Текст книги "Записки Александра Михайловича Тургенева. 1772 - 1863."
Автор книги: Александр Тургенев
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 24 страниц)
XIV.
Ужасно вспомнить! четыре года ожидать ежеминутно бедствия, быть во всегдашнем треволнении духа, не быть уверенным—правильны-ли, точны-ли данным повелениям действия в исполнении, ибо все зависело от каприза, прихоти, как видим избалованнаго ребенка, который царапает лицо кормилице за то, что подаренная ему кукла не отвечает на его лепетанье. Такой быт хуже каторги—нет! несноснее смерти! Не хочется умереть, разстаться со светом, да это бывает один раз—и все кончилось. Непроницаемая занавесь опустилась и отделила навсегда известное от неизвестнаго. В утешение оставшимся на поприще известном поют громко: „идеже несть болезни, печали и воздыхания, но жизнь безконечная". Каждое утро, от генерала до прапорщика, все, отправляясь на вахт-парад, шли как на лобное место. Никто не знал что его там ожидает. Ссылка в Сибирь, затечение в крепость, затворение и всегдашнее безмолвие, как в могиле, в номере неизвестных.
Бывали награды и милости, щедро расточаемые на вахт-парадах, жаловали в генералы за то, что громко, по нашему, прокричит командныя слова. Стая фельдъегерей и несколько кибиток были при вахт-параде в готовности схватить несчастнаго и мчать его туда, куда ворон и костей его не занес, – собственныя, изустно мне сказанный, слова Павлом Петровичем в Москве, 1797 года, в военной зале дворца в Лефортовой слободе.
Прошло много лет после ужаснаго четырехлетия; я. кочующая голова, приютился на несколько месяцев в Москве Белокаменной, в том граде, где я в первый раз в жизни моей заплакал.
Вижу на стене дома г. Шипова у Никольских ворот преогромнейшую вывеску, представляющую индийскую змею боа. Я вошел в комнаты, где жительство имела змея боа, за рубль серебром. M-r francais de nation officieusement поместил меня, по его мнению, на лучшее, а по моему худшее место, с котораго я видел отвратительнейшия действия алчнаго боа. Поверите-ли, какое сравнение вдруг в мысль мне, как из глубокой пропасти, вскочило, когда я увидал боа глотающаго живых кур, индеек, козленков и баранов. Вот так нас, сравнивал я, в продолжении 4 лет на вахт-парадах глотали (разные Аракчеевы и т. п. временщики).
При восшествии на трон молодаго монарха Александра Павловича все исключенные были приняты в службу, заключенные в затечение и сосланные в Сибирь на житье или в каторжную работу не по суду, а по особому повелению в прежнее царствование, которых могли отыскать—освобождены и возвращены.
По списку известных считалось генералов, штаб и обер-офицеров, также гражданской службы чиновников—12 тысяч душ.
Следовательно, в продолжении 4 лет несчастных было по 3000 на год, каждый месяц 250, каждый день 80 человек слишком, 10 лиц осталось—на части человека делить нельзя.
XV.
1801 года, марта 13-го числа, вместе с обнародованием манифеста о восшествии на трон Александра, заскрипели все затворы на заржавых крюках в Петропавловской в С.-Петербурге крепости и 900 человек увидели свет Божий, были возвращены обществу.
Я находился тогда инспекторским адъютантом генерал-фельдмаршала, генерал-инспектора всей кавалерии и военнаго губернатора в первопрестольной столице Москве. Из шести состоявших при фельдмаршале остался один я! Месяца за три пред кончиною царя почта привезла нам всемилостивейший приказ, отданный на вахт-параде при пароле, в котором без всякаго объяснения побудивших причин было сказано: исключаются из службы адъютанты генерал-фельдмаршала графа Салтыкова 2-го, подполковник Петровский, маиор Алексеев, штаб-ротмистр Брок, поручики Леньковский и Петровский.
Государь был в гневе на фельдмаршала, за что—об этом ведает Бог, и дело будет разсмотрено на Асафатовой долине, где станут все на неумытный суд в равном достоинстве.
