Текст книги "Пилат"
Автор книги: Александр Лернет-Холенья
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц)
Часть третья
«Как-как? – спросил я, так как он своим вопросом извлек меня из глубокой задумчивости. – Да, сделай это», – сказал я. И я подал ему свой стакан и уже собирался его спросить, как он, будучи духовным лицом, мог бы всесторонне истолковать эксперимент семинаристов – такие неправдоподобные воззрения, или, что еще хуже, такие правдоподобные воззрения. Однако он, казалось, заметил это мое намерение и, чтобы не дать мне времени для подобных рассуждений, быстро продолжал:
«В третьем акте играли уже все, то есть играли и те из нас, кто до сих пор был просто зрителем. Уже не было и публики как таковой, публику вовлекли в действие, все стали соучастниками действа, это был идеальный театр.
Большая часть семинаристов представляла Сенат, в присутствии которого разворачивался судебный процесс надо мной. Позади стола, за которым сидели мои обвинители и судьи, – отнюдь не защитники, поскольку моим защитником был только я сам – позади этого стола теснились сотни семинаристов-сенаторов до стен и углов зала. Первые ряды сидели на стульях, следующие – на столах, а последние – на стульях, поставленных на столы. Тишина и волнение, шум голосов и молчание, спад напряжения и его подъем постоянно сменяли друг друга.
Главным обвинителем, следуя традиции своего отца, который всегда враждебно ко мне относился, был младший Вителлий; его представлял толстый Тирштайн – и он свое дело вел совершенно блестяще. Он извергал потоки красноречия, гнева и пламенной заботы об отечестве, потом его вдохновение сменялось приступами полного отсутствия интереса к окружающему и ко всем событиям. Причем он впадал в летаргию толстяка, а он, собственно, и был толстяком. Он потел, пыхтел, хрипел и все время просил, чтобы его обдували свежим воздухом. Весь мир ждал, что его хватит удар. На свою речь он употребил целый час. Между тем, если он впадал в полное равнодушие, мы думали, что он вот-вот испустит дух. Но тут он все начинал с новой энергией.
Основные пункты обвинения, или, скорее, тот главный пункт, я уже назвал: осуждение Христа.
Когда мне дали слово для защиты, я потребовал пригласить свидетелей, на чьи показания намерены опираться обвинители. Докладчик Сената поднялся и заявил, что да, по ходу процесса будут вызваны различные свидетели. Требовалось присутствие легионеров, исполнивших по моему приказу расправу над героем или Богом, о котором шла речь, родственников и так называемых учеников Бога – разумеется тех, кто еще жив. Однако ни один из таких свидетелей не появился, они, по-видимому, спрятались из страха, что их схватят и убьют. Одного из учеников, человека по имени Симон и по прозвищу Петр, кто долгое время даже находился под поручительством городских властей, к несчастью, уже распяли, поскольку тогда обвинение против меня еще не выдвинули и не знали, что этот человек через некоторое время может понадобиться в качестве свидетеля. Этого человека распяли головой вниз, так как его Господь и Бог был распят обычным образом, а именно – головой вверх, то он пожелал, чтобы его подвергли более суровому наказанию, чем его учителя и господина, – и просьбу удовлетворили; а то, что он обратил внимание на распятие того иудейского царя, является одним из немногих указаний, что этот факт действительно имел место. Поскольку, хотя очень многие и верили в этого Бога, высказывания его приверженцев сбивчивы и разрознены, и слишком походят на сказку, чтобы в них можно было верить. Распятый вниз головой ученик погребен на Ватиканском холме, а о втором ученике – он был римским гражданином и погиб от меча – ничего не известно; даже где находится могила этого второго ученика, никто не знает, что, впрочем, не имеет никакого значения, так как в случае выкапывания и исследования обоих трупов не ожидается никаких дополнительных сведений.
Во всяком случае, нет смысла упрекать в поспешности городские власти, которые осуществили обе эти казни. Однако из легионеров, участвовавших в казни того Бога иудеев, объявился капитан по имени Руф. Но и он не явился в качестве свидетеля. Сенат постановил, чтобы его привели насильно, но его квартира оказалась пустой. Он явно исчез совсем недавно, неизвестно почему и куда. Сенат сожалеет, что не может представить общественному обвинению никаких свидетелей.
