
– Я врач, – словно услышав его мысли, ответил собеседник. – Всю жизнь здесь живу, в этом доме. – Он показал на дом, около которого только что прятался П.П. – Заходите как-нибудь… Мы, кажется, соседи? Я вас давно приметил в наших краях. – Он решительно протянул руку. – Макаров Иван Васильевич. Прошу. Живу я один – с женой как-то не заладилось. Правда, не пью. А на чай с сахаром милости просим!
Он улыбнулся, и Кавголову вдруг что-то стало ясно.
– А мама ваша… жива? – неожиданно спросил он.
– Да-а, – даже растерялся Иван. – Только она отдельно живет… Вот ездил к ней, навещал.
– А Мария Ивановна… давно умерла? – почти мрачно спросил Кавголов.
– Да… Больше двадцати пяти лет…
– Вы уже институт окончили? – почти утвердительно произнес Кавголов.
– И даже аспирантуру… А перед ней ординатуру! В Первой градской… У меня замечательные профессора были.
Иван Васильевич говорил что-то случайное, сбитый с толку вопросами этого еще могучего, странноватого старика.
– Замечательные у вас не только профессора были! – Кавголов протянул руку на прощание. – Увидимся! Куда мы тут друг от друга денемся…
У П. П. всегда была крепкая рука, но пожатие младшего Макарова представилось ему пожатием каменной десницы.
Они попрощались. Кавголов перешел на другую сторону Песчаной и остановился возле угла, откуда еще был виден старый кооперативный дом. Минут через пять-семь шторы на втором этаже неторопливо распахнулись. Внутри комнаты зажегся слабый, какой-то сиротский свет.
«Все! Все на свете случается. И ни от чего не отмахнешься, не заткнешь уши! Ты всегда в кругу. Как бык на арене! И тебе всегда бросают вызов! Не принять его, пока тебя не сбили, – постыдно! Ниже достоинства мужчины… просто человеческого создания, которое не может не мыслить… Не плакать!»
Он громко, трубно, на всю пустынную улицу, высморкался. И повторил про себя: «Не плакать!»
IV
Среди давних приятелей Пашиного отца были замминистра торговли и легендарный Маршал Советского Союза, знаменитый тогда генеральный писатель СССР и главный режиссер Малого театра, увенчанный четырьмя Сталинскими премиями и высшим, почетным актерским званием… И многие другие…
Многие звали их в гости. Говорили, что надо познакомить внуков, – у всех внуки были уже в возрасте Пашки…
Внуки! А у него – сын!
Однажды они с отцом все-таки собрались и в воскресенье поехали к какому-то Романову. Он был то ли министром, то ли замом… То ли генпрокурором… Лысый, дородный, хлебосольный… С пышной женой в новой квартире на улице Горького.
Его, тоже позднего, сына (может быть, это и было причиной выбора отца?) – тихого, беленького, болезненного – Павлик плохо запомнил. Так же, как и угощения, на которые все время напирал хозяин дома.
А вот что поразило, ошеломило, привело в какое-то радостное и даже завистливое смятение – так это настоящая, со станциями, составами, туннелями, переводом стрелок, многочисленными колеями и управлением скорости, железная дорога! Она с трудом умещалась в огромной гостиной.
Вялый романовский сын то ли уже давно наигрался с нею, то ли его вообще ничем нельзя было взволновать в этой жизни, но он только мешал Павлику играть… Запускать поезда навстречу друг другу… В последний момент переводить стрелки – чтобы не было крушения… Смотреть, как состав медленно скрывается в туннеле, а потом нажимать на третью, самую сильную скорость! Состав вылетал оттуда, словно живой, опаздывающий, набирающий скорость на поворотах!..
Пашка раскраснелся, даже вспотел. Рубаха вылезла из-под ремня…
Лыжный новый костюм, в который его нарядила мать, был в этой квартире каким-то нелепым, колючим и вообще грубым… Романовский мальчик, например, был в коротких, явно заграничных брючках с помочами и в лакированных парадных ботиночках. Как у взрослых!
Вдобавок, хотя на улице было еще сравнительно теплое начало декабря, в квартире топили так, что даже отец Паши позволил себе непозволительное – расстегнул крючки под белейшим подворотничком коверкотового френча. Лицо его тоже раскраснелось. Он все чаще посматривал на своего почти обезумевшего сына. И, наконец поднявшись, сказал:
– Ну нам пора собираться! Нас уже, наверно, совсем потеряли… Давай, давай, Павлик! Так, заправим рубашку…
Он в два счета привел сына в божеский вид и так посмотрел на него, что Павлик понял: никаких возражений.
