Текст книги "Русская идея от Николая I до путина. Книга II - 1917-1990"
Автор книги: Александр Янов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)
Глава 13
СПОР ГИГАНТОВ
Часть вторая •
Я довольно долго размышлял не столько даже о солженицынских парадоксах, сколько о том, как объяснить, что, настаивая на них, развернул он их в своем «Добавлении» к личному письму Сахарову в целую философию. Если в письме он вслед за всхсоновцами просто отверг предложенную Сахаровым многопартийную парламентскую систему, предложив вместо этого «возвыситься и над западными представлениями», занявшись «поиском БЕСПАРТИЙНОГОГО развития нации», то в «Добавлении» попытался он доказать, почему именно для России авторитарная система в принципе предпочтительнее парламентской.
Признаюсь, что ничего путного так и не пришло мне в голову. Если не считать одной отчаянно странной гипотезы, в которую мне долго не хотелось верить. Я знал Солженицына как вполне современного писателя, замечательно талантливого (во всяком случае, в первых его повестях), как человека легендарного мужества, с вполне современным лагерным опытом.
Но в спор с Сахаровым вступил он все-таки не в качестве писателя, но как мыслитель, философ. И в этом качестве оказался он неожиданно, как бы это сказать, безнадежно вторичным, чтоб не сказать архаичным. Звучал как эхо давно ушедших веков. Тех, что не знали еще ни о смертоносном ядерном оружии, ни о кровавых мировых войнах XX века, ни об опыте межвоенного двадцатилетия в промежутке.
Во всяком случае впечатление было такое, что философия, опираясь на которую судил Солженицын о современных ему проблемах страны и мира, принадлежала вовсе не ему, а старинной славянофильской традиции XIX века. К той, для которой существовала лишь одна реальность – Россия и Запад, и про них она твердо знала, что – буквально по Киплингу-«вместе им не сойтись».
Гипотеза
Нет слов, гипотеза, как я и говорил, странная: может ли в самом деле один и тот же человек жить одновременно в столь отличных друг от друга временах? С другой стороны, велик был и соблазн исследовать этот почти невероятный случай. В конце концов, окажись эта гипотеза верна, объяснила бы она все парадоксы Солженицына разом. В пользу соблазна говорило и то, что в истории русской литературы нечто подобное и впрямь случалось.
Вот хоть один пример. Гениальный Гоголь взял вдруг и написал совершенно дикие «Выбранные места из переписки с друзьями» – страстную апологию крепостного рабства, уместную разве что в Московии XVII века. Да еще и ценил ее выше «Мертвых душ». И говорил о ней: «…действовал твердо во имя Бога, когда составлял эту книгу, во славу Его святого имени, потому и расступились предо мною все препоны». Иными словами, искренне, чтоб не сказать беззаветно, верил в московитский вздор, который проповедовал.
Так или иначе, как уже. наверное, понял читатель, уступил я соблазну, взялся проверять гипотезу. Что из этого получилось, судить не мне. Скажу лишь, что последней, если можно так выразиться, каплей послужило нескрываемое презрение, с которым отнесся Солженицын к «единодушному», по его словам, стремлению современников, включая, конечно, и Сахарова, к парламентской системе. Вот документальное свидельство: «Среди советских людей неказенного образа мыслей почти всеобщим является представление, что нужно нашему обществу, чего следует добиваться и к чему стремиться: СВОБОДА и парламентская многопартийная система» (выделено автором).
И ничем не смог Солженицын объяснить это стремление современников, кроме «нашей традиционной подражательности Западу, пути для России могут быть только повторительные, напряженье большое искать иных. Как метко сказал Сергий Булгаков: «Западничество есть духовная капитуляция перед культурно сильнейшим». Так объясняли протест против самодержавия славянофилы XIX века: «подражательностью Западу» да обломовской ленью («напряженье большое искать путей иных»). Но современники Солженицына, советские люди с неказенным образом мыслей, разве из лени и подражательности стремились они к парламентской системе? Разве не потому, что символизировала она для них свободу?
О свободе – «внутренней» и «внешней»
Вот об этом-то и были у Солженицына самые серьезные сомнения: понимают ли эти люди, что такое свобода? Знают ли, что «мы рождаемся уже существами с внутренней свободой» и поэтому «большая часть свободы дана нам уже в рождении»? Что эту «свою внутреннюю свободу мы можем твердо осуществлять и в среде внешне несвободной»? И что именно «сопротивление среды награждает наши усилия и большим внешним результатом»?