После этих, довольно равнодушных и официально монотонных слов докладчик сел. Сосновский, который меня со своими людьми охранял, усмехнулся, когда услышал о бегстве того самого Руфа, и я сам себе признался, что этот выпивоха, если бы я вчера его не прогнал, сегодня мог бы стать для меня очень неудобным свидетелем. Во всяком случае, я встал и потребовал, чтобы обвинение против меня отклонили из-за отсутствия свидетелей.
Вителлий, который, произнеся речь, рухнул, как усталый слон, и велел подать графин с освежающим напитком, снова вскочил, когда услышал, что я сумел отклонить обвинение. – Какие тут еще нужны свидетели! – кричал он. – Дело ясное – или кто-нибудь настолько выжил из ума, что стал сомневаться в распятии галилеянина и забыл, что за распятием последовала экспансия религии, которая распространилась, как оспа, и за ней последовало восстание по всей Иудее?
На подобные слухи, возразил я, могли бы опираться религиозные сектанты и революционизированные массы, а не властвующий миром Сенат, призванный заниматься лишь важнейшими предметами, к коим, конечно же, ни при каких обстоятельствах нельзя причислить приписанную мне смерть того галилеянина, даже если ему выпала честь считаться Богом, а не заурядным бунтовщиком. Таким образом, обвинение повисает в воздухе, даже если над головой общественного обвинителя уже парит золотой лавровый венок Цезаря. Так как, насколько я знаю, ни оскопление Урана, которого мы, римляне, называем Целием, ни оскопление Сатурна, его сына, ни разрывание на куски египетского Озириса или тракийского Орфея не убеждают; это все только легенды, и если обвинение в том, что я позволил казнить галилейского Бога, не находит ни одного свидетеля, то оно, обвинение, несостоятельно.
Разве ты тоже отрицаешь, заскрежетал зубами Вителлий, что ты его распял?
Я же спокойно возразил, что на вопросы суда следует отвечать только в том случае, если имеются обоснованные обвинения, что он, обвиняемый, совершил преступление, или если допрашивают свидетеля, осведомленного об обстоятельствах, о которых идет речь. Так как первый случай не такой, а второй из-за отсутствия обоснований можно считать надуманным, то я мог бы, если бы я вообще решился на это, отвечая на тот или другой вопрос официального обвинителя, тем самым свидетельствовать против самого себя. Поэтому я решил не говорить ничего. Я даже утвердился во мнении, что судебный процесс необходимо прекратить по вышеизложенным мотивам.
Так спор продолжался еще некоторое время. Но не только по волнению моего противника, но и по движению, пробежавшему по рядам слушателей, я заметил, что у него, младшего Вителлия, начинает уходить почва из-под ног. Тем временем, судьи переговорили между собой, председатель потребовал спокойствия и объявил, что Сенат должен решить – поддерживать обвинение или нет.
Только одна треть сенаторов поднялась в знак того, чтобы продолжать обвинительный процесс, однако, большая часть Сената осталась сидеть. Такой склонности к справедливости я бы никогда не мог предположить у Сената, который к тому времени уже пребывал в тени императорского блеска. И действительно, теперь сенаторы, те, кто поднялся, чтобы меня изничтожить, стали тех, кто остался сидеть поднимать своими призывами, чтобы те тоже поднялись. Сидящие, однако, отказались это сделать, и возник суматошный шум, становящийся все громче и громче, так что в конце концов Вителлий попытался запугать угрозами ту часть Сената, которая проголосовала против него и его намерений. Он вызывал по именам отдельных сенаторов и давал им понять, что они скоро узнают на собственной шкуре последствия своего недомыслия о действительной справедливости, и поскольку он считался будущим императором, это возымело свое действие, и еще несколько сенаторов поднялись, однако было неизвестно, действительно ли осуществит Вителлий свою угрозу, когда он придет к власти. Когда число шаров у одной силы меньше, чем у другой, то большинство управляет меньшинством, делая меньшинство своей игрушкой.