– Да подожди! Я сейчас машину сорганизую. Отвезут вас как миленьких. А то смотри, как мальчонка разгорячился, – еще простуду схватит!
– Ничего, ничего, – улыбнулся Павел Илларионович и посмотрел на сына. – Мы народ закаленный! Правда, Паша?
Он нагнулся и ласково, ободряюще поцеловал Павлика в щеку.
Когда они уже шли по довольно пустынной, ветреной улице, отец вдруг остановился и повернул сына к себе лицом. Павлику показалось, что отец прекрасно понимал, что сейчас творится в его душе. Но тот только жестко тряхнул его за плечи, неторопливо, подчеркнуто аккуратно застегнул доверху его лыжный костюм. Потом так же, почти по-военному, туго-туго пригнал к шее толстый, но не теплый шарф. Застегнул пальто на все пуговицы. Оглядел сына, поправил ушанку, чуть глубже посадив ее на уши…
– Ну вот, теперь ты похож на человека!
И Павлик вдруг почувствовал себя почти счастливым.
– Не висни на руке. Сколько раз я тебе говорил? – не строго пожурил отец. – Ведь ты же не девочка!
– А вы с мамой хотели девочку! Даже имя ей придумали – Наташа.
– Так нам сказали врачи. Но вместо Наташи получился Паша!
Он обнял сына. И поцеловал его.
– А вы теперь не жалеете с мамой? А то была бы у вас Наташа…
– Ну что? Что ластишься? – Отец остановился. Пашка приник к нему и с отчаянием глянул вверх, прямо в отцовские глаза.
– А железную дорогу ты мне… пусть когда-нибудь… купишь? А, пап?
– Нет! – решительно ответил отец. – У нас нет таких возможностей…
– Ну когда-нибудь? – почти заревел от обиды Пашка.
– И не пытайся тут слезами… омываться!..
И все остальные детские уловки как-то сами собой погасли в их дальнейшем взрослом мужском разговоре.
– Эта чудо-дорога через несколько лет покажется тебе такой ерундой… Забавой для маменькиных сынков… – Они прошли еще несколько шагов, и отец продолжил: – Ты, Павлик, уже взрослый! – О Господи! Сколько раз к этому же взывала мама. Но отец произнес это первый раз. И совсем другим тоном. – Ты уже способен понять, как нам трудно живется. Особенно маме. Мы-то с тобой на всем готовеньком. Поели, поспали, ты в школу, я на работу. Всё у нас чистое, заштопанное, выстиранное. Завтрак готов, обед готов! Ты когда-нибудь ложился спать на голодный желудок? Вот… А я в твои годы, когда у тетки с дядькой жил… ой, как часто ночью живот от голода подводило!
– Я, когда придем, обязательно чего-нибудь перекушу! – почти весело, по-своему, понял Павлик отца. Он был сейчас рассеянным – в обычном, детском счастье… Жизнь их семьи – с какой-то взаимной нежностью (даже больше, чем любовью!), с надежностью – как-то естественно переливалась в его, Пашкино, совершенно удивительное, доброе будущее. Где будет место и матери, и отцу… Вот только какое? Это было для Паши как-то загадочно-смутно. И даже тревожно…
– Вот когда вырастешь, купишь такую же железную дорогу. Даже лучше!
– А зачем она тогда мне? Взрослому-то? Ты сам говорил…
Отец неожиданно и радостно рассмеялся:
– Да не себе! Своему сыну!
– Сыну? – засомневался Павлик. – А он что?.. Он обязательно будет?
– У меня же есть сын! Значит, и у тебя обязательно будет! Уж как ты его назовешь, этого я не знаю…
– Как тебя – Павлом! – выпалил Пашка.
– Ну что мы, Романовы, что ли? Не эти, а бывшие цари. Это у них были сплошные Александры Александровичи да Николаи Николаевичи.
– А у нас будут сплошные Павлы Павловичи! – уже почти с восторгом, по-детски радуясь чему-то необычному и даже таинственному в обязательном будущем, запрыгал по мостовой смеющийся Пашка.
Отец смотрел на него с тротуара, и лицо его вдруг потемнело. Он закрыл глаза… Смех и почти детский визг счастливого сына вдруг наполнили его сердце такой невозможной – одновременно с восторгом от самой жизни и в то же время – еле выдерживаемой – внезапной физической слабостью… Целую минуту он стоял молча, закрыв глаза, сжав губы… Освободил дыхание, расслабил мышцы… Пока снова не смог говорить… Ровно, спокойно, чтобы не испугать сына.
