444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Мясников » Я лечил Сталина: из секретных архивов СССР » Текст книги (страница 15)
Я лечил Сталина: из секретных архивов СССР
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 11:29

Текст книги "Я лечил Сталина: из секретных архивов СССР"


Автор книги: Александр Мясников


Соавторы: Евгений Чазов

Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]

...

Вологда мне понравилась своим дореволюционным уютом и соборами

В Череповце на вокзале стоял большой состав из пассажирских и товарных вагонов, в который нас и посадили. Оказалось, что это эшелон Военно-медицинской академии, эвакуировавшейся в эти же дни. Мы встретили некоторых профессоров; их отъезд из Ленинграда прошел с приключениями (они попали в налет немецких самолетов, потом долго где-то блуждали по деревням и проселочным дорогам и т. п.). Отправлялся эшелон в Самарканд, который достиг, кажется, через месяц. Нам нужно было остановиться в Вологде, где находился генерал-майор, начальник военно-морского тыла.

Вологда мне понравилась своим дореволюционным уютом и соборами. Как хороши были эти русские провинциальные города, начиная с Красного Холма и Бежецка; как жаль, что уходит в прошлое их простодушная жизнь!

Важный военно-морской начальник попросил меня послушать его сердце и пощупать ожиревший живот и «дал добро» на дальнейшее движение наше в Киров.

В Кирове мы обосновались в Военно-морском госпитале, занявшем большое новое помещение Центральной гостиницы. Толстый начальник по прозвищу Федя-кипяток нас вволю накормил, точно в санатории. Вскоре стали прибывать новые группы сотрудников нашей академии, затем – слушатели. Часть их эвакуировалась уже по ледовой дороге через Ладожское озеро. Как будто бы поход обошелся без жертв, но в Вятку добрались многие еле живыми. Что только стало с людьми! Профессор Вайль был цветущим толстяком, просто смешно стало смотреть на него теперь: тонюсенький скелетик, на котором повисли широченные, как бы с чужого плеча, китель и брюки. Странно, как меняется конституция: гиперстеник в прошлом, Вайль остался худым астеником и после войны надолго.

Прибыли мои сотрудники – и мы стали искать базу для организации клиники. Сперва открыли клинику в одном из эвакогоспиталей, потом решено было главные клиники разместить в военно-морском госпитале. Получились небольшие, но достаточно благоустроенные отделения, с хорошими лабораториями. Возобновились занятия со слушателями. Для теоретических кафедр было отведено здание педагогического института, за базарной площадью.

В это время моя жена с детьми жили у профессора В. А. Пульниса в Новосибирске. В ночь на Новый, 1942-й год я приехал за ними. Дети подросли, Инна служила врачом-лаборантом в клинике Н. И. Горизонтова. В Новосибирске было мирно, сытно, славно – наши милые старые друзья, воспоминания о прошлой жизни и т. д.

В это время Великая Отечественная война достигла одного из своих кульминационных пунктов: врагу не удалось наступление под Москвой, он был остановлен и даже отброшен. Впервые возникла реальная надежда на поворот событий.

В Сибири были налажены заводы, оборудование и имущество которых удалось вывезти с театра военных действий. Нельзя было не заметить тех колоссальных усилий, которые с энтузиазмом проявляли все в тылу для фронта. Упадочные пораженческие настроения первых месяцев войны сменились уверенностью в том, что страна выстоит.

Помощь союзников также, несомненно, усиливалась. Она выражалась, главным образом, в доставке в Россию продовольствия (мы питались в последующие годы войны почти исключительно американскими продуктами: «улыбкой Рузвельта» – резиноподобной мясной массой, белым, точно снег, сахаром, яичным порошком и т. п.), – возможно, шли и машины, в том числе пушки и самолеты, как об этом все говорили, но я таковых сам не видел.

Вскоре по приезде семьи в Киров я был назначен главным терапевтом Военно-морского флота СССР и по этой должности стал участвовать в поездках в действующие флоты.

Первой поездкой на флот была поездка в блокированный Ленинград весной 1942 года. Сообщения из Ленинграда от наших почти не приходили. Только однажды пришло письмо от мамы, что они находятся в клинике Ланга, как и мой брат Левик. Письмо было составлено в обычных для мамы грустно-оптимистических тонах (все о нас, а не о себе). Продовольственные посылки, отправлявшиеся нами по почте, по назначению не доходили. Из Ленинграда шел поток полумертвых голодных людей; с эшелонов снимали больных с поносами, вскоре умиравших.

...