Однако по каким-то обстоятельствам, причем неизвестно каким именно, весть о том, что собираются отказать в поддержке обвинения, уже проникла на площадь, на форум, где, принимая во внимание ничтожность самого процесса, собралась несоразмерно огромная толпа, ожидавшая оглашения приговора; и, по-видимому, толпа не случайно оказалась столь большой. Приверженцы самых различных направлений, которым осуждение моей персоны могло быть выгодным, вполне могли созвать такую большую толпу для оказания давления на процесс; и когда действительно пришло сообщение, что Сенат проголосовал за отзыв обвинения, на улице сразу возникла шумная суматоха, еще большая, чем в самом зале, и вся масса народу пришла в движение. Высокие бронзовые двери треснули, и бушующий поток поддавшегося на подстрекательство народа – тунеядцы и карманные воры, христиане и язычники, сутенеры и мальчики-гомосексуалисты, беглые рабы и зелоты всех направлений, граждане и плебеи, в общем, неописуемые отбросы, – то есть дрожжи любого народа, – ворвались внутрь во главе с Кампобассо в роли Акты с толпой религиозно возбужденных проституток. Скрежеща зубами, Вителлий потребовал моего немедленного осуждения, так как в противном случае, кричал он срывающимся голосом, народ, следуя здравому смыслу своего собственного восприятия справедливости и права, сам осудит мои преступления и без юридических проволочек меня казнит; и действительно, у всех до единого физиономии приняли такое угрожающее выражение, словно вся толпа хотела на меня напасть, так что Сосновский и его люди лишь с трудом могли бы меня защитить.
Мне стало очень не по себе оттого, что я сам теперь находился в таком положении, которое полностью совпадало с тем, в котором находился другой, после того как его выдали, вокруг которого в гораздо большей степени, чем вокруг меня самого, все еще вращалась вся совокупность событий, – именно тогда, когда все эти возбужденные поверили, народ мне, как бы навешивая на меня ярлык преступника, закричал: «Распни его!». И теперь народ потребовал, чтобы то же самое произошло и со мной. Народу совсем не приходило в голову, что он намеревался совершить точно такое же преступление, или по крайней мере, очень похожее на то, которое по побуждению такой же народной массы вынужден был совершить я сам; и никому не приходило в голову, что после того, как приговор, который посчитали ошибочным, заменяют другим ошибочным приговором, который не замедлят признать правильным, кого-нибудь отправляют на тот свет, – как это однажды уже случилось.
Потому что на этот случай не существует никакой правовой нормы как таковой. Каждая правовая норма сначала нарушается уже в законе, а затем еще и в самом судоговорении; и нарушение правовой нормы называется справедливостью. Указанием на справедливость все заинтересованные стороны – прежде всего власть, политика и экономика, хотя они и не являются идентичными – влияют сначала на законодателя, а затем на судей. В формуле «по праву и справедливости», «по праву» скорее относится к законности, а «по справедливости» несомненно соответствует влиянию законотворчества и судоговорения, при этом все зависит только от того, делается ли акцент на «по праву» или на «по справедливости». На собственно право акцент делается лишь в несомненных случаях, и эти случаи суды умеют использовать, чтобы еще раз прославить себя как справедливое ведомство; во всех других случаях суд делает акцент на справедливости, независимо от того, неясные или ясные это случаи, при рассмотрении которых для законов и судов слава справедливых не очевидна, и искусство судьи состоит в том, чтобы в большей или меньшей степени придать справедливости видимость законности.
Если взять мой процесс над Назареянином, то независимо от того, справедливым или не справедливым был приговор Рима, оглашенный моими устами, – он, приговор, был правовым, или мог быть правовым. Он был правовым в глазах иудеев, а в моих глазах всего лишь справедливым, слишком справедливым. Однако сейчас его пытались и причем принудительно изменить, как если бы это был действительно правовой приговор. Культовый ритуал, а именно: казнь Бога, – кто знает, сколько их происходило в незапамятные времена! – произошел во время моей службы, то есть еще раз и, возможно, даже не в последний раз. Его навязали мне во время моего прокураторства в Иудее. Но Галилеянин, чье учение произвело на меня такое живое впечатление, был, скорее всего, одним из тех освященных царей, какие, например, были у нас на Неми-озере, – вроде Нума, который сочетался reges sacrorum – сакральным браком – с нимфой Эгерией, что касается Иисуса, то злоба его приверженцев обрушилась на него самого, беззащитного, кто пожелал самого большего, на что способен человек духа, а именно – облечь свои мысли в чувственные образы, но отнюдь не в жестокий образ распятия. И мое спасение могло заключаться лишь в том, чтобы я придерживался точки зрения, что распятие было навязано Спасителю так же, как Сократу был навязан кубок с ядом. В том, что Сократ выпил яд, никто не сомневается; но в том, что Иисуса распяли, только я, единственный, кто это наверняка знал, мог сомневаться. Всегда забывают, что ничто не является трагедией само по себе, но событие становится трагедий, если таковым оно будет представляться впоследствии; и поскольку судьба не миновала Галилеянина, то эта судьба могла миновать меня, кого считали его палачом.