– Господи! Какой же ты еще младенец!
Павлик что-то почувствовал и прижался к отцу. Именно в это мгновение Павел Илларионович понял, что справился… Справился с настигающим его сердечным приступом.
– Па, тебе плохо?
– Кто тебе сказал? – смог улыбнуться своей обычной улыбкой Павел Илларионович. – Мне отлично! А вот рукав пальто ты где-то разорвал. Так и будешь ходить всю зиму? Небось опять на перилах ездил?
– Мать заштопает! – оптимистично бросил Пашка.
– А почему она должна штопать? Если ты набедокурил.
Павлик не понял.
– Но я же не умею!
– А ты умей!
– А ты научи!
– И научу! – не очень уверенно принял вызов Павел Илларионович. – Вот возьмем мою старую шинель, вырежем кусок понадежнее… И пришьем!
– Чем? Для этого же мамин «Зингер» нужен.
– А мы ее попросим! Для начала эксперимента.
– Она не даст, – засомневался Пашка.
– На колени встанем. Не ходить же тебе всю зиму с драным рукавом.
Павлик так ясно представил, как они с отцом… при вечернем свете, когда Анна Георгиевна обычно садится за свое мелкое рукоделье около старинной бронзовой лампы, надевает очки, и лицо у нее становится строгим и задумчивым… вдруг разом бухаются перед ней на колени!.. Представил растерянное, удивленное лицо матери. И понял, что отец всегда найдет выход. Ради него – Павлика!..
Они увидели, что подходит их трамвай. Как два сверстника, отец с сыном легко заскочили на открытую площадку.
– Не пойдем в вагон? – попросил Павлик.
– Конечно, не пойдем. Для солдат какой это мороз? – почти рявкнул Павел Илларионович. – Градусов десять! Не больше…
Он аккуратно развязал тесемки и опустил уши на Пашкиной шапке. Лицо сына стало пышногубым и круглым. А глаза – огромными и ярко-светлыми…
«Как у жены… У Анны Георгиевны! И даже немножко – как у Оленьки…»
На неделю надо было взять из больницы тетю Клашу.
Не потому, что ей стало лучше. А просто был такой порядок – больше двух месяцев подряд больная не могла находиться в стационаре. Ее отпускали домой. И если ей не становилось лучше, то госпитализировали снова…
Конечно, Павлик уже понимал, что за это надо было заплатить!
Продали мамину каракулевую шубу… Как-то неудачно – не по полной цене. Но деньги нужны были сразу. Тут уж не поторгуешься!..
Тетя Клаша лежала на кушетке, покрытой огромным ковром. Он закрывал часть стены, заделанную дверь к соседям, накрывал кушетку и спускался до самого пола! Такой ковер, конечно, очень пылился. Его выбивали на дворе раза три, в основном зимой, на снегу. Никаких пылесосов тогда и в помине не было. Тетя Клаша кашляла и старалась как можно меньше доставлять хлопот сестре.
– Бедненький ты мой, – обнимала она Павлика слабой, похудевшей и пожелтевшей рукой. Он чувствовал ее шершавые, горячие губы на своей щеке. В губы целоваться запрещалось. Говорили, можно заразиться.
Анна Георгиевна почти каждый день ездила на Тетеринский рынок – маленький, но самый близкий. Покупала курицу, свежие овощи, иногда даже виноград. От проданной шубы еще оставались какие-то деньги.
– Ты виноград-то лучше ребятам отдай! – еле слышно говорила тетя Клаша. – Им-то полезней…
Под словом «ребята» подразумевались не только Павлик и его двоюродный брат Ростик, который с недавних пор поселился у них. Говоря про виноград, больная, конечно, в первую и главную очередь имела в виду своего Сережу.
Ей уже сказали, что он в милиции… (Но не дай бог! Нет! Не в тюрьме! Не осужден на пять лет. Что его, того и гляди, должны были отправить по этапу.)
Анна Георгиевна с молодой крупной женщиной, адвокатом Валентиной, развили бурную деятельность, чтобы Сережку отпустили, пусть под конвоем, хоть на несколько часов попрощаться с матерью… Собрали все справки. В том числе и самые страшные: «… о паре недель, что больной Мартыновой К.Г. осталось жить».
Валентина-адвокат была уверена, что добьется свидания. Но ответ – после пяти горячечных дней, полных надежд, серьезных, почти праздничных обедов с водкой и любимым матерью сладким грузинским вином «Салхино», – все оттягивался…
Павлик уже понимал, что приглашали к столу всех, кто хоть как-то мог повлиять на решение.