Моя всегда была обязанность распечатывать куверты в присутствии фельдмаршала, прочитывать присланная бумаги и отмечать на поле каждой приказания его.
Когда я прочитал приказ о выключке его адъютантов, фельдмаршал, улыбнувшись, сказал мне:
–„Читай далее, не будет ли чего обо мне и о тебе, быть может on nous a garde pour la bonne bouche".
Что сказать о том, что генерал-интендант армии, кн. Дмитрий Петрович Волконский, чрез неделю выпросил у государя Павла Петровича старшим советником при гоф-интенданте; московский обер-полицеймейстер, генерал-маиор Эртель, выпросил маиора Алексеева, с пожалованием в чин подполковника, в полицеймейстеры; Леньковский и Петровский были опять определены, по представлении фельдмаршала, на службу гражданскую; товарищ и друг мой Федор Иванович Брок, родом прусак, не захотел опять вступить на службу, говоря: „не хочу дел иметь с такими народами!" Остался, по убеждению фельдмаршала и супруги его, графини Дарии Петровны, при единственном сыне их, графе Петре, ментором.
Фельдмаршал готовился к принятию громовой опалы царской, (а потому) приказал шталмейстеру своему, маиopy Никите Ивановичу Захарову, приготовить экипажи дорожные и всю упряжь; фельдмаршал думал, что его сошлют жить в деревнях своих и хотел отправиться на житье в низовыя свои вотчины на Суре в Симбирской губернии; хотел ехать на своих лошадях, да иначе не было бы возможно; для подъема его дома было потребно 350 лошадей. В две недели экипажи и лошади у Захарова были в такой готовности, что когда угодно было можно приказать запрягать лошадей.
Мне добрый мой начальник сказал: „не горюй, выключат тебя, будь уверен—я тебя не покину, приготовься со мною к отъезду".
Я благодарил графа за его милостивое благорасположение. Фельдмаршал, посмотрев пристально мне в глаза, сказал мне с миною на лице, какой я у него во все время моей бытности при нем не видал:
–„Эта кутерьма долго существовать не может!"
Слова замечательныя, скрижали истории.
Государь написал фельдмаршалу своеручно рескрипт, в котором император всемилостивейше соизволил лаконически изложить высочайшую свою волю сими словами:
– „Господин фельдмаршал граф Салтыков 2-й. Делаю вам последний выговор!" и более ничего в рескрипте не было сказано. Кратко, но ясно.
Ровно шесть недель томились мы ожиданием объявления высочайшей воли.
Настала погода, называемая на святой Руси началом весны, такой поры, когда в благословенном царстве русском с большим затруднением путешествуют по образу пешаго хождения, а на повозках, и кольми паче в каретах, колясках, едут с большою опасностью—коли не быть убитым до смерти, то быть изуродованным. Фельдмаршал не один раз повторял:
– „Вот придется тащиться в самую ростополь".
Казалось, он негодовал на замедление опалы.
Высоких достоинств, высокаго ума и образования, добрейшая женщина, супруга фельдмаршала графиня Дарья Петровна, рожденная графиня Чернышева, не переставала, как и прежде, с самаго ея прибытия в Москву, быть примером высокой нравственности, примером христианской добродетели и простаго, но благороднейшаго и деликатнаго обращения в обществе. Каждый день обедало у графиня 30– 40 человек дам и мужчин, каждый вечер 80 – 100 человек обоего пола гостей наполняли залы фельдмаршала и ни одно лицо не оставляло хозяев без чувств искренняго уважения и преданности. Если Всемогущему будет угодно продлить мне жизнь еще на семьдесят три года, я никогда не перестану благословлять память въ Бозе почившей, никогда не вспоминаю о графине без чувств благоговейнаго уважения и чистейшей благодарности. Графиня сделала для меня чего не могла сделать моя родительница. Я имел счастье слышать в разговорах суждения графини Дарьи Петровны, из коих понял и уразумел, что можно быть отличным кавалерийским офицером и быть невеждою, неотесанным болваном. Я мог славно командовать на ученьи не только эскадроном, полком, дивизиею, да пожалуй целым корпусом; знаменитый Федор Петрович Уваров, поступив из реформированнаго Кинбургскаго драгунскаго в Екатеринославский кирасирский полк, у меня учился и командным словам, и маршировке в пешем строю, и приемам ружья в экзерциции, а Федор Петрович у нас чуть чуть не попал в Бунопарты!
Да будет на веки благословенна память твоя, благочестивая жена! Да покоится душа твоя на лоне Авраамле с миром до радостнаго утра. Тебе одной, тебе обязан я благодарностью, что я отправился в Гетинген; правда, время было уже утрачено, я был уже поврежденный сосуд, но благодарю Создателя– кору невежества с меня пооскоблили и я возвратился из Германии не свиньею, а похожим на человека.
15-го или 16-го числа марта, не упомню твердо, утомленный докладом бумаг фельдмаршалу, вышел я из кабинета и сел у окна на Большую Тверскую улицу и площадь пред домом, главноначальствующим занимаемом тогда, по высочайшему повелению, дом, где жилъ фельдмаршал, именовался Тверским дворцом и при доме, для содержания его в должной чистоте и исправности, был отряжен гоф-фурьер двора его императорскаго величества, но при нем никакого штата не было. На дворе шли вместе, и друг друга сменяя, дождь и снег; дул ветер, на улице собаки не было, один часовой напротив дома устроенной гаупт-вахты, держав ружье по уставу, от дождя мокнул как фонарный столб; в будку часовой войти не мог: они, по особому повелению, так устроены, чтобы в нее часовой войти не мог. На что же будка? „Скачи враже, як пан каже!"
Вдруг слышу вдали звон почтарскаго колокольчика; я взглянул в окно, у подъезда остановились двое обшивней, из первых, с помощью фельдъегерей, вылезали два генерала, Анненскаго ордена 1-го класса ленты по мундиру, опоясаны шарфами. Одного я тотчас узнал.
Это был года за два выгнанный из службы военной в штатскую московский обер-полицеймейстер Павел Никитич Каверин; за два три месяца он украл у Бухвостова свору борзых: Муругова кобеля, Налета и красноподпалую суку Занозу, знатных собак,—первая была свора по всей садки. Иван Николаевич Кирсанов давал Бухвостову сто душ крестьян в Белоруссии за свору. Дуралей не уступил, не хотел разстаться с Налетом и Занозою! Сто душ крестьян живых, (не только) живых, по ревизским сказкам, не то, отнюдь не то, как повествует Гоголь о мертвых душах, нет! Иван Николаевич Кирсанов был человек благородный, на черное дело не способный, и вымененныя сто душ крестьян на Налета и Занозу перешли бы во владение позднейшаго потомства в роде Бухвостовых. Да что делать, как говорит пословица: „дураков не орут, не сеят, сами родятся". Да Бухвостов и знал еще о том предварительно, что у него хотят украсть знаменитую свору: добрый друг по собакам, собачник Иван Михайлович Волынской, не задолго отвозивший в Питер также лихую свору подвесть его сиятельству графу Ивану Павловичу Кутайсову, шепнул в четырех глазах Бухвостову: – „Николай Иванович, держи ухо востро, а глаза возьми в зубы; гр. Иван Павлович знает о твоей своре, при всех изволил сказать: ничего не пожалею, все для того сделаю, кто мне доставит Бухвостова свору: Налета, Муругова и Занозу!
Бой, брат, неровен, за черную суку Цыганку Скуратова Иван Павлович, знаешь, Дмитрия (Александр.) Бахметева в Тамбов в губернаторы махнул! Бахметев дела на волос не смыслит, да у него есть секретарь Антон Семенович Змиев, из духовнаго звания, доставляет Бахметеву 200 и более тысяч рублей в год доходу. А, каково? Правду сказать, Бахметев был на волос от смерти; молить ему Богу за Нефеда. Ах! тройку вороных казанских он добыл ему, подлинно, как говорится, убить да уйтить! 60 верст в 3 часа махнул Нефед! Лошади запамились, Бахметев выкинул Нефеду по 700 руб. за голову, да подарил сукна на кафтан и милютинской фабрики кушак с золотом; да своя башка, брат, не того стоит; как ты, а я своею за сибирское генерал-губернаторство не соглашусь рисковать! Нагони его Скуратов, – ну только и жил Бахметев!"