Поскольку под давлением народной злобы поднялись теперь и те сенаторы, которые до того оставались на своих местах, будь то из-за непосредственного страха перед угрозой, или потому что они поменяли свое мнение из-за косвенной угрозы, – короче говоря, скоро весь Сенат стоял на ногах, и это воспринималось как знак поддержки обвинения и что процесс против меня следует продолжить. Вообще-то женщинам вход в зал заседания был воспрещен, но Вителлий не допустил, чтобы Кампабассо и его подруг вывели, хотя самовольно туда проникшие очень досаждали Вителлию; он лишь повелел, чтобы зал очистили от случайных людей, которые, довольные тем, что они навязали свою волю, снова вышли из Сената. Однако, как я уже сказал, Кампабассо и проститутки остались, и что характерно – как представительницы общественного мнения, и несомненно Вителлий предполагал, что он еще сможет позднее воспользоваться их присутствием.
После того как он своим взглядом, исполненным догорающей злобы и удовлетворения, обвел втянутые в плечи головы сенаторов, он заявил: обвинение остается в силе, от свидетелей отказываются, потому что случай очевидный и общеизвестный и обвиняемому предоставляется лишь слово для защиты.
Итак, плохо ли, хорошо ли, я должен был теперь сам высказаться по поводу обвинения. Что мне в этот момент придавало стойкости, так это то обстоятельство, что очень опасно иметь дело с дураками, – они могли бы даже напасть на мою персону. Я заявил, что я не виноват, поскольку, добавил я, того Иисуса Назареянина или Назероянина, как его тогда называли, никогда не подвергал распятию. При этих словах Вителлий снова закипел, как вулкан перед извержением.
«И ты смеешь, – кричал он, – ты действительно смеешь…» Но я его перебил, так как видел крайнюю необходимость именно сейчас – другого случая могло и не представиться – криком добиться уважения к себе. Собрав остатки моего старческого голоса, я, как мог, его перекричал: «Конечно, даже если это рискованно – говорить истину такому человеку, как ты, то я все равно тебе ее выскажу!»
Увы, своими неудачными словами я предоставил Кампобассо повод, стоя перед своими гетерами, прокаркать насмешливо:
«Что есть истина!»
Снова прозвучало это проклятое слово, которое, не знаю почему, приписывалось мне. К счастью, здесь почти никто не понял этого подлого, в определенных условиях уничтожающего намека. Я не должен был пускаться в объяснения, но я тут же сделал это. Я громко продолжал орать: «Никто, даже Сенат, даже будущий цезарь не имеет права сомневаться в словах того, кто принадлежит к римскому рыцарству! Того Галилеянина я не распинал! Это не мое дело, это дело моего обвинителя исследовать, есть ли этот Бог, и был ли он вообще! Никогда, Patres et Conscripti – господа сенаторы, патриции и всадники – никогда, пока я был прокуратором Иудеи, ко мне не приводили Бога, или человека с этим именем. Я не знаю, кто его, если он вообще когда-либо существовал, казнил. Я его не казнил. И его кровь не падет на меня! Я невиновен и умываю руки! Я никогда не видел Иисуса, сына Иосифа!»
После моего крика установилась полная тишина, и даже я ей удивился. Мне показалось, что я перекричал не только моих противников, но что мои слова непонятным или мало объяснимым образом дошли и до равнодушных, даже тех, кто хотел отмолчаться, хотя и стоял на моей стороне. Несколько мгновений я молча смотрел, как мои судьи, ввиду полного отклонения предмета обсуждения, о котором шла речь, опять оказались перед невозможностью продолжать процесс.
Наконец, чтобы только что-то сказать, председательствующий спросил меня, что должно означать выражение, что я умываю руки. Поскольку это просто речевой оборот, то это, конечно же, не означает, что я действительно умываю руки.
Теперь я снова заметил, что я, в сущности, продвигаюсь по краю гибели. Однако я, вопреки всему, собрался, насколько мог это сделать в пустом пространстве, где я вдруг очутился и где у меня кружилась голова.