Приходили обедать мелкие судейские… Плохо одетые, какие-то стершиеся седоватые дамы… Веселые молодые друзья Валентины – тоже адвокаты… Они были горластые, уверенные. Кричали, что дойдут до самого Волина, но добьются!
Всем, конечно, портил настроение вид самой умирающей…
Кушетка стояла буквально впритык к накрытому белой крахмальной скатертью – с оставшимся фамильным серебром – праздничному столу.
Приходил, конечно, и дядя Кеша. Худой, небритый… Тихий-тихий. Или неестественно веселый, почти как клоун.
Водку Анна Георгиевна строжайше ему запретила. Но тетя Клаша, уже все понимая, сама просила сестру:
– Ну пусть Кеша выпьет. Он ведь так это любит. А потом, что за грех – рюмка-другая? А? Ты бы и мне налила «Салхино». Я всегда у тебя его с таким удовольствием пила!
Под шумные возгласы: «Конечно! Рюмка-другая не повредит!» – наливали и тете Клаше. Она проливала вино на подушку. На белый пододеяльник. И в конце концов с удовольствием выпивала…
Но Иннокентий Михайлович под грозным взглядом Анны Георгиевны не пил ни капли!
Павлик, тоже усаживаемый матерью за стол («Ты ешь! Ешь! – шепотом говорила она. – Не всё же добру пропадать!»), не понимал, почему дядя Кеша такой веселый. И одновременно такой смирный.
Конечно, дядя Кеша всегда был и балагур, и любитель подтрунить над любым. Даже над сестрами жены! Рассказать анекдот и вообще быть душой любой компании… Павлик помнил, что в бирюлевском доме была гитара. Тетя Клаша хорошо играла и пела старинные романсы. И веселые, и трагические – со слезой. Но иногда, когда уже было поздно и гости расходились, а Павлик засыпал в дальней комнате, дядя Кеша пел один. Пел замечательно! Тихо, трогательно. Несильным, прочувствованным тенорком.
Была у него – как П.П. поймет через много-много лет – абсолютная музыкальность, помноженная на скрываемую в обычной жизни нежность души… Ее легкое, так передаваемое музыкальным даром, изящное жизненное дыхание.
Он вообще был изящным, талантливым человеком! Нежным мужем и нечеловечески любящим отцом…
…Почти через тридцать лет уже взрослый, похоронивший отца, тридцатичетырехлетний Павел Павлович стоял у смертного одра дяди Кеши… И тот, слабо обнимая Пашу, любуясь им – в самом расцвете мужской силы и красоты! – ласково, одними губами произнес:
– Сережа!.. Сереженька! Господи, он мог бы быть таким же! Ты не обижайся, Павлушка! Я его каждую ночь вижу! Буквально каждую!.. Одного прошу у Бога – хоть на том свете встретиться!..
Старый дядя Кеша говорил все это тихо и мужественно. Всё слабеющим голосом, почти шепотом. Только для них двоих. И на последних словах закрыл глаза.
И больше не дышал.
Павел бросился за врачом… Умирающему сделали укол. Еще один…
Дальнейшего Кавголов не помнил…
А тогда, конечно, в свидании отказали.
Отец, побывавший у Романова, который оказался замом того знаменитого Волина, до которого грозили добраться пьяненькие адвокаты, принес недобрый, недружеский ответ: «Раньше надо было думать! И потом, что это изменит? Лишние страдания и для умирающей матери, и для ее преступного сына».
Отец не стал комментировать романовские слова… Сразу же лег на кровать и закрылся пледом. Выпил одно лекарство, другое… И наконец затих.
Отец вообще не хотел ни с кем ничего обсуждать!
К этому времени постепенно, но явно у него вообще не осталось друзей. Была только семья, за которую он нес ответственность. И мать это понимала.
Моложе отца почти на двадцать лет, она часто говорила: «Старые да малые!» И надолго задумывалась… Но не слишком надолго. Надо было стирать, готовить, штопать… Как она это называла – «чертомелить»?
Перед тем как тетю Клашу снова отвезли в Остроумовскую больницу, Павлик проснулся среди ночи от едва различимого шепота.
– Я тебе так благодарна, Анечка! – услышал он прерываемый слезами слабый голос тети Клаши. – За всё! Хороший ты человек! Я всегда это знала. Но чтобы так! Взвалить всю мою семью на себя! У тебя же своих-то… И зачем ты на меня так тратишься?! Зачем эту гомеопатку знаменитую приглашала? Сколько же она взяла, интересно?
Анна Георгиевна что-то ответила.