Сообщения из Ленинграда от наших почти не приходили

Мы достигли Ладоги и стали ожидать самолета для прыжка в Ленинград – шла уже весна, дорога по льду закрылась. Чудесные дни таяния снега, игра весеннего солнца в талых ручьях пробежала быстро; оказии все не было. Уже вскрылся Волхов. Наступили майские теплые вечера, какие-то молодые женщины из госпиталя нас приглашали кататься на лодках (старинный городок с покинутым собором на пригорке почему-то совершенно не пострадал от войны, хотя фронт был совсем близко).

Наконец, пришел из Москвы зеленый «Дуглас», и мы погрузились. Вскоре мы были уже в окрестностях Ленинграда и пробирались на грузовике через опустевшие улицы Охты.

Мы жадно вглядывались в черты исстрадавшегося города. Вот и Лесная. Наш дом не пострадал, если не считать вылетевших стекол, и окна закрыты теперь фанерой. В нашей квартире все цело. Сергеевна, няня Олега, жива, она что-то вроде домкомши; проживала в своей комнате около кухни, обогревалась буржуйкой.

Первым делом я отправился на Петропавловскую к своим. В квартире я застал тени Левика, его жены и детей; бледные скелеты едва двигались в комнате. «А мать в больнице, жива». Я пошел туда. Клиника превратилась в ночлежный дом голодных людей. Их кормили кое-чем, было сравнительно тепло, сиделки ухаживали за слабыми. Маму я нашел в одной из четырехкоечных палат (которую когда-то вел как ординатор). Она была одутловата, сера, эйфорична, даже как-то безучастна, хотя мне обрадовалась чрезвычайно. Было решено, что всех их – мать, брата, его семью и семью моей жены – надо скорее эвакуировать.

Наша академия организовала целый эшелон машин, погрузив в них родственников военнослужащих, перезимовавших в городе. Мама была очень слаба, ее устроили лежать. Вечером мы отправились к пристани на Ладожском озере. Рано утром, чуть свет мы достигли берега. Маленький ладожский пароходик «Рассвет» ждал очередной поток ленинградцев. Хорошо, что утро просыпалось теплое! Мой друг профессор А. В. Триумфов решил помочь мне в проводах семьи и сопровождал нас. Мы с ним переносили маму на руках. Она была послушна, печальна; нежно прощалась со мной. «Не вынести мне поездки, – говорила она тихо, – но как ты хочешь». Наконец – свисток пароходика, объявившего посадку. Как всегда, у нас мало порядка, хаос поднялся и тут. Наконец, мы водворили мать вместе с Левиком и другими родственниками на пароходик; тот быстро отчалил. На горизонте над озером вставал огненный шар солнца, и казалось, маленький «Рассвет» плыл туда, к этому шару спасения, к этим лившимся с востока лучам надежды.

К сожалению, надежды оправдались не вполне. После железнодорожных мучений, погрузок и перегрузок из теплушек в теплушки Левику и его семье удалось добраться до Москвы, где он и устроился на работу. Дольше длилось путешествие тех, кто отправлялся в Киров. Они, наконец, добрались и туда, но на другой день по приезде мама, доставленная прямо со станции в госпиталь, умерла.

7. Окончание войны. Переезд из Ленинграда в Москву

В мае 1942 года Ленинград был пустынным. Большая часть жителей или умерла от голода, или эвакуировалась. Если не считать военных, остались главным образом женщины, худые и серые. Но по улицам уже мчались трамваи и машины, жизнь налаживалась. Линии и проспекты на Васильевском острове покрылись травой. В вырытых еще осенью ямах (куда надо было, по идее, бежать спасаться от бомб, их осколков или взрывных волн – мне кажется, ни в одну траншею ни разу никто так и не спрятался) теперь лежал мокрый снег, а в нем можно было иногда заметить позабытые человеческие останки. Можно было войти в какой-нибудь подъезд, открыть двери квартиры и спросить, есть ли кто дома. Не услышав ответа, можно было пройти по комнатам, среди чужих вещей, мебели. Никого. Или услышать слабый стон – в углу кто-то лежит, скелет. «Вам письмо от такого-то», – говорю я, выполняя поручение. «А я вот умираю – передайте».

Но небо, весеннее петербургское небо… нигде нет такого милого неба! Его серо-голубая прозрачность утра, переходящая в матово-блеклый тон робкого дневного солнца, затем – в светло-зеленый колорит приближающегося вечера и, наконец, розово-оранжевый закат. Небо Ленинграда можно писать наиболее совершенно акварельными красками.