Когда председатель меня спросил, чем же я далее намереваюсь подкрепить свою защиту, я вскричал так громко, что мой голос отразился, не как от стен Сената, а как от стен ущелья: «Лучше укрепите обвинение! Укрепите свои обвинения, прежде чем их с такой легкостью выдвигать против меня! Восстание иудеев, которое якобы возглавлял Галилеянин, началось в Иерусалиме и совпало с кануном Пасхи, но я вытеснил мятежников из города и прогнал их на север страны; и я сам в то самое время, когда якобы я повесил Спасителя в Иерусалиме, вовсе не находился в Иерусалиме, а со всем своим легионом, за исключением когорты из Иерусалима, находился у горы Горизим, и готовился штурмовать эту гору, где мятежники, как обычно, укрепились. Как же я мог в Иерусалиме велеть повесить того Галилеянина, если я в Страстную пятницу, в которую якобы я его повесил, находился не в Иерусалиме, а в Самарии!»
«Ну, тогда, – попытался перебить меня председатель, – тогда он был повешен в другом месте, например, на горе, куда переместилось восстание, но опять же по твоему приказу!»
«Ни тут, ни там! – воскликнул я. – И я не знаю, где и по чьему приказу, и вообще лишился он жизни или нет! Что же это за обвинение, если место действия можно переносить туда или сюда, как вам заблагорассудится! Я требую, чтобы моей страже дали приказ отпустить меня на свободу, так как я к этому делу не имею никакого отношения. Я не виноват в смерти этого человека. Я его не знаю и никогда не знал!»
Между тем, Вителлий разговаривал с теми, кто сидел рядом. Он посмотрел на меня, и казалось, что он хочет что-то сказать.
Однако теперь драма по пути к той цели, ради которой мы ее разыгрывали, лишилась почвы вероятности, если она вообще до сих пор имела под собой такую почву; и сам я вышел из-под своей защиты, ради которой мне была позволена любая ложь, и обратился к истине, – в ней мы уже так часто сомневались. Но вдруг истина стала реальностью. Потому что действие обернулось религиозным фанатизмом, хотя появление божества произошло совершенно иным образом, чем следовало ожидать.
Вместо Вителлия вдруг заговорила гречанка. Она заговорила измененным голосом и, в отличие от своего предка Кампобассо, который совершил решающее предательство Карла Храброго, гречанка проявила верность нашему Господу самым решительным образом.
«Понтий Пилат, – сказала она, – тот распятый, которого ты называешь человеком, действительно был Богом, который умер за всех нас жертвенной смертью. Он умер также за тебя, Понтий Пилат, хотя ты виноват в его смерти. И теперь ты хочешь воздать ему должное за его жертву, утверждая, что он ее совсем не приносил? Не хочешь ли ты спасти себя тем, что ты на него, кто все отдал за тебя, своего вешателя, кто спустился с лучистого трона своего Небесного Отца и стал самым гонимым и презираемым из смертных, – уж не хочешь ли ты спасти себя тем, что ты на него клевещешь?»
«Я знаю, – возразил я, – я очень хорошо знаю, прекрасная хозяйка вчерашнего вечера, что ты в него веришь. Но если он не существовал, то я не могу сделать тебе одолжение и засвидетельствовать, что он был. Ради чего, по правде говоря, ты вообще так сильно желаешь, чтобы я признался в деянии, которое вы мне приписываете? Ведь если бы я это действительно совершил, то это было бы и преступлением, которое Бог совершил в отношении меня, потому что оно, это преступление, было предопределено, и я не мог его избежать, – и это преступление еще тяжелей, чем то, которое якобы я совершил по отношению к нему…»
«Не смейся, Понтий Пилат, – вскричала она, – не смейся над этими страшными и святыми вещами!»