Подтверждал эти сомнения Солженицын экскурсом в отечественную историю: «Россия много веков существовала под авторитарной властью… и миллионы наших крестьянских предков, умирая, не считали, что прожили слишком невыносимую жизнь. Функционирование таких систем… целыми веками допускает считать, что, в каком-то диапазоне власти, они тоже могут быть сносными для жизни людей».
Рассказал бы это Солженицын, не скажу Белинскому, которого, как мы помним, страшно возмутило аналогичное «открытие» Гоголя, но хоть Николаю I, потрясенному картиной помещичьего беспредела, развернутой перед ним на следствии декабристами. Нет, не счел эту картину царь «сносной для жизни людей». Счел «невыносимой». И тотчас распорядился создать секретный комитет, которому было строжайше наказано немедленно положить этому конец.
Удивительно ли? Вот лишь фрагмент этой картины: «Помещики неистовствуют над своими крестьянами, продавать в розницу семьи, похищать невинность, развращать крестьянских жен считается ни во что и делается явно». А ведь «функционировало» это в России вот именно что целыми веками. Нет, зря, право, полез в трясину истории русского крестьянства Солженицын. Уж очень страшные водились в ней лешие. Об одном из них еще в 1850-е напомнил в открытом письме Александру II Герцен. «В передних и девичьих, – писал он, – схоронены целые мартирологи страшных злодейств, воспоминание о них бродит в крови и поколениями назревает в кровавую и страшную месть, которую остановить вряд возможно ли будет».
А Солженицын уверяет: не считали его крестьянские предки, что «прожили слишком уже невыносимую жизнь». Ох, считали, Александр Исаевич, и как еще считали! Оттого и разнесли в куски самодержавную махину напророченной Герценом пугачевщиной, когда грянул их час. Как бы то ни было, на риторический вопрос Солженицына: «Внешняя свобода может ли быть целью сознательно живущих существ?» – любой историк, да что там историк, любой образованный человек без колебаний ответит: «Еще бы!». Все европейские революции произошли как раз из-за этой «меньшей части свободы».
И впрямь ведь, если верить Солженицыну, получалось, что и в 1648 году в Англии, и в 1789-м во Франции, и в 1848-м во всей Европе восставшие во имя свободы народы точно так же, как советские люди с неказенным образом мыслей, просто не понимали, что «свою внутреннюю свободу они могут твердо осуществлять и в среде внешне несвободной». И потому, безумцы, затеяли свои революции зря, по недоразумению. Точнее, по недопониманию, что именно «сопротивление среды награждает наши усилия большим внешним результатом». Короче, совершенный бы вздор получался.
Кто это придумал?

Н. Е. Марков
Впрочем, как давно уже, я думаю, догадался читатель, и само это различие между «большей» и «меньшей» частями свободы вовсе не принадлежит Солженицыну. Поколения славянофильских мыслителей над ним работали. Для них это различие было императивно, ибо в центре их представления о свободе стояла необходимость ОПРАВДАТЬ самодержавие. Ибо означала для славянофилов свобода не столько гарантии от произвола власти, как для любого европейца, в том числе и русского, сколько сокрушение «западного ига», поработившего, по их мнению, Россию при императоре-предателе Петре.
Это правда, во времена Петра российское самодержавие могло затеряться в массе абсолютных монархий, господствовавших в тогдашней Европе. Но уже к началу XIX века скрыть его отличие от них стало труднее. В особенности для людей проницательных, как, скажем, Михаил Михайлович Сперанский. Вот что писал он об этом в письме Александру I: «Вместо всех нынешних разделений свободного народа русского на свободнейшие классы дворянства, купечества и проч., я вижу в России лишь два состояния – рабы государевы и рабы помещичьи. Первые называют себя свободными только по сравнению со вторыми, действительно свободных людей в России нет, кроме нищих и философов… Если монархическое правление должно быть нечто более, чем призрак свободы, то мы, конечно, не в монархическом еще правлении».
Иначе говоря, с самого своего начала самодержавие отличалось от классических абсолютных монархий именно ВСЕОБЩНОСТЬЮ рабства. А уж в середине XIX века, когда бывшие абсолютные монархии превращались (или находились на пути к превращению) в конституционные, т. е. в единственную разновидность монархии, у которой был шанс сохраниться и в XXI веке, не замечать эту разницу становилось невозможно. Русское самодержавие торчало среди всех этих монархий, как гвоздь. Но – вот парадокс! – как раз этим и было оно любезно славянофилам. Для них знаменовало оно последний оплот надежды на свержение «западного ига».