Строгий город особенно хорош вечером или ночью. Белые ночи в Ленинграде всегда чудесны. И я никак не мог понять, почему их считали меланхолическими или неврастеническими (очевидно, так их считали или считают неврастеники). Они нежны и деликатны, они поэтичны и таинственны, но их нельзя назвать грустными. Пожалуй, они создают иногда ощущение той грусти, которая неизбежно связана с любовью, но скорее это желание или воспоминание и никоим образом не плохое настроение. Белые ночи были особенными в этот май. Город без освещения, с задрапированными окнами, пустынный – «спящая красавица», окутанная синеватой мглой весеннего неба. Как хорошо, что он сохранился, этот чудесный город, вечный, как наша великая Родина!

...

Как хорошо, что он сохранился, этот чудесный город, вечный, как наша великая Родина!

Теперь уже ясно, что немцы не в состоянии или не будут разрушать Ленинград. К тому же хотя кольцо блокады еще крепко, здесь, в городе, перенесшем страшную зиму, уверены, что второй такой зимы не будет и победа близка. Поразительна эта уверенность, питаемая инстинктом самосохранения, свойственным человеческой натуре оптимизмом! Меньше всего она зависела от «объективных» «научных» или стратегических или политических оценок положения, хотя, конечно, и они могли приниматься в расчет.

Как главный терапевт Военно-морского флота СССР, я должен был посетить госпитали моряков-балтийцев. Флот стоял тут же, в устье Невы. Его роль в военных операциях оказалась довольно скромной. Корабли Балтийского флота посылали снаряды по немецким линиям, все еще находившимся вблизи города. Только маленькие суденышки осмеливались выходить в море; и то до Кронштадта и до южного берега залива – в район Ораниенбума – Красной Горки, изредка – к острову Готланд. Но моряки – хвастуны и, стремясь поддерживать честь мундира, склонны преувеличивать свои военные заслуги, тем более что их личные высокие качества – храбрость и дисциплинированность, подчас подлинный героизм – не подлежат сомнению (только развернуться им было негде). На меня произвело тоскливое впечатление чрезмерная примесь в скудном населении Ленинграда людей в морской форме, то и дело козырявших друг другу. Я сам носил эту форму (бригврача) и ловил себя на сознании какой-то неловкости – точно это что-то не настоящее (а настоящее – форма Красной Армии, единственной и решающей силы войны). Во флоте (или «на флоте») еще сохранилась какая-то психология замкнутости, «кастовости», с оттенком мнимого превосходства, между тем значение флота с каждым месяцем войны становилось все меньшим, а экипажи кораблей стали «сухопутными», отважно воюя на земле.

Вскоре мы направились в Кронштадт. Надо было в самое темное время белой ночи переплыть из Лисьего Носа на остров. Только в этом узком участке и в короткий период времени можно было благополучно добраться, избежав обстрела из финских Териок и немецкого Петергофа.

В Кронштадте мы ночевали в старом добротном каменном госпитале; утром я сделал обход больных с врачами, оказавшимися моими учениками, потом с Джанелидзе побывали в хирургическом отделении и т. п. Далее нас повезли в форты, на корабли, на батареи. «Хотите в честь вашего приезда пошлем подарки в Териоки?» – спросили нас какие-то любезные молодые люди в военно-морской форме, и, прежде чем мы успели ответить, раздалась команда и грохот выстрела дальнобойных пушек. Куда попали снаряды, пущенные в шутку? Попали ли они в людей, разрушили ли дома, может быть, госпиталь с ранеными или столовую? Шутка войны, быть может, стоившая нескольких жизней людей, родные и близкие которых в Берлине или Гельсингфорсе, о них беспокоятся так же, как за нашу жизнь наши где-нибудь в Кирове. Я заметил только, что снаряды разорвались за териокской церковью (она выстояла всю войну). Затем, точно так же поздно вечером, мы сели на другой катер, переправивший нас на «южный берег» – к пирсу Ораниенбаума.

Я помню странность тогдашних ощущений. Мы идем к берегу с опаской, как бы не обстреляли нас из Петергофа или не накрыл нас какой-нибудь «Мессершмитт». И вот – Ораниенбаум, городок, куда я ездил из Петергофа гимназистом, где тогда жили мои родственники и где можно было ожидать счастья случайно встретить в парке одну белокурую девочку, в которую я считал себя влюбленным. Да ведь как легко было сесть на станции Старый Петергоф в «кукушку» и через зелень парков сойти в тесные улицы городка, почему-то мне казавшиеся тогда (я еще не бывал за границей) европейскими – в отличие от ваших Красных Холмов, Бежецков и Клинов!

...