Николай Иванович Бухвостов был женат, супруга его Екатерина Николаевна, рожденная Вердеревских, воплощенный ангел красоты телесной и редких добрых качеств душевных женщина, не могла утешить тоскующаго супруга о потере своры кобеля Муругова, Налета и суки, красноподпалой Занозы! Боже! неужели по Твоему промыслу на земле негодяи, дураки обладают сокровищами? Нет, люди сами тому виновны, Ты дал человеку часть божества Твоего—ум и волю, последняя в человеке преобладала и сосуд чистый осквернила грязью.
Другаго генерала я не узнал, как он вылезал из саней; это был кн. Сергей Николаевич Долгорукий, прозванный в обществе Каламбурыч.
От окна я поспешил в кабинет фельдмаршала предварить его о том, что видел, будучи в полном уверении, что судьба фельдмаршала, и вместе с ней моя, решена: какой выпал из колеса билет, черный или серый,—белых билетов в то время из колеса не выпадало или очень редко. Едва успел я доложить фельдмаршалу о прибытии двух генералов, фельдмаршал хладнокровно, без наималейшаго безпокойства, отвечал мне: „посмотрим, что еще будет?" как оба генерала, кн. Долгорукий и Каверин, вошли в кабинет. Кн. Долгорукий поднес фельдмаршалу куверт и говорил:
– „Государь император Александр Павлович изволил мне повелеть вручить его величества рескрипт", и вместе подавая фельдмаршалу печатный манифест о вступлении на трон Александра, Долгорукий сказал: „император Павел скончался!"
Фельдмаршал вскрыл куверт, прочел рескрипт, слеза навернулась на глазах и, оборотясь ко мне, приказал, чтобы я сейчас привез к нему обер-прокурора сената общаго департаментов собрания Щетнева (Лаврентий Николаевич, родной брат кн. Екатерины Николаевны Лопухиной).
Я взял карету, привезшую внучат фельдмаршала, детей тайнаго советника Мятлева, и поскакал отъискивать Щетнева.
Было уже 10 часов утра. В сенате Щетнева я не сыскал, а нашел в ратгаузе, где он также присутствовал в качестве перваго члена. Щетнев был уже предварен о приезде Долгорукова и Каверина директором камеральнаго департамента Барковым (Николай Александровичу действ. стат. советник), который поспешил уведомить Щетнева о приезде двух генералов, но не мог сказать ему о причине их прибытия. Я нашел Щетнева бледнаго, лихорадка приводила тело его в дрожь, как сильный крещенский мороз коверкает солдат во фронте при окраплении знамени освященною водою в реке. Когда я предложил Щетневу ехать со мною к фельдмаршалу, пароксизм лихорадочный в нем учетверился и он едва мог сказать мне:
– „Извольте, едем, повинуюсь!"
Фельдмаршал приказал Щетневу немедленно созвать 22-х сенаторов в общее собрание для выслушания высочайшаго манифеста всемилостивейшаго государя императора нашего Александра I о восшествии его величества на прародительский престол и принятии присяги его величеству в Успенском соборе.
Император Павел скончался.
Apxиepeю Серафиму (он был викарием, высокопреосвященный митрополит жил всегда в Вифании, построенном им монастыре, в 60 верстах от Москвы и в 5 верстах от Троицко-Сергиевой лавры) написал фельдмаршал уведомление о восшествии и просил прибыть в Успенский собор привесть сенат и народ к присяге на верность службы и подданства его императорскому величеству императору Александру I.
В час пополудни фельдмаршал в парадной карете поехал в сенат; свиту его составлял один я; у него был я тогда один адъютант. Тысячи народа окружали карету, Bcе шли шапки в руках.
По прибытии в сенат и объявлении высочайшаго восшествия государя Александра Павловича на трон, фельдмаршал, в сопровождении всех сенаторов, шел из сената в собор пешком. Народ наполнил Кремль до того, что негде было упасть яблоку. В соборном храме с большим трудом фельдмаршал и сенаторы могли дойти до амвона. По установленной форме при таковых случаях манифест читает на амвоне правительствующаго общаго собрания департаментов обер-секретарь и как только обер-секретарь произнес слова: „судьбам Всевышняго было угодно прекратить жизнь любезнаго нашего родителя апоплексическим ударом", весь народ, в церкви находившийся, положил на себя знамение креста....
XVI.
Буду продолжать еще разсказ о четырех-летнем страдании отечества. Злобе, мщению, корыстолюбию, зависти,—словом, всем смертным грехам врата были отверсты! всякому нелепому, глупому доносу давали веру.
Екатерина II, отправляя своих губернаторов, изволила всегда изустно им приказывать: „не всякому слуху верь, но ни единаго не оставь без дознания; не должно пренебрегать и ничтожнейшим врагом, дурак кинет в реку камень, сотня умных его не вытащит!"
Этому правилу не следовали: как скоро доходил донос, фельдъегеря скакали по указанию, брали, вязали и везли, так сказать, прямо на лобное место. Мы никого не видали во все четырёх-летие оправданным и отпущенным из Петербурга. Если не присылался фельдъегерь взять кого по назначению, то присылали сыщика не для следствия, а учинить розыск. Гг. розыскные мастера находили свои выгоды находить всегда виновными, а не оправдывать невинных; за сыскание виновных розыскных мастеров награждали чинами и орденами; жажда карать тогда царствовала.
В царских палатах учинилась пропажа. Украли две или три иконы в золотых окладах, украшенных драгоценными каменьями. В Москву был прислан розыскной мастер, надворный советник Щекатихин, человек известный во всей Европе, быть может и во всех частях света, если туда дошло сочинение г. Коцебу: L'annee memorable de ma vie. Г. Щекатихин отвозил г. Коцебу в ссылку в Сибирь.
В именном повелении было сказано: „допустить надворн. советника Щекатихина к розыску, не стесняя его ни в чем в действиях, и придать ему, по его избранию, в помощь полицейских чиновников".
Щекатихин избрал в сотрудники московскаго полицеймейстера, колл. советн. Петра Ивановича Давыдова. Не смею сказать о Давыдове, что он был злой человек, нет! он мучил, тиранил людей, будучи уверенным, что он тем исполняет долг присяги и верноподданства. Он всегда говаривал:
– „Я цаловал крест и святое евангелие на верность великому государю. Провалюсь сквозь землю, а не изменю".
Началась потеха. Давыдов по какому-то подозрению притянул к розыску трех человек: двух медных мастеров и московскаго мещанина, торговавшаго на площади на рогожке разными старыми вещами. Быть может мещанину случалось покупать вещи у носящих и краденныя. В пять, шесть дней, во второй допрос, Щекатихин и Давыдов вырвали сознание у медников и мещанина, которые, чтобы избавиться мучений, говорили, что они виноваты. На вопрос: где образа? отвечали, что похитители уехали с покражею на Ростовскую ярмарку, надеясь там удобнее сбыть, с рук оклады и образа. Довольно! их перестали тиранить, но предали суждению по законам в уголовной палате! Что еще судить истерзаннаго человека? Палата приговорила их наказать нещадно кнутом, вырезать ноздри и сослать в каторжную работу. Розыскной мастер Щекатихин поскакал в Ростов отыскать и схватить похитителей; разумеется, в Ростове на ярмарке Щекатихин ни похитителей, ни похищеннаго не нашел, но начатым розыском ярмарку разогнал. Большая часть богатых торговцев с ярмарки уехали, торговое сословие потерпело на миллионы убытков; потребители, искавшие товары, остались без удовлетворения и также потерпели большое разстройство в промыслах и домоводстве.
Не знаю, чем был вознагражден за подвиг герой Щекатихин, а Давыдову за усердное и ревностное содействие в отыскании похитителей объявлено благоволение.
Щекатихин из Ростова поскакал в Тамбов, оттуда на Дон, с Дона в Херсон и чрез три месяца тщетных поисков не отыскал похитителей. В скором времени по возвращении розыскнаго мастера открыто в Петербурге, что похититель образов был чухонец-дровонос во дворце, котораго также не могли отыскать; он бежал в Швецию.
Я укорял Давыдова в сем злодеянии, но удостоверился в том, что он действовал не coyмышленно Щекатихину, в чаянии получить награду, а по убеждению, что он цаловал крест на верноподданство.
– „Мы долго секли кошками их, говорил Давыдов, они, т.е. упомянутые три мнимых преступника, не сознавались, да Щекатихин придумал свернуть им канатом голову в утку; это делается так: наложат на голову канат довольно толстый и, пропустив под канат кол, начнут канат закручивать; ну, десяти минут ни один не вытерпит, заревет и кричит: „виноват Богу и государю, пустите душу на покаяние!"
XVII.
Приехал в Москву симбирский дворянин Алексей Емельянович Столыпин, себя и дщерей своих показать, добрых людей посмотреть, хлебом-солью покормить и весело пожить; у дворянина был, из доморощенных парней и девок, домовой театр—знатная потеха. После, года через три, как дворянин попроелся, казна его поистряслась, он всю стаю актеров и актрис продал к Петровскому театру, поступившему в то время в ведение и управление московскаго опекунскаго совета за долги содержателя, английскаго жида Медокса, оказавшагося несостоятельным в платеже совету занятой под залог театра суммы. Было человек десяток мужскаго и женскаго пола между актерами с хорошими способностями и некотория пьесы разыгрывали превосходно! Кто у Столыпина, по выражению военнаго арго полковника Скалозуба, актеров выломал – осталось загадкою.
Алексей Емельянович,—нет тем будь помянут, царство ему небесное, не гной его косточки, – нигде ничему не учился, о Мольере и Расине не слыхивал, с молодых дней бывал ирой, забиякой, собутыльником Алексею Орлову (гр. Алексею Григорьевичу), а под старость страдал от подагры, гемороя и летом обувал ноги свои в бархатные на байке сапоги. Вот полнейшая биография почившаго,—ни прибавить, ни убавить нечего.
На диво выкинулся человек! Иное дело, и нет в том удивления, что Емельянович ведал приемы кулачных бойцов, как ударит к месту (значит по артерной жиле на шее), под никитки (в левый бок к груди, близ сердца), земляных послушать часов (удар по виску), рожество надкрасить (разбить скулы, подбить глаза), краснаго петуха (своротить нос). Он был в превосходной школе у А. Гр. Орлова.
Как ему с которой стороны навеяло идею театр домашний сочинить! Он сам в театральном искусстве не знал ни уха, ни рыла! Девицы, дочери его, почтенныя благородныя дамы; сложение дам елизаветинскаго века, плечистыя, благообъятныя, благоприятныя! Бюст возвышенный опирался на твердом, массивном пьедестале, но природа, наградившая их щедро во всех отношениях, наделила девиц неграциозным длинным носом; едва-ли не нос был виновником театрального заведения в доме г.Столыпина. В Симбирской отчине проживая, девицы боярышни изволили сами занимать высокия амплуа в трагических пьесах. Coдepжaниe театра г. Столыпину в Симбирской его отчине почти никаких необыкновенных расходов не причиняло, бюджета прихода и расхода состоял въ равновесии; актеры трагики, солисты певцы, актеры комики служили по двум министерствам его дома; утром порскают (с собаками на охоте), вечером комедии, трагедии, оперу играют. Это было благоразумно и хозяйственно соображено; солист Ганька так гаркнет под опушкой, что из всякаго зараза (Чаща, куща леса) не только зайца, да медведя подымет; трагик Доронька примет и ловко и смело арзамаскаго воеводу на рогатину (арзамаским воеводой называют медведя): он в трагедиях набил руку колоть, даже закалываться. Первыя амплуа актрис занимали сенныя девушки уборщицы; уборщицею называли девушку, которую отдавали в обучение в Москве к мадам содержательнице моднаго магазина, на Кузнецком мосту, где девушка всему научалась, но главная ея обязанность была изучить искусство уметъ одеть боярышню по моде и к лицу. Обучаться убирать волосы на голове отдавали благовременно мальчиков знаменитому артисту сего художества, парикмахеру г. Трегубова. Для обстановки пьес на сцене,—целая фабрика коверная и самопрялок девок без малаго сотня, выбирай любую. Гардероб, костюмы для цариц и княжен в трагедиях перешивались из роброн боярышень; для костюмов актеров прикащика Еремиича ежегодно на первой неделе поста посылали в Москву, где он на толкучем рынке скупал у торговок разныя платья, приобретенныя торговками за дешево у промотавшихся щегольков в сырную неделю. Этого еще недовольно; спекулятивный ум извлекает во всех случаях пользу; при построении актрисам новой театральной аммуниции, обдержанныя преобразовали в ризы священнику церкви села. Одна из девиц дочерей Алексея Емельяновича, заметив в зеркало на лице расположение к образованию морщинки, выслушала благосклонно генерал-маиора армянскаго племени и закона, Хастатова, и приняла предложение соединиться узами законнаго брака.
Боже мой! какой гвалт в Москве белокаменной подняли заматорелыя княжны, графини и просто дворянския дщери! кричат как беснующийся Ледрю-Ролен в клубе комунистов (1848 г.), кричат как благородной девице вступить в супружество с армянином! Да знает ли, несчастная, что у Ария на вселенском соборе утроба лопнула! Да ведь она погубила свою душу! Как ее не остановили, не растолковали ей греха (тогда дамы не знали различия исповедания армянской церкви и учения Ария); казалось—о чем было столь много безпокоиться заматорелым девам благороднаго сословия? госпожа Хастатова в супружестве была счастлива, генерал Хастатов был человек добрый, благонамеренный, его любили в обществе и она, супруга его, лучше всех заматорелых княжен и графинь ведала, что у супруга ея, ген. Хастатова, трещины на животе нет и все части тела его состоят в должном виде и надлежащей исправности! Заматорелыя девы и боярыни, варакушки в Москве, страшные народы!
Екатерина, премудрая Екатерина, говаривала: „а что об этом старыя девы в Москве заговорят!"
И я чуть чуть не угодил под белую ленту по милости заматорелой девы!
В Москве, на большой Ордынской улице, стояли деревянныя длинныя хоромы со всеми возможными вычурами, львами, единорогами в гербе над воротами; словом, со всеми принадлежностями околичностями барства. В хоромах жили две сестры девицы, дочери заслуженнаго героя генерал-аншефа Гринькова, конечно героя! в тогдашнее время, век Екатерины, генералы не выростали на вахт-параде как шампинионы в навозе.
Помню, как Петр Дмитриевич Еропкин, генерал аншеф Екатерининскаго времени, сказал генералу от инфантерии Ивану Васильевичу Черткову в благородном собрании, который дозволил себе сказать Еропкину: „в наших чинах"; Еропкин, взглянув на Черткова пристально, сказал: „вы ошиблись генерал от инфантерии, не в наших, а в ваших чинах!"
Генерал Гриньков оставил большое достояние дочерям; тогда голых генералов не было; за службу отечеству цари награждали офицеров поместьями. Девицы были очень хороши, слыли красавицами; к их несчастию, отец не успел дочерей выдать в замужество, оне остались очень молоды; явилась толпа женихов достойных и недостойных; девицы, будучи богаты, были через чур разборчивы: один казался им велик, неловок в танцах, неуклюж, другой был очень мал как лилипут, таким образом дожили они сначала до морщин, потом и до седых волос, но формы не теряли, белили, румянили лицо, сурмили брови, лепили бархатныя мушки на щеках, всегда волосы причесаны а ла вальер, всегда в железном корсете a la reine d'Angleterre, всегда ездили в карете семистекольной, раззолоченной, всегда цугом в шорах и назади кареты торчали три лакея в ливрее по гербу!
Вся часть города Москвы за рекою, называемая Замоскворечье, была назначена для помещения на квартирах Екатеринославскаго кирасирскаго полка, и у девиц Гриньковых в доме квартировали четыре кирасира. Все шло хорошо, все было спокойно, тихо, ничто порядок не нарушало, да на беду православных бывает в году сырная неделя, когда поп, пастырь овец духовных, и овцы, лакей и скороход и весь безъхвостых род и ест, и пьет один за пятерых, у всех в глазах двоится и сверху вниз стремится!
Случился в доме генеральских дочек грех; лейб-кучер Агафон после блинков с припекой и простых, а для сварения мягкой пищи в желудке выпил царскаго без меры—и сатане потеха! Агафон с кирасирами квартировавшими был приятель, вместе хаживали в кабак, в этот день ни с того, ни с другаго поссорились и подрались; сражение большое и малое, без числа крики, вопли, как речитатив итальянской оперы без акомпанимента не бывает! Дошел гам, крик и вопль до слуха их высокопревосходительства; у Агафона был сворочен нос как стоптанный подбор у сапога и рожа вся была в крови, а барышни готовы были ехать в последний маскарад, надобно на семь недель с веселием проститься; поднялась в генеральском доме беготня, конфуз ужасный!
Боярышни огорчены, растроены, разгневались, а пособить, исправить дело невозможно; Агафон лыка не свяжет, пьян и нос как башмак. Старшая сестра, девица вспылъчиваго нрава, взбешенная препятствием быть в прощальном маскараде, ожидала с нетерпением, как голодный ворон крови, утра, когда проспится Агафон и выполощет рот (пополоскать рот значитъ на арго пьяниц опохмелиться, выпить чарку вина). В чистый понедельник, первый день первой недели великаго поста, в 7 часов утра, девица Гринькова изволила приехать к фельдмаршалу; моя была обязанность явиться графу в 6 часу. Швейцар Бердышев, услышав на подъезде хлопанье бича, увидев раззолоченную карету цугом, вбежал ко мне в предкабинетную комнату в испуге и спрашивает:
– „Александр Михайлович, как изволите приказать: принять или отказать?"
– „Посмотри прежде кто приехал, граф еще не отпирал кабинета, Урвачев (камердинер фельдмаршала) не приходил еще позвать меня к фельдмаршалу".
Швейцар побежал на подъезд и через минуту опять вошел доложить: дочь генерал-аншефа Гринькова по важному делу.
– „Проси скорей", и сам пошел в переднюю залупринять ея превосходительство.
Входит дама высокаго роста, корсет a la reine d'Angleterre стройно держал высокопревосходительное тело, лицо, искуснейшим образом намалеванное, показывало, что ей не более как под сорок лет; волосы подкрашены, брови насурмлены и на правой щеке бархатная мушка. Я почтительно поклонился ея высокопревосходительству, просил идти в приемную залу.
Вошед в залу, она спросила меня: „вы адъютант Тургенев?"
– „Я, ваше высокопревосходительство", отвечал я, и просил ее опуститься в кресла.
– Я знала вашу матушку, танцовала на ея свадьбе, я была тогда еще ребенком; здравствует ли матушка ваша?
– „Давно уже скончалась".
В ответе моем слово давно, заметил я, было ея высокопревосходительству неприятно; оно произвело на лице ея кислую мину. Чтобы узнать о причине ея прибытия, я сказал:
– „Ваше высокопр—во так рано безпокоили себя?"
– Ах, Боже мой, да дело важное, уголовное; ваши кирасиры...
Признаюсь, я сам поморщился, услышав ваши кирасиры, подумал: вот пострелы, накутили там, беда будет.
Тут ея высокопр—во изволила дать полную свободу устам, как мельницу прорвало! Минуты три, а много пять продолжался разсказ и я подробное получил сведение кто Агафон, как он напился до пьяна, как подрался с кирасирами, даже о том, на которую сторону своротили Агафону нос! В заключение монолога девица Гринькова раза три повторила: „это уголовщина, это несносно!"