Так же, как их учителя, германские романтики-тевтонофилы, ратовали они не за права человека, но за свободу НАЦИИ. Если, однако, учителя боролись против всеевропейского деспота Наполеона, законсервировавшего распад их отечества на «жалкие, провинциальные, карликовые – по выражению Освальда Шпенглера – государства без намека на величие, без идей, без целей», то ученики-то жили в могущественной европейской сверхдержаве. И, следовательно, боролись они против фантома. Объединяло их с германскими романтиками лишь одно: и те и другие боролись против Запада – с его правами человека и прочей дребеденью, ничего общего не имевшей со свободой нации.
Боролись, надо отдать им справедливость, умно и изобретательно, блестяще, как им казалось, доказывая преимущества самодержавия, пардон, «среды внешне несвободной». Вот и придумали, между прочим, про свободу «большую» и «меньшую». И много еще чего про превосходство самодержавия придумали. И что же Солженицын? Он, словно нарочно, чтобы подтвердить нашу гипотезу, повторял как эхо за своими наставниками: «Страшны не авторитарные режимы, но режимы, не отвечающие ни перед кем, ни перед чем. Самодержцы прошлых веков при видимой неограниченности власти ощущали свою ответственность перед Богом и собственной совестью».
Допустим. Станем на минуту на славянофильскую точку зрения. Самым, пожалуй, ярким примером «ответственности» самодержца перед собственной совестью был в русской истории Иван IV. Тем более уместный это пример, что царствовал он задолго до предателя Петра, так что никак уж грехи его не спишешь на «западное иго». Так вот, известно, что со лба его никогда не сходили кровоподтеки, так истово отмаливал он свои преступления. После чего поднимался царь с колен и шел творить новые, еще более ужасные. Особенно заботясь при этом, чтобы жертвы его не успели перед смертью покаяться.
Именно это его злодеяние потрясло на всю жизнь замечательного советского историка и глубоко религиозного человека Степана Борисовича Веселовского. «Физическая жестокость палачей, – писал Веселовский, – казалась царю Ивану недостаточной, и он прибегал к крайним мерам, которые для жертв и современников были еще ужасней, чем физическая боль или даже смерть, поскольку они поражали душу в вечности. Для того, чтобы у человека не было времени покаяться, его убивали внезапно. Для того, чтобы тело его не получило выгод христианского погребения, его разрубали на куски, сталкивали под лед или бросали на съедение собакам, хищным птицам и диким зверям, запрещая родственникам хоронить его. Для того, чтобы лишить человека надежды на спасение души, его лишали поминовения».
Нет спора, не все самодержцы были столь мстительны и кровожадны. Но как предугадать, который из них окажется новым Иваном IV? Вот в самом конце XVIII возник вдруг на русском престоле еще один, как раз и «вообразивший себя, по словам Н. М. Карамзина, новым Иоанном Павел I, управлявший страной ужасом». Вице-канцлер Виктор Кочубей, третье лицо в государстве, писал про нового самодержца в апреле 1799 года послу в Лондоне Семену Воронцову (дипломатической, конечно, почтой): «Тот страх, в котором мы все пребываем, невозможно описать. Все дрожат. Доносы, верные или ложные, всегда выслушиваются. Крепости переполнены жертвами. Черная меланхолия охватила всех. Все мучаются самым невероятным образом».
А про самодержца XX века что писать? Сам Солженицын воздвиг грандиозный памятник его злодеяниям в «Архипелаге ГУЛАГ». Что ж удивляться, если понадобились советским людям с неказенным образом мыслей ГАРАНТИИ от возникновения самодержцев, ответственных только перед собственной совестью? И если ничего, кроме многопартийной парламентской системы, таких гарантий дать не может? Не придумало, видите ли, ничего другого человечество.
Самое интересное, однако
Не знаю, что скажет читатель, но мне кажется, что гипотеза, которую я взялся проверить, доказана. Не забудем, однако, что ситуация, в которой оказался Солженицын, уникальна. «Все смешалось в доме Облонских»: с ног на голову опрокинулась славянофильская картина мира. Запад, которого он вслед за своими наставниками терпеть не мог, оказался вдруг в непривычной роли единственной надежды России на освобождение. От чего? От отечественного самодержавия (авторитаризма), который ему, как всякому славянофилу, следовало оправдывать. Поистине ЛОВУШКА-22. Как быть в такой, непредвиденной наставниками ситуации, буквально разрывавшей его на части?
И он метался. Отпугивал своих от Запада: «в последние десятилетия проступили опасные, если не смертельные пороки многопартийной системы». Главный из них: «безграничная свобода дискуссии приводит к разрушению страны перед нависающей опасностью и к капитуляции в непроигранных войнах». Чего ждать от него такого: «в немощи воли, в темноте о будущем, с раздерганной и сниженной душой»? Но если не от него, то от кого? И, противореча самому себе, Солженицын пытался мобилизовать Запад, поднять на борьбу с «нависающей опасностью». Втолковать, что: «все сегодняшние дальние зрители скоро все увидят не по телевизору, но – в уже проглоченном состоянии».
Если честно, у Запада и его многопартийной системы есть куда более серьезные недостатки, чем «раздерганная душа» или свобода дискуссии. Например, то, что ее, эту систему, оказалось слишком легко ИМИТИРОВАТЬ – чтобы лицемерно прикрыть продолжающийся произвол власти. Но и в этом случае приходится все-таки подражателям вводить ее, как бы иллюстрируя тем самым справедливость старинной поговорки, что «Лицемерие – дань, которую порок вынужден платить добродетели».
Как бы то ни было, презирал Солженицын Запад. Презирал за расхлябанность, за несобранность, одним словом, за неспособность, – и это, согласитесь, самое интересное – спасти Россию. От самой себя.
Глава 14
«ИЗ-ПОД ГЛЫБ»
Последней яркой вспышкой националистической мысли между крушением «Вече» и неожиданной популярностью идей Геннадия Шиманова (т. н. «коммунистического православия, о котором нам еще предстоит поговорить), была, конечно, публикация в середине 1970-х в Париже сборника «Из– под глыб». Инициатором и главным автором сборника был, разумеется, только что высланный из СССР Солженицын, и смыслом предприятия, помимо желания окончательно расквитаться с Сахаровым и либеральной интеллигенцией, было извещение городу и миру, что надежды свои отныне связывал он прежде всего с православным возрождением в России.
Тем более актуально это звучало, что оно, это возрождение, было, с его точки зрения, в опасности. С одной стороны, угрожало ему полуофициальное экуменическое движение внутри самой иерархии, возглавлявшееся Митрополитом Ленинградским и Новгородским Никодимом, вторым человеком в иерархии. Но еще больше угрожало все испортить движение диссидентское, группировавшееся вокруг о. Александра Меня (авторитетными фигурами в котором были А. Краснов-Левитин, Е. Барабанов, о. Г. Якунин, М. Меерсон-Аксенов). Из этих кругов, в частности, вышел совершенно уже еретический анонимный сборник «Метанойя», опубликованный в 1970 году в «Вестнике» РХД.
Ужасные вещи говорились в этой «Метанойе» (что, между прочим, по-русски означает «раскаяние, покаянное изменение ума»). Это кому же предлагалось покаяться? «Народу-победителю фашизма»? Один пример скажет все: «Россия не избавится от деспотизма до тех пор, пока не откажется от идеи национального величия. Поэтому не “национальное возрождение”, а борьба за свободу должна стать центральной творческой идеей нашего будущего». Понятно, что такая наглость вызвала единодушное осуждение националистической общественности. «Отпорами» ей был полон православный самиздат. Но качество этих «отпоров» выглядело безнадежно любительским.
Опять-таки одного примера (кстати, тоже опубликованного в «Вестнике» РХД), достаточно: «В 17 веке русские люди сокрушили Самозванца, что делает войны Смутного времени преображением конечной борьбы с Антихристом. Пафосом борьбы с Антихристом вдохновлялся русский народ и в войне 1812 года. На памяти живущего поколения вновь исполнились жертвенные судьбы России, Имеются многочисленные свидетельства, что нашествие фашистов было не только военной, но и мистической, сопоставимой с вторжением Чингисхана. Не призывается ли Россия снова стать щитом против чинги-сидов XX века (читай: китайцев), заявивших претензии на завоевания своих предшественников?» Короче, Россия только и делала, что спасала мир от Антихриста. Ей ли каяться? Ей ли забыть о своем национальном величии?