«Да я и не смеюсь, – возразил я, – я всего лишь пытаюсь проследить случай до его последствий, и тебе, прекрасная Акта, я рекомендовал бы сделать то же самое, тогда бы ты меня с такою легкостью не обвиняла. Ведь может быть, что Бог сам принес себя в жертву, а для этого было нужно, чтобы он себя убил, сам себя убил, понимаешь; и чтобы не стать самоубийцей, он меня, который не мог увернуться от обрушившейся вины, сделал своим убийцей. Предъявлять подобные обвинения Богу я мог бы еще довольно долго, так как если кого-то обвиняют, то не приходится удивляться, что он защищается до последнего. Так оставьте и вы, христиане, свое намерение считать себя единственно невиновными, чтобы все остальные оказались виновными! Однако достаточно виновными вы себя сделали уже тем, что невиновностью иудейства вы изобличаете виновность вашего Бога. И ты, моя милая, оставь попытки побудить меня признаться в моей вине! Нет никакой моей вины. Так как этот твой Галилеянин, перед которым якобы я виноват, был ничем иным, как слухом, легендой, сказкой…» «Нет! – воскликнула она страстно, – он был сыном Бога, он даже был самим Богом, но теперь речь уже идет не о твоей вине в его смерти. Какой бы страшной ни была твоя вина, она ничто по сравнению со свидетельством, которое ты теперь должен предъявить. Ведь ты теперь являешься единственным, последним, кто еще может засвидетельствовать, что Бог действительно есть!» – и она упала передо мной на колени и воздела ко мне руки. – Понтий Пилат, – воскликнула она, – вся вера будущего мира, спасение бесчисленных, которые еще должны будут родиться, зависят от твоего слова! Не клевещи на Бога, Понтий Пилат! Не распинай его вторично!»
Я находил этот судебный процесс трогательным, болезненным и недостойным Сената, где он проходил; и действительно, пока христианка говорила, судьи быстро поднялись.
«Узника освободить!» – провозгласил семинарист, игравший председателя, и его голос показался мне смущенным и осипшим.
Охрана, звеня оружием, от меня отступила.
Воодушевленный этим обстоятельством, я обратился к Акте с ответом, который, как я сегодня могу признать, был удивительным для моего тогдашнего юного возраста. Я совсем не понимал, откуда у меня берутся слова.
«Разве речь идет о нем? – спросил я. – Или все-таки о нем? Вы хотите, чтобы я согласился с тем, что я Бога видел, говорил с ним, осудил его? Вы хотите, чтобы я засвидетельствовал, что Бог действительно есть, что он действительно существует? Да, вы даже хотели бы, – признайтесь же прямо! – чтобы я не отклонил это свидетельство и в том случае, если бы я его никогда не видел, никогда с ним не говорил, никогда его не осуждал! Вы даже хотите получить это свидетельство от меня любой ценой, даже ценой неправды, потому что это свидетельство имеет для вас чрезвычайную важность, и, наконец, что же тогда истина! Но никто вам это не засвидетельствует и меньше всего я сам. Если уж вы верите в Бога, то вы должны предположить, что вы в него будете верить, хотя бы потому, что его нет. Посудите сами: что же это за Бог, который бы существовал и чье существование нужно было бы доказывать, – доказывать, что он есть, как этот каменный пол, этот дом, как вы все! Нет, мои милые, никогда ни я, ни вы не сможем доказать это самим себе, и здесь не поможет никакое знание Аврелия Августина и никакая логика Фомы Аквинского, здесь не поможет даже сам Бог. Потому что он – не знание, а незнание, не закономерность, а чудо, не надежность, а опасность, не возможность, а невозможность, наконец! И никогда, пока существует церковь, не перестанут верующие в глубине своих сердец и во время своих самых таинственных часов сомневаться в том, что он существует».
Здесь я остановился и оглядел тихий зал. Затем я добавил:
«Итак, кажется, что я, кто в него не верит, знаю о нем больше, чем вы, кто в него верит. Однако, я, о ком вы думаете, что я его допрашивал, осудил и распял, я говорю вам: ничего этого я не делал. Потому что так, как вы верите, что Бог есть, он не существует, таким он никогда не будет и никогда таким не был!»
После этих слов я еще мгновение стоял молча, а потом повернулся к выходу, и когда я уходил, никто не сказал ни слова, и все христиане и язычники смотрели на меня так, как если бы я только что действительно распял Бога».
Этим Донати завершил свое сообщение, и в маленьком салоне отеля, где мы сидели, стало так же тихо, как в большом зале Сената, который покинул Пилат.
«Итак, Бога в действительности нет?» – спросил я, наконец.