Я помню странность тогдашних ощущений

Нас встретили военные врачи, местное начальство, и мы отправились в госпиталь. Ужин был царский – давно так не ели. На этом клочке земли, оставшемся свободным от неприятеля, скопилось много продовольствия, к тому же еще осенью почти все население ушло, лишь в окрестных фермах остались старые чухонки. Ночью слышался гул орудий, фронт был рядом. Береговая полоса не была занята немцами из-за защиты ее огнем батарей Кронштадта и Красной Горки.

Днем мы отправились на Красную Горку. Весенняя листва сияла влагой на теплом солнце. По лугу ходили бело-желтые коровы и щипали подраставшую травку. Иногда наплывала тоскливая мысль: доехала ли мать и жива ли? Не надо ли было самому проводить? Но я же на службе, успокаивал я свою совесть, объезжаю медико-санитарные учреждения. На Красной Горке таковые также были, но особенно интересны были вращающиеся батареи двенадцатидюймовых пушек, поставленные здесь еще при царе перед Первой мировой войной, как стражи у входа в столицу. Грандиозные сооружения, как они мне показались, оказались, однако, так сказать, нерентабельны; они могли стрелять слишком редко!

Из Ленинграда мы летели на «Дугласе» в Москву. Над Ладогой опасались «Мессершмиттов», но прошли благополучно – приземлялись в Хвойной. Я вспомнил, как мы тут были полгода назад. У временного аэродрома улыбалась своими юными желтовато-зелеными листочками березовая роща; по косогору росли ландыши.

В Москве шла конференция военных врачей, обсуждались вопросы первичной обработки ран.

Мой брат устроился сносно, поселились в небольшой комнатке (часть коридора) в детсаду, врачом которого поступила его жена Лиза. «Что с матерью?» – спросил он, вестей не было. Но в тот же день в мой номер люкс в гостинице «Националь» доставили телеграмму из Кирова от Инны: «Мама умирает». Я сел в сибирский экспресс и утром на заре сошел на вокзале Кирова, где меня встретила жена. Потом были похороны. Посадили на могиле тополь.

Позже, через десять лет, я съездил из Москвы в Киров на могилу матери. Кладбище изменилось, заросло, я метался в поисках могилы, топтал какие-то округлые бугры. Нет и нет. Кресты и ограды сгнили и развалились, как узнать, где она? И вдруг, после двух часов блужданий по затерявшимся и беспризорным могилам, – тополь! Стройное дерево выросло, как страж у могильного холмика, тут нашлись и остатки креста с надписью. Затем мы вновь, уже с Левиком, посетили кировское кладбище, уже с точным планом; тополь стал еще выше.

Киров периода войны был довольно оживленным и большим городом. Разместились вокруг какие-то заводы. Бесчисленные эвакогоспитали заняли лучшие здания. Собирались конференции врачей, даже научные. Госпиталь для торакальных больных работал прямо как институт – с хорошим рентгеновским кабинетом, биохимической лабораторией и т. д. Мне приходилось там бывать на консультациях.

Поезда привозили из Ленинграда истощенных. Мы в клинике занялись систематическим изучением новой для нас болезни – алиментарной дистрофии. Результатом этих наблюдений была небольшая монография «Клиника алиментарной дистрофии», написанная мною в 1943 году, но выпущенная издательством ВММА позже, уже в Ленинграде, в 1945 году. Стали исследовать также вопрос о влиянии важнейших витаминов на различные внутренние органы и обмен веществ, что послужило в дальнейшем основой многих наших работ уже в Ленинграде и Москве.

...

Мы в клинике занялись систематическим изучением новой для нас болезни – алиментарной дистрофии

Вообще работалось хорошо, несмотря на то, что наша семья (четыре человека, считая двоих детей) помещалась в маленьком номере гостиницы, где Инна и стряпала. Ходили на базар менять папиросы на масло. Выручал военный паек, включая свиную тушенку, «улыбку Рузвельта», и т. п.

Все как-то хорошо подружились. Особенно подружились мы с Быковыми. Константин Михайлович Быков был не только известным физиологом, учеником Павлова, но и был культурнейшим и обаятельным человеком. В Кирове он писал свою замечательную монографию «Кора мозга и внутренние органы». Основные данные для этой монографии были получены еще в Ленинграде до войны, а частью – в первый год блокады. Надо заметить, что в ту пору мы не предполагали, какой резонанс получит эта книга в дальнейшем и как широко охватит – на время – наши научные представления учение К. М. Быкова о кортико-висцеральных взаимоотношениях в физиологии и патологии. Я помню, что на все его суждения об условных рефлексах на мочеотделение, основной обмен и т. п. я отвечал равнодушным согласием, про себя считая это само собой разумеющимся и недостаточным для того, чтобы деятельность мозга поставить во главу тех процессов со стороны внутренних органов, которые нарушаются при «наших», то есть внутренних, заболеваниях. Кора нужна, чтобы думать, а не регулировать стул – стулу она, пожалуй, скорее мешает. Константин Михайлович уже в то время проповедовал нервоз как общую доктрину медицины – но делал это сдержанно, на основе добытых им и его сотрудниками физиологических фактов. Клинику он уважал – не в пример некоторым другим теоретикам, считающим клинику не наукой, а практикой.