Разумеется, такая фундаменталистская абракадабра не выглядела в глазах Солженицына серьезным ответом на экуменическую угрозу «православному возрождению». Нужен был, по его словам, «коллективный сборник такого объема, серьезности основных поставленных проблем и решительности их трактовки, какого не было в Советском Союзе за 50 лет» Таково было предназначение «Из-под глыб».
В принципе можно было идти по стопам «Вече», который первым выдвинул в качестве бастиона против экуменизма мо-сковитскую традицию России. «Вече», как мы помним, опирался для этого на учение Н. Я. Данилевского, возведшего изоляционизм в ранг естественно-исторического закона. Согласно Данилевскому, напомню, славянский (т. е. православный) и романо-германский (т. е. европейский) миры представляли собой непроницаемые друг для друга «культурно-исторические типы», локальные цивилизации, как сказали бы сегодня. А всемирной Цивилизации не существовало вовсе.
Но с Данилевским как с законоучителем были проблемы. Мало того, что отрицанием всемирной Цивилизации снималась и проблема «всемирного» Варварства, которое предстояло как-то преодолевать. Непонятно было также, с какой точки зрения смотрит сам Данилевский на оба культурно-исторических типа? Как он может увидеть другой тип, и, тем более, сразу оба «сверху», если они непроницаемы друг для друга? Уж не со «всемирного» ли птичьего полета бросает этот взгляд Данилевский, противореча сам себе? И, наконец, как обеспечить чистоту самой славянской «цивилизации»? Куда было девать поляков, чехов, словаков и хорватов, которые, никуда не денешься, были католиками? Тут ведь разверзался прямой путь к экуменизму. И главное, Данилевский был позитивистом, т. е. совершенно не подходящим учителем для рекрутирования новых адептов «православного возрождения».
Солженицыну и редакции «Из-под глыб» нужно ведь было еще объяснить этим будущим рекрутам, как обстоит дело с изоляционизмом (и вообще с национализмом) с точки зрения метафизики, с точки зрения христианского «несть ни эллина, ни иудея». Не должно нас поэтому удивлять присутствие в солженицынском сборнике его молодых друзей, чьи страстные метафизические трактаты призваны были обосновать антилиберальную, антиэкуменическую стратегию совсем иначе, чем делал это столетием раньше позитивист Данилевский.

о. Иоанн (Кронштадтский) о. Александр (Мень)
И, честно говоря, именно эти богословские, по сути, трактаты, а не унылое наукообразное пережевывание старой жвачки М. Агурским и И. Шафаревичем и представляют самое интересное в «Из-под глыб» (за исключением, конечно, статей самого Солженицына).
«Нация-личность»
В блестяще написанном эссе, которое так и называется, В. Борисов рассказывает драматическую сагу о крушении «гуманистического сознания», для которого «альфой и омегой была свобода человеческой личности». На самом деле, объясняет Борисов, это миф, для которого нет никаких рациональных оснований. Просто потому, что «личность в своем первоначальном значении есть понятие религиозное и даже специфически христианское». Ибо «индивидуум – это раздробление природы, самозамыкание в частности и его абсолютизация», в силу чего есть он «воплощенное отрицание общей меры в Человечестве».
В противоположность индивиду, «личность не дробит природу, поскольку содержит в себе всю ее полноту». Что же это за личность такая? А это, раскрывает, наконец, секрет Борисов, «нация как целое», «нация как личность, без которой индивид не имеет ни самостоятельного значения, ни самостоятельной ценности». Изгой, одним словом. Правда, единственным подтверждением этого является, по Борисову, событие дня Пятидесятницы, когда Св. Дух снизошел на апостолов и они заговорили НА РАЗНЫХ ЯЗЫКАХ.
Нет, автор не утверждает, что все это уже осознано христианским человечеством, порабощенным секулярным гуманизмом. Понадобится большая работа, чтобы освободить его из «плена египетского». Но «такова принципиальная установка христианского сознания». И Борисов полон оптимизма, ибо установка эта непременно «подлежит реализизации в человеческой истории». Ибо «не может народ не стремиться к осуществлению полноты своей личности». Ибо «нация есть один из уровней в иерархии христианского космоса, часть неотменяемого Божьего замысла о мире».
Рискуя профанировать метафизический пафос автора, скажем попросту, что смысл его открытия таков: вопреки общепринятому представлению исторической науки о сравнительно недавнем происхождении наций, существовали они ВСЕГДА, во всяком случае с момента, когда Св. Дух снизошел на апостолов. Или еще проще: человечество квантуется не индивидами, а нациями.