– Ох, бесстыжая! Да я бы знала… век бы ее к себе не подпустила! Как же! Вылечат меня ее шарики! Может, лет двадцать назад, когда все начиналось, тогда бы и шарики сгодились. Помнишь, я тогда с Кешей еще в Кяхте жила. Я все тебе писала: «Что-то со мной не так! Что ни поделаю по дому, голова кружится. И все прилечь хочется…»
Она тихо заплакала. Анна Георгиевна ласково, но осторожно погладила ее по лбу, по лицу.
– Не плачь! Ребят разбудишь. Хотя им уж скоро вставать в школу.
– А как же ты? Сколько ночей уже не спишь? Анечка моя дорогая!
– Тише! Тише! Спи! Тебе силы для больницы нужны.
– Только пообещай мне, Анька! Ты не бросай Кешу с Сережкой! Они такие беспомощные в жизни. Они же погибнут без меня!
«Тоже мне нашлась опора в жизни!» – чуть ли не со злостью и слезами подумал Павлик. И, повернувшись на другой бок, сразу – как только бывает в детстве – заснул…
Нет, Анна Георгиевна никак не смогла бы выполнить наказ младшей сестры. Как выяснилось позже, Сережа к тому времени уже погиб в лагере. Чуть ли не в первые месяцы… То ли характер его – не приведи Господь! – то ли просто проиграли его в карты… Так кто-то говорил, передавал.
После похорон жены и исчезновения из его жизни сына дядя Кеша страшно запил. Чуть не замерз в снегу в двух шагах от своего дома. У него открылось тяжелое двустороннее, крупозное воспаление легких.
Анна Георгиевна весь решающий месяц, когда он был на грани смерти, каждый день, как на работу, ездила к нему в домодедовскую больницу. Практически на весь день.
Как уж они сами существовали? Этого П.П. не помнил…
Месяца через полтора, уже к весне, мать Павлика как-то раз вернулась из больницы, бросила сумки на пол, опустилась на стул и неожиданно для всех разрыдалась. Она отталкивала руки отца, пытавшегося снять с нее оренбургский платок, отворачивалась, почти с брезгливостью, от Павлика…
– Оставьте меня в покое! Все! Все вы… Есть же какой-то предел человеческих сил!
И вдруг Анна Георгиевна почти в голос, по-бабьи, заголосила.
Все смотрели на нее, стоя в отдалении. Павлик совсем затих – он не видел никогда такой матери. Не видел таких ее жестоких, брезгливых глаз…
– Что? Конец? – наконец решился спросить Павел Илларионович.
– Жить будет! Курицы попросил. Пирожков жареных с мясом… Еще чего-то. У меня там записано.
Мать говорила все это на выдохе, расстегивая шубу, снимая оренбургский платок… Потом взяла полотенце и начала вытирать мокрое от слез и позднего снега лицо. И вдруг снова взметнулась:
– А где это я все возьму?! – Ее словно подбросило. – Только на рынке. И мясо! И курица! И масло. А ему еще нутряное сало прописали! Оно, конечно… Очень ему полезно! – Воздев к небесам руки, она то ли заплакала, то ли засмеялась. – Скажите мне – на что?! На какие шиши, как говорит Чародеиха? – Это была ближайшая по расположению соседка и злейший материнский враг.
– Ну ничего, Мася! Ничего… – Отец обнял ее за плечи и как будто сдавил их. – Как-нибудь… Ты же у нас известный министр финансов! Почище Зверева!
– Да… – вздохнула мать. – Опять что-то продавать придется! А что?.. Ладно! Бог подскажет!..
Бедного дядю Кешу с его согласия, данного еще в больнице, быстро женили.
Прилетела – аж из Бодайбо! – подруга его юности. Всю жизнь она была безнадежно влюблена в Иннокентия Николаевича.
Всё Антонина Саватеевна, не чаявшая уже изменить свой статус «старой девы», потеряла в родном Бодайбо – и орден Ленина, на который уже была представлена областным начальством, и звание «заслуженной учительницы», которое ей полагалось по стажу и безукоризненной службе «на ниве народного просвещения». Много еще чем пытались ее удержать местные власти. Но в три дня дочь отважных золотоискателей продала все: и отцовский дом, и мебель, и живность. Все до последнего! И через пять дней мать встречала ее во Внукове с одним, обшитым серой чистой рогожкой чемоданчиком.
Только на Антонину – на будущую жизнь с ней – соглашался выздоравливающий дядя Кеша.
Если он дал слово, то никогда больше его не нарушал. А уж пожалел ли он? Или нет? Неизвестно…