«Не в том смысле, как ты полагаешь», – сказал Донати, и, казалось, что ему не совсем приятно продолжать разговор на эту тему. «Бога можно отрицать по самым различным причинам – твоя жена, я боюсь, делала это по одной из самых плохих причин. Но можно делать это иным способом, при котором он становится действительней, чем при всех способах видимой надежности, которые используют набожные люди. Так как Бог – я тебе уже об этом говорил – не действительное, а сверхдействительное, не существующее, а суперсуществующее, и поэтому он для нас «ихтиозавр», «Иисус Христос, сын Бога, Спаситель», «рыба», опять выскользнувшая из наших рук, когда мы думали, что она уже у нас… Но ты, по моему мнению, не должен на самом деле предаваться таким мыслям – и беспрестанным воспоминаниям о смерти своей жены. Разве это был не Малерб, который сказал, что нет ничего более долговременного, чем такие самовнушения тоски? Тем лучше, если ты найдешь развлечение в том, чтобы, например, отправиться в путешествие с другими женщинами, или выбраться на природу. А не хочешь ли ты купить имение? Даже если оно не дает дохода, с ним можно поступить самым различным образом, это тоже отвлекает. Ты же ведь достаточно состоятелен, что же ты делаешь в городе – без охоты, без лошадей, без собак! Я бы на твоем месте заимел какое-нибудь имение поблизости, из, как их теперь называют, сорочьих владений… Эти дворянские наследные имения можно теперь разделять, и семьи считают, что от них можно избавиться, они не дорогие…»
Через полчаса при его посредничестве я купил имение Портендорф.
Через несколько недель после этого разговора он вручил мне документ на владение; и после завершения всех формальностей, когда он уже собирался уходить, он еще раз обратился ко мне и сказал:
«Мы некоторое время тому назад довольно подробно говорили о доказательствах существования Бога, – идея, что Бог не обязательно существует, эта идея не совсем нова. На это уже намекал Агафон – автор трагедии «Цветок», после первого представления которой состоялся, как известно, «Званый ужин» Платона, – так вот, он на это намекал в одном из хоров другой пьесы – «Омфала». Я скопировал для тебя этот хор. Может быть, тебе будет интересно это прочитать».
И он подал мне два исписанных от руки листа почтовой бумаги цвета слоновой кости, обрамленные золотой каемкой.
После этого он ушел.
Хор поет:
ПЕРВАЯ СТРОФА
В высях господствуют боги,
в глубинах – мертвые.
Но власть над далью и ширью земли
принадлежит человеку.
Он правит в четырех направлениях неба,
четыре ветра сделал своими слугами он,
кто владеет четырьмя гаванями, шлет свои корабли во все моря,
четыре стороны света, как звезды, в его руке.
ПЕРВАЯ АНТИСТРОФА
Над всем, что ниже сферы лунного круга,
он поставлен властителем,
над самим воздухом, где летают птицы,
и царством мрака.
Плавающий диск, вся земля,
передана в его руки, да, этот мир,
который не убывает, ему доверен.
Как на решетинах виноградные лозы, на нем держатся
все богатства мира.
ПЕРВЫЙ ЭПОД
Но иные думают, что Бог, сотворивший
вещество, из которого создан мир,
сложит его опять складками,
как холстину,
от чего взялось начало, от того будет
и конец,
и не только одной вещи, но всех.
Однако другие говорят, что некогда он сотворил мир
не из Ничто,
а из других богов.
ВТОРАЯ СТРОФА
Пожертвовав отцом, он
кастрировал предка
острым серпом луны
и поглотил детей,
но опять вынужден был изрыгнуть их, не имея власти
над началом, над смертью
ВТОРАЯ АНТИСТРОФА
не властен. Но небожественно
желать только возможное,
и каждое благородное сердце
превзойдет себя,
ибо сердце всегда хочет
невозможного.
ВТОРОЙ ЭПОД
Потому что нет ничего неизвестней, чем человек.
Солнце лучится лишь потому, что оно светится
в его глазном яблоке,
земля имеет прочность, потому что его несет,
и море накатывается на берег лишь потому, что
смачивает его стопы.
ТРЕТЬЯ СТРОФА
Не Бог,
не боги —
человек
создал мир. Вся земля
ТРЕТЬЯ АНТИСТРОФА
для человека как мяч,
заключенный в себе самом,
округлив его, человек вдохнул в него бесконечность,
но бесконечное
ТРЕТИЙ ЭПОД
небо вокруг
изогнул до конечного свода,
да, может быть, так же и сами
невозможные боги
тоже придуманы
и самое невозможное —
Бог.