Смертный грех интеллигенции
К трактату Борисова примыкает эссе Ф. Корсакова «Русские судьбы», где разговор переносится с горних высот иерархии космоса на грешную русскую землю. В страстном, темпераментном символическом потоке речи, почти стихотворении в прозе, выясняется несовместимость «Бога Авраама, Исаака и Иакова с Богом философов и ученых». Это, конечно, заимствовано у Паскаля, но представляется Корсакову самоочевидным и триста лет спустя. Ибо «что же дали все мудрствования века Просвещения, кроме Конвента и гильотины» и «за вздором интеллигентского морализма с его гуманистической фразеологией» кроется все та же «антихристова структура», все тот же «черт с рогами и копытами».
Между тем «Бог философов и ученых» принес за эти столетия многим странам, пусть и не России, не одну лишь гильотину, но и ГАРАНТИИ ОТ ПРОИЗВОЛА ВЛАСТИ. А так ли уж это мало, если дало возможность миллионам людей жить по-человечески? И все потому, что не пренебрегли они кантовским императивом «Барете аи<1е!» – имели мужество пользоваться собственным умом. Это, однако, по Корсакову, и есть худшая из ересей. Ибо именно попытка самостоятельно понять Божественный замысел и есть гордыня и, следовательно, смертный грех, от которого должна отречься интеллигенция, чтобы приобщиться к православной Истине. Без такого отречения никогда не сможет она понять, что «православие, только оно одно истинно».
А загадка этой уникальности православия, узнаем мы далее, связана с загадкой русской нации, которая отличается «от всего остального мира, существующего в некой иной – «разомкнутой системе». Что такое «разомкнутая система», нам не объясняется, говорится лишь, что «все бьющие в глаза преимущества той, якобы свободной разомкнутой системы бесконечно уничтожают себя, тогда как здесь все остается с нами». Тут автор, признаюсь, меня потерял.
При моем безнадежном невежестве в вопросах иерархии христианского космоса и «разомкнутых систем», мне ли оспаривать схоластическую риторику молодых друзей Солженицына? Скажу лишь, что будь я на его месте, я бы не взял ее в сборник, которым он так гордился. Но он взял, значит, надо полагать, счел, что свою функцию она худо-бедно выполнила, изоляционизм и «особый путь России» в богословских терминах обосновала. Да и то сказать, ребята старались, рисковали свободой. А если получилось у них не очень внятно и убедительно, на то был в сборнике он, Солженицын, окончательно порвавший отныне с либеральной интеллигенцией и ее губительным экуменизмом, чтобы расставить все точки над г.
«Образованщина»
В отличие от своих молодых друзей, он не ссылался ни на иерархию христианского космоса, ни на «якобы свободные разомкнутые системы». Он не доказывал, он бил. Вложив в этот удар весь свой авторитет и мировую славу, бил по своим. По тем, кто самоотверженно выступал в его защиту, кто шел в тюрьму за чтение его «Письма вождям». По вчерашним диссидентским союзникам, по самиздатским мыслителям, мучительно следовавших завету Канта – в поисках выхода из советского тупика. Бил, не считаясь с тем, что, как горько заметила Юлия Вишневская, «слишком хорошо знал, что любое возражение ему будет расценено в СССР чуть ли не как сотрудничество с КГБ».
Это их, вчерашних союзников, которые прятали его и перепечатывали его рукописи, передавая их «на одну ночь» из рук в руки, распространяли, рискуя репутацией и свободой, обозвал он теперь презрительно «образованщиной» (так назвал Солженицын одну из своих статей в «Из-под глыб»). Это им отказывал он в человеческом достоинстве и в нравственности миросозерцания. А кому же, если не им? Не чиновному же союзписательскому сословию, от которого и не пахло экуменизмом. Не «вождям», с которыми, как мы помним, готов он был к диалогу, поскольку «не чужды они своему происхождению, отцам, дедам, прадедам и родным просторам». Неуралвагонзаводской, наконец, гопоте, с энтузиазмом клеймившей его на митингах как «литературного власовца» и национал-предателя.
Унизительно было бы опуститься до опровержения его приговора (не говоря уже о том, что эволюцию взглядов Солженицына мы довольно подробно рассматривали в «Споре гигантов»), Задержимся на минуту лишь на одной, спорной, скажем так, детали, что могла бы ускользнуть от внимания читателя при невнимательном чтении «образованщины». Я говорю о таких сентенциях, как «потеря в образовании – не главная потеря в жизни», и таких рекомендациях, как императивность создания «новой жертвенной элиты, воспитанной не столько в библиотеках, сколько в нравственных испытаниях». Да и правда, при чем здесь библиотеки, если «православное возрождение» требует от нас пойти к народу вместе с «полуграмотными проповедниками религии».
Не знаю как вас, но меня пронзила здесь почти невероятная догадка, что солженицынская «образованщина» середины 70-х всего лишь прозрачный псевдоним молодогвардейского «просвещенного мещанства» конца 60-х, той самой – помните? – «дипломированной массы, что как короед подтачивает здоровый ствол нации». Разве не были, по Чалмаеву, все великие подвиги в русской истории совершены как раз «проповедниками религии» – в союзе, конечно, с царями и ломая сопротивление «образованщины», пардон, «просвещенного мещанства»?
О, разумеется, во всем, что касается сегодняшнего дня, Чалмаев и Солженицын – «национал-большевик» и «возро-жденец», по терминологии их американских попутчиков, – непримиримые враги. Но посмотрите, как на наших глазах превращаются они в союзников в том, что касается прошлого России. И главное – в том, что касается ее будущего!
Три главных элемента оба одинаково выделили в структуре русского общества – два положительных и один отрицательный. И странным образом все три у обоих совпали. Чалмаевские «пустынножители» оказались близнецами солженицынских «проповедников религии». Чалмаевские «цари и князья церкви» не пример ли они для солженицынских «вождей»? О предательской роли «просвещенного мещанства», «образованщи-ны» между ними и спора нет. Как это объяснить?
Все, кажется, станет яснее, если мы вспомним, как неожиданно оказались двоюродными братьями неудавшиеся ниспровергатели «коммунистической олигархии» из ВСХСОН и ее неудавшиеся спасители, молодогвардейцы. Ответ, похоже, один в обоих случаях: ЛОГИКА РУССКОЙ ИДЕИ. Сказав «а» (выбрав, иначе говоря, «особый путь» России в человечестве), националист, как бы ни относился он к существующему режиму и будь он хоть семи пядей во лбу, не может не сказать «б». А «б» у них у всех одинаковое.
Глава 15
ИЗМЕЛЬЧАНИЕ РУССКОЙ ПАРТИИ
Начиная с конца 1960-х Русская партия предложила, как мы видели, «патриотическим» массам практически все свои крупные идеи переустройства и возрождения страны. И – странное дело – ни одна из них массы не зажгла, ни одна не была ими усвоена как руководство к действию, не повелись, на них, как говорится, массы. Ни на всхсоновскую теократию, ни на «сибирский проект» «Вече», ни на «православное возрождение», к которому под влиянием Солженицына склонялась редакция «Из-под глыб», ни даже на молодогвардейскую «русификацию духа». Не интересовало «патриотические» массы ничего, кроме антисионизма и… советской власти.
Конечно, иные активисты Русской партии утешали себя надеждой на ход времени. Ну, не могла же пустота брежневского безвременья продолжаться вечно. Должна же их пропаганда когда-нибудь принести плоды. Как писал ленинградский активист М. Любомудров, «борьба наша идет тихо, бесшумно, порой скрытно, в сложном переплетении тайного и явного, замаскированного и открытого. Совершается высвобождение отчизны из плена вавилонского». Но… никакого «высвобождения» в реальности не наблюдалось. Другое наблюдалось: старые идеи Русской партии не сработали, а новых не было.
И мельчала поэтому к концу 1970-х ее интеллектуальная элита, и ширилась пропасть между ней и ее массовой «патриотической» базой. И особенно это было обидно потому, что карты вроде бы как сами шли ей в руки. В 1978 году на ключевой пост заведующего Отделом пропаганды ЦК партии назначен был покровитель молодогвардейцев бывший первый секретарь ЦК комсомола Е. В. Тяжельников. В 1981-м главным редактором популярнейшей «Комсомольской правды» стал лидер Русской партии В. Н. Ганичев, бывший директор издательства «Молодая гвардия». И, конечно же, перетащил он к себе из поблекшего после увольнения А. В. Никонова одноименного журнала многих преданных «никониан» (так они себя называли). А идеи как назло не появлялись.