Подружились мы с ним и на почве интереса к картинам. В Кирове как раз еще жили родственники Васнецовых. Мы посетили их дом и посмотрели оставшиеся там второстепенные вещи (созданный Рыловым в Вятке художественный музей был тогда закрыт). На пайковые селедки выменяли этюды Хохрякова и Деньшина.

Из Ленинграда приехал профессор Буш. Он имел хороший вид, нехотя отправился в небольшой дом отдыха, устроенный нашей академией за 100 верст от Кирова по Котласской железной дороге близ станции Пинюги. Вдруг телеграмма: Буш умер! Прожил благополучно блокаду, приехал отдохнуть – и вот конец. Вскоре такой же второй случай – с профессором Шапшевым [116] . Есть что-то роковое в этом повороте образа жизни – от напряжения к покою.

Летом я с женой и двумя сынами жили в этих самых местах – близ станции Пинюги. Мы поселились в просторной избе, чистой половине из двух комнат, в очень миловидной деревушке Выползки. Она действительно точно выползла из леса, из-под холма.

Два-три раза в день мы ходили в санаторий, перебирались вброд через речку Пушму, холодная вода которой нас освежала, а ребят манила купаться. Кругом были пышные травы, ковры цветов и масса земляники. В соседних лесах на полянах все краснело от ягод. Ягоды были крупные, спелые, висели обильными гроздьями; ничего не стоило набрать их любую корзинку. Ни до, ни после я столько земляники не собирал, и до сих пор мне мерещатся, когда закроешь глаза, эти волшебные ягодные заросли! Мне тогда было сорок два года, жене – тридцать пять, она была еще тонка и красива, было приятно смотреть, когда она, нагибаясь, в легком платье, срывала землянику.

...

Ягоды были крупные, спелые, висели обильными гроздьями; ничего не стоило набрать их любую корзинку

Осенью Джанелидзе и меня вызвали в Москву. В самолете военно-морского министра (наркома) адмирала Кузнецова [117] мы спешно отправились на Кавказ – близ Сочи был ранен адмирал Исаков [118] . С нами полетел и генерал Андреев, начальник Главного медицинского управления флота. Лететь пришлось через Куйбышев на Гурьев и потом – над Каспием в Баку и Тифлис, и далее – в Сухуми.

Перелет от Баку до Сухуми шел параллельно Главному Кавказскому хребту – как бы на уровне его снеговых вершин. Мы вволю нагляделись на алмазные грани гор в синем небе.

В Сухуми мы сели в «Морской охотник», который помчал нас в Сочи; в ночной темноте сверкали лишь пенистые волны, отражая месяц и звезды; огни корабля были тщательно задраены. В небе по временам шумел мотор немецкого самолета. Немцы находились около Туапсе, но все побережье просматривалось ими с воздуха.

Нам рассказали, что адмирал Исаков, Каганович [119] и командующий армией генерал Тюленев [120] несколько дней тому назад ехали на машине по Черноморскому шоссе около Сочи; их обстрелял «Мессершмитт»; хотя они вышли из машины и спрятались у обочины, осколок бомбы все же попал в адмирала Исакова и раздробил ему ногу. Ногу пришлось ампутировать – что и выпало на долю прибывшему еще вчера главному хирургу Черноморского флота Б. А. Петрову (мой однокурсник). Сейчас адмирал в тяжелом состоянии, высокая температура (сепсис, пневмония).

Иван Степанович лежал строгий, страдающий и подозрительный. Начальство. Еще неизвестно, лучше ли (то есть добрее ли) больное начальство здорового. Его жена, воспитанная, но требовательная дама, считала, что она не хуже разбирается в медицине, нежели профессора, да к тому же она как будто из врачебной семьи или что-то в этом роде. Кругом вертелась смесь из адъютантского и медицинского составов. Антибиотиков тогда еще не было, и больному назначен был коньяк повторно в изрядных дозах.

Поздняя осень в Сочи – пустом, простом – сияла прохладным морем, ласковым солнцем, цвели какие-то цветы. Остались только озабоченные войной люди – работающие, а не отдыхающие.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю