Текст книги "Обряд"
Автор книги: Александр Крашенинников
Жанр:
Прочие приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)
«Если бы она была где-то поблизости, наверняка подала бы голос», – подумалось ему. Он огляделся. Навес с сиреневым «Вольво» Пана, желтоватые соты поленницы в его глубине, пригон с конюшней, сенником и еще какой-то постройкой в отдалении, кажется, баней. Он побежал к этой постройке.
«Постой, – вонзилось в голову. – А не за малиновой ли она портьерой?» Он встал. Жар пролился по нему от груди к ногам, и ноги превратились в бетонные тумбы. Кое-как поднимая их, он шагнул обратно. Опять остановился. «Да что… – он, не додумав, полетел к бане. – Ах ты, жабье вымя, до того ли ей».
Баня плутовато, потаенно стояла в зарослях гигантской малины, залезающей ей на крышу. Окошко осторожно проблескивало синеватым уголком сквозь неправдоподобно мясистые листья крапивы. Дьякон вошел в предбанник. Там, грузный, растрепанный после каких-то могучих битв, стоял диван о желтой обивкой. Дверь была на замке. Дьякон продрался к окошку.
– Инга, – сказал он, вглядываясь в колючий неподатливый сумрак.
С широкой лавки у полка что-то скользнуло ему навстречу.
– Кто там?
– Где пацаненок? Это я, Дьякон.
У окошка качнулась рука, прядь, выплыло усталое несчастное лицо Игуменьи, Она долго смотрела на него, точно не узнавая или проверяя.
Дьякон отогнул гвозди и вынул стекло окошечка.
– Значит, он забрал его?
Она не ответила.
– Слушай, – сказал он, – ну что тебе до него? Тем более, что теперь уже ничего не переменишь. Не я, так кто-то другой.
– Если бы это сделали с твоим сыном?
– Какое значение имеют твои вопросы? Это все бессмысленно.
Она отодвинулась, глядя в пол.
– Я ведь вижу, – сказала она, – ты тоже сомневаешься. По-моему, ты иногда хочешь быть добрее, чем ты есть. Но разве можно быть добрым, оставаясь во зле?
Он длинным и как бы вызывающим взглядом посмотрел на нее, но она так и не подняла глаз.
– Что ты предлагаешь? – неуверенно сказал он. Она уперла подбородок в ладонь.
– Этот мальчишка меня прямо перевернул, – она коротко взглянула на него. – Ты когда-нибудь задумывался, что у нас впереди?
– Я только об этом и думаю.
– Я не могу, мне жаль его, – проговорила она. – Никогда не думала, что со мной произойдет такое… Неужели ты это сделаешь?
– Ты стала психопаткой. Не обижайся, это не ругательное слово. Если я откажусь, мне этого не простят. Но дело не в этом. Ради чего мы тогда все затевали, ради чего наш клан? Чего стоят тогда наши цели, наши клятвы сорвать с себя все оковы? На что еще я могу опереться? Или снова плюхнуться в толпу баранов?
– Но не детоубийством же оправдывать свою жизнь? В чем виноват ребенок?
– Он ни в чем не виноват. Но так получается, что мы несовместимы здесь, на земле.
– Выходит, мы правы, ни в чем не заблуждаемся? – проговорила она тихо. Он долго молчал.
– И мы заблуждаемся, – сказал наконец. – Я искал свободу. Ее здесь нет.
– Так что же? Что же делать?
Он не ответил, глядя вдаль за огороды, где над празднично зеленеющим лесом грубо толпились облака, напирая друг на друга, расползаясь, вновь сталкиваясь, растрепанные, мятые.
Если ты сам не хочешь ничего предпринять, – сказала она, – помоги мне как-нибудь.
Он молча погладил себя по щеке. С ужасающей медлительностью проползла вдали коробочка грузовика и скрылась.
– Если бы суметь найти отца мальчишки… – словно думая вслух, пробормотал он. – Но это же…
– Выпусти меня! – перебила она.
Он не пошевелился.
– Выпусти меня! – шепотом крикнула она.
Он как бы нехотя вошел в предбанник. Замок был с плоской прорезью – безнадежное дело пытаться открыть его. Он тупо подергал за мощное кольцо пробоя. Такие штуки, он знал, с острого конца куются в виде ерша. Не вытащишь и трактором. Ломиком нельзя – замок разворотишь, сразу обнаружат. Впрочем, и не суметь, не поддаются эти замки. Что он скажет Игуменье?
Дьякон медленно прошел к окошку.
– Понимаешь… – начал он.
Стоп! Да ведь она у него, как подросток – в любую щель.
Но окошечко все-таки было слишком узко.
– Раздевайся! – сказал он, заглядывая вовнутрь.
Она, вздрогнув, посмотрела на него.
– Ну! Кофту, платье, всё!
Руки ее прыгнули к пуговицам, одна вверх, другая вниз, и тут же заблудились, ничего не находя.
Он побежал к дому.
Холодильник стоял в сенях, в правом дальнем углу. Дьякон открыл его, чувствуя спиной текущий от закрытой двери холодок – в любую минуту могли выйти. Лампочка внутри не горела. Скользкое ледяное прикосновение какой-то банки, мышиное шуршание полиэтиленового пакета, самодовольно-упругий колбасный бок… Кажется, вот. Он вытащил бутылку с растительным маслом и, закрыв холодильник, быстро вышел.
Игуменья, набросив на плечи кофту, сидела в одних трусиках. Эта ее готовность делать все, что он скажет, уколола Дьякона. Она всегда и всюду слишком уж доверяется ему.
Он заставил ее раздеться догола и смазать маслом плечи, бедра. Она сделала это. Забив камнем торчащие в окошечке гвозди, он приказал ей высунуть, сколько можно, руки и потянул ее на себя. Плечи тотчас застряли. Он стал ее раскачивать вправо, влево, продвигая наружу. Она застонала, схватившись руками ему за ремень. Затея с маслом была, пожалуй, глупой, вряд ли оно помогало. Он, взяв ее за локти резко потянул. Она глухо, с задержанным дыханием, вскрикнув, сдвинулась наконец на него.
– Так вот, значит, как это происходит, когда рождаются, – сказала она.
Он посмотрел на нее. Повернув голову, она улыбалась со стиснутыми зубами.
Но главное было позади. Нерожавшая да с узким от природы тазом, дальше она протиснулась довольно легко.
Он вставил стекло обратно и, когда она оделась, велел ей затоптать все его следы.
– Эх, Дьякон, – сказала она, зачем-то назвав его этим почти не употреблявшимся меж ними именем.
– Ближайший автобус в семь десять, – он сумрачно посмотрел на часы. – Иди задами.
Во дворе было пусто, лишь недавний ворон угрюмо-иронически сидел на крыше амбара. Дьякон прошел в дом.
Еще сидя в автобусе, с помутневшей головой, сжавшаяся в комок, Игуменья составила план. Она знала, что мальчик – внук той выпотрошенной ими старухи-попадья. Вот ее-то и надо было найти в первую очередь. Глуп этот план или умен, удачен или неудачен, она не думала. Она ни разу даже не вспомнила, что есть полиция да и просто люди из ее знакомых, которые наверняка помогли бы ей. Это дело – лишь ее и Дьякона. Как он сказал, так она и поступит. Только вот… Дьякон, конечно, и сам как бы уже обозначил, что готов расстаться с Братьями. Он вроде бы не хочет в этом участвовать, только и платить ни за что не хочет. Выходит, платить должна она, Игуменья?
Впрочем, мысли эти лишь мимолетно пробегали в ней, ни на миг не задерживаясь, колючие, саднящие, но напрасные. Человек, долгое время пробывший на морозе, иззябнувший, хочет одного: в тепло, в тепло. Таким промерзшим человеком и чувствовала себя сейчас Игуменья. Впрочем, не только сейчас. Все последние годы она жила как бы вне своей оболочки, своего исконного дома. Не признаваясь себе в этом, она хотела, но не знала, как ей туда вернуться. Она с охотой участвовала во всем, что делали в клане. Больше того, нередко старалась быть первой, зачинщицей. Это она в свое время придумала мстить церкви и ее служителям – хотя сама не совсем понимала, за что мстить. Но чем дальше, тем больше она стала тяготиться этой жизнью. Она предпочла бы кого-то убить, чем трястись от мысли, что ее могут в любое время заразить… С появлением Дьякона многое изменилось. Она почувствовала себя защищенной. Но, как ни странно, это лишь усилило желание вернуться в ту исконную оболочку. Если бы она знала, как это сделать! Страшась окончательно потерять всякую опору, она теперь еще крепче держалась за Дьякона.
За Дьякона, который даже в эту минуту не хочет порвать с кланом!
«Слаба, матушка, слаба», – сказала она себе, глядя, как за стеклами автобуса, радостно зеленея, поворачивается вокруг невидимой оси озимое поле.
Только бы старуха была дома!
Автобус взлетел на мост, тихо скатился с него, скрипнул, повернул, прибавил, и впереди пространство города прорезал мощный коридор Зеленой улицы. Она посмотрела на часы: без десяти восемь. Они выходят уже через два часа. Какая уж тут надежда успеть, даже если все пойдет без срывов… Автобус накренился, сворачивая направо, выпрямился и встал, качнувшись и шумно вздохнув воздухом тормозов.
За стеклом соседнего павильона стояла полуобморочная очередь желающих записаться на жительство в шахту. Подземный город был уже заселен элитой, но требовалась обслуга.
Полчаса спустя Игуменья летела по переулку. Оп щетинился сваленными в кучу обрезками горбыля и бракованного штакетника, зиял черными полузасыпанными шлаком ямами, отчаянно вздымался суставчатыми сучьями поваленного тополя. Грозный прифронтовой облик переулка внезапно как-то ободрил Игуменью. Она плохо помнила, где стоит старухин дом, верней, совсем не помнила – ведь приходили они ночью, к тому же она была едва жива от страха. Но когда из-за широкого полнотелого ствола березы выступили крашенные в зеленое столбы ворот и плотный непроницаемый забор, она тотчас их узнала и остановилась. Что она скажет старухе, как объяснит? Да можно ли вообще что-то объяснить, не упоминая о мальчике? Но как же она о нем скажет? Ведь невозможно!..
Отыскав под ногами тоненькую палочку, она долго нажимала на кнопку звонка, вделанную – это-то ей хорошо запомнилось – в столб ворот. Сквозь ставни и стекла окон было слышно, как весело плещется язычок звонка в глухих пространствах дома. Никто не выходил, не отзывался. Игуменья вдруг в испуге отбежала. Переулок был безлюден, напротив же дома стоял пустей в этот час детский садик, но ей показалось, что за ней наблюдают. Она прошла вперед по тротуару, вернулась, чувствуя, как в теплыни вечера у нее зябнет спина. Что же такое, значит, она не успеет? Значит, все пропало? Куда она убрела, старуха? Тело у Игуменьи стало мягким и бескостным, она оперлась рукой о ствол березы.
Из соседнего дома вышла добродушная – лицо из хлебного мякиша – бабушка.
– Кого ищешь, милая? – спросила она тощим жидким голосом.
– Я? – кое-как выговорила Игуменья. – Я так.
– Она у дочери теперь живет, – сказала бабушка издали, не подходя к ней. – Здесь не бывает.
– У дочери? – Игуменья провела рукой по щеке, точно вытирая ее. – А где дочь?
– Да где-то в городе. Не знаю. Где-то в микрорайоне Первостроителей. Там еще универмаг большой, – угрюмое сочетание «микрорайон Первостроителей» бабушка кое-как закончила, продираясь сквозь надолбы «т» и «р». – Больно я знаю, – помолчав, добавила она как бы обиженно.
– А из соседей, может, кто знает? – спросила Игуменья напряженно.
– Никто не знает, – сказала бабушка, – Мы с ней вроде как товарки, с Анной-то.
– Спасибо, – сказала Игуменья. В голове у нее загремело, натянулось, поплыли тени. Ничего не видя и не понимая от слабости, она прошла рядом с мякишем бабкиного лица и, миновав завалы досок и шлака, свернула за угол. Здесь торжествующе звенели трамваи, текла, сухо шелестя, железная река, и внизу, вдали за парапетом, дрожала на солнце раскаленная вода искусственного озера.
Ей удалось взять такси почти тотчас же Она погрузилась в прохладные кожаные объятия и через минуту забыла, какой назвала адрес и назвала ли вообще. Что-то за стеклом плыло, качалось, мелькало, водитель курил и его розовато-серая каменная шея наполнялась краснотой при всякой попытке повернуть носорожью голову. Дома раздвинулись, машину вытолкнуло на площадь Трех Дворцов, справа угрожающе прошагали колонны, и пространство опять сжалось в теснине улицы. Мелькнул кинотеатр с выломанной буквой «о» – щербатое название она не запомнила, – отважно прыгнул под колеса полосатый переход, и машина, замедлив, остановилась.
Игуменья, не понимая, как, сколько, заплатила и вышла. Слева шелестел сквер, а в отдалении торчал красный гофрированный бок. Это и был универмаг Она медленно пошла по тротуару, обхватив себя руками за плечи. В голове как бы что-то тикало, по временам вдруг срываясь, затихая и вновь медленно, но неотступно набирая ход. Лихорадка исчезла еще в такси. Игуменья как-то размякла, ослабла. Что было делать, что?
Она миновала универмаг, свернула в парк за ним, по дорожкам опять выбралась на тротуар. Универмаг уже закрывался, выходили последние покупатели. Значит, времени около девяти. Не было сил посмотреть на часы. Она опять пошла по тротуару, встала возле подземного перехода, тупо глядя, как поднимается наверх бурый, точно вареная в мундире картошка, трясущийся бродяга с бутылкой в кармане. В бутылке что-то плескалось, пузырилось, хлопьями повисая на стенках. Вдруг страшно начало ломить ноги, она поискала взглядом, куда сесть. В поле зрения опять попала бутылка в кармане бродяги, внезапно увеличилась в размерах, грозно зашипела, бродяга вскинул свою вареную голову, и она тоже превратилась в бутылку, соединенную с той, что в кармане, шлангом в гибкой металлической оболочке. Игуменья почувствовала, что сейчас упадет. Напряжение последних дней как бы взорвалось в ней, она точно опустела.
Мимо прошла женщина в кремовом платье, и лицо ее чем-то встревожило Игуменью. Не к добру, не к добру было это лицо. Собирая силы, Игуменья сдвинулась с места, пошла за ней. Да что ж это такое, ведь она заболела, с ума сходит! Женщина удалялась – ослабела Игуменья, не поспеть было за ней…
– Подождите! – хрипло вскрикнула она.
Женщина обернулась. Покрасневшие ее глаза опять ударили Игуменью тревогой. Она напряглась. Лицо женщины превратилось в лицо того мальчика, младенца. Игуменья отшатнулась, закрыв рукой рот, и ноги ее подогнулись. Яркий свет брызнул в голове, собрался в точку, точка стремительно отдалилась, зазвенело, и встала темнота.
Нет, не мог Дьякон вот так сбежать, оставить Братьев. Не то чтобы он считал это предательством, не то чтобы ему недоставало сил рвануть за кромку, за вал, ограждающий дорогу, не то чтобы Братья стали для него некой необходимостью… Вопрос скорее заключался в его отношении ко всей этой жизни. Там, за пределами ее звенела пустота, тишина, та свобода, которой он всегда желал, но которой и боялся. Да, он, Дьякон, выбрал себе дорогу, и что же будет, если он свернет о нее? Жизнь во всех своих проявлениях – тот или иной обряд. Разве обряды безумного города, где он живет, лучше, чем обряды Братьев? Но была еще Игуменья, женщина, которая обладала над ним непонятной властью и которая хотела, чтоб мальчишка остался жить…
Он ни на что не мог решиться и ненавидел себя за это.
На закате стали собираться в дорогу. В этот момент была еще возможность незаметно скрыться, уехать в город последним автобусом. Подруга, главное око клана, переодевалась в боковухе, только что встав после отдыха. Отец сидел в чулане, при оглушительном сверкании трехсотваттной лампочки доводя до последней готовности свои смеси и снадобья. Но Дьякон медлил, ходил по двору, опустевший и беспомощный. Куда ехать, от кого скрываться? От тех, с кем все эти годы жил, не различая, где он, где они? И что ждет его, если он разорвет вдруг эту им же самим протянутую связку? Не страх перед Братьями или перед теми, кто стоит над ними, останавливал его, но – он и сам не говорил этого себе – дуновения свежего воздуха. От кого скрываться – от самого себя?..
Вышли, когда еще не было десяти. Солнце только что село, но воздух был уже продымлен наступающими сумерками. От земли плыла тонкая терпкая сырость, в ложбине плакал коростель, а дальше в лесу волшебно затуманивала поляны сиреневая полутьма.
Узкая лесная дорога была перевита тяжелыми бурыми корнями, какие-то странные огромные кустарники с гладкими отливающими сталью ветвями поднимались вокруг. Малиновые небеса освещали впереди ярко-зеленый вымпел, бронзовый посох, клетку с вороном, большой сосуд, покачивающийся на чьих-то плечах. Над колонной стоял шорох, клубилась пыль, и Дьякону, когда дорога поднялась на возвышенность, было жутко видеть, как вдали, в голове, кто-то ритмично размахивает блестящим, похожим на стилет предметом.
Тревожно белеющий в полутьме сверток собственноручно нес Отец. Дьякон хотел взять – он не дал. Сердце у Дьякона заметалось. Если Игуменье вдруг удастся найти того мужика и он догонит их и бросится на Отца, – живым ему не уйти. Две смерти – не слишком ли? Он, Дьякон, так не договаривался.
Отец шел в середине цепочки, вслед за Паном с его вымпелом. Дьякон передвинулся ближе, чувствуя, как подкатывает бешенство. Нет, мужика он не даст. Это не по заветам Сатаны, то, что может случиться. Пацаненок – уж хрен с ним. Но при чем тут его отец? Разве его смерть угодна будет Сатане?
Они растянулись метров на сто. Котис, шедший теперь первым, с клеткой на плече, перебрался уже через ручей и поворачивал за купу ольховых деревьев у подножия скал. Ворон, просунув через прутья свой чудовищный клюв, положил его на голову Котиса и точно Дремал, Последним же далеко позади Дьякона – он обернулся – хромало через сумерки какое-то существо без плеч, с плоской головой таракана. Месяц, гибко изогнувшись, проскальзывал вдруг сквозь облака, и местность зловеще блестела, вся в омутах глубоких фиолетовых теней. Ручей, поросший ольхой и ивой, кудрявясь, плутал по травянистой ложбине и слева исчезал в лесу, сливался с ним. Справа же, куда они шли, начиналось болото, и надо было подняться наверх, чтобы пройти скальным берегом.
Где он может быть, тот мужик? Не за тем ли кустом, не за тем ли деревом? А если он не один, если их много? Дьякон, напружинясь, вслушался: шорох ног, звонкое шуршание кузнечиков. Голова вдруг очистилась от тумана утомления, а тело стало легким. Вот Котис уже миновал выемку перед подъемом, за ним шагнула в гору прямая, как кол, фигура Подруги, покатился вверх, приостанавливаясь, убыстряясь, незнакомый Дьякону коротконогий комок, должно быть, из прихожей. Дыханье у Дьякона встало, он оглянулся. Мара, тяжело струясь и плеща своими длинными одеждами, шагал за ним с неживым отстраненным лицом. Дьякон точно бы весь превратился в огромное бухающее сердце. До скального выхода им с Отцом метров двадцать. На подъеме к ним не подойти: слева отвесный камень, справа ручей. Пятнадцать метров… Камень грозно навис над ними, высунув к воде известняковый язык – по этому языку кое-как и брела тропа. Десять! Дьякон не отводил глаз от черемухового куста у самого подножия камня. Если он в засаде – то только там. Пять!.. Это всё, она не успела. Он неожиданно почувствовал облегчение.
– По множеству щедрот твоих даруй мне наслаждения, Сатана… – вдруг кристаллически ясно, светло и мощно раскатилось над лощиной.
Резкая боль в голове заставила Дьякона закрыть глаза. Он покачнулся. Мара схватил его за локоть.
– Что с тобой?
– Все в порядке, – сказал Дьякон с усилием.
– Сердце страстно содижды во мне, Сатана, – летел с утеса прозрачный, ледяной чистоты голос, – и дух прав обнови во утробе моей…
– Идем, – пробормотал Дьякон, осторожно высвобождаясь из костяных пальцев Мары.
Отец уже поднимался ниточкой тропы, еле различимой на известняковом ложе.
До места оставалось километра два. Там, на перекрестке лесных дорог, уже должен стоять столб и немного в стороне жертвенник…
С утеса все так же звонко и мощно падало пение, теперь уже в несколько голосов.
Миновали скальный выход, и Отец передал мальчика Дьякону, сам уйдя вперед к Котису. Сверток был мягкий и теплый, руки сразу погрузились в него и точно уснули.
На какой-то неровности, слегка оступившись, Дьякон стиснул сверток, и что-то там внутри шевельнулось, беспомощно и уютно. Дьякон прижал его к животу. Снова шевельнулось. В груди Дьякона дрогнуло.
Шли теперь непроглядным лохматым лесом, почти уже не было видно даже соседа. Совсем рядом в ветвях возилась птица, над головой все ярче и ярче проступал Млечный Путь. Облака исчезли, месяц пропал за утесом. Сверток был неожиданно тяжел, и от него груди и животу Дьякона становилось все горячей и горячей. Подставив колено, Дьякон перехватил его. И в тот момент, когда он выпрямлялся, там внутри глухо, слабо чихнуло, и Дьякон за краем одеяла увидел крохотный розовый лобик.
Так вот, значит, что чувствовала Игуменья в эти последние сутки.
Он сжал сверток, ощущая под руками маленькое тельце. Есть ли у него косточки? Так вот что, значит, она чувствовала.
И по мере того, как они приближались к месту, но мере того, как горячели и горячели руки, все ясней становилось Дьякону, что напрасно он все переложил на Игуменью, что надо было сделать по-другому…
Открылся впереди коридор просеки, в конце которого торчал на фоне малахитовой остывающей зари кривой высокий столб.
Что он теперь может предпринять, что? Бежать? Его настигнут через десяток метров. Притвориться, что плохо себя чувствует? Да о чем он! Тотчас найдутся добровольцы его заменить… Всё, от него теперь ничего не зависит.
Уже различались возле столба фигуры посланных сюда днем. Отец с вороном на плече приближался к ним. Котис следом тащил пустую клетку. Просека шла в гору. Здесь на возвышении было светло и тихо.
Едва возвратись с мельницы от старика, не ужиная, Игорь свалился в постель.
Назавтра все трое: он, Люба, бабка Анна – уже с восходом солнца были на ногах. Что делать, куда идти? Они почти не разговаривали, боясь ненароком затронуть самое страшное. О том, как ходил к Крепову, ездил к старику, Игорь рассказал кое-как, лишь уступая расспросам. Как-то быстро, почти не споря, сошлись на том, что Крепову верить нельзя. Да никто и не слышал ни о чем таком, что сказал Крепов. Такие дикости – казалось странным их даже обсуждать. Тем более, что Игорь и так уже обманулся со стариком, потерял столько времени. Но где искать Диму? В полиции не только не могли ничего сказать, но как будто и не хотели, отвечали по телефону с нервами, бросали трубку. Они полицию не осуждали, может, действительно надоели ей, только ведь и их можно понять: прошли уже почти сутки, а ни следа, ни зацепки.
Бабка Анна ворожбой больше не занималась, присмирела, только плакала, отвернувшись в угол. Люба же, оправившись от шока, металась по квартире, не садясь да и почти не останавливаясь. Игорь молча съел пластик вкрутую приготовленной ею яичницы – два осколка скорлупы посередине сковородки, зажаренный до черноты бок – и встал.
– Всего шесть часов, – сказала Люба, глядя за окно, где полыхал алый прямоугольник солнца на стене соседнего дома.
– Так что же, в квартире сидеть? – ответил он. – Я не могу.
– Я пойду с тобой, – сказала она.
Они дважды обошли кварталы возле универмага, обследовали каждый уголок, не признаваясь самим себе, что еще надеются найти сына, оставленного, брошенного кем-то. Потом мотались по вокзалам и автостанциям, уже без надежды – убить время. Вечером, когда они, отчаявшиеся, обессиленные, брели от метро домой, Люба вдруг решила завернуть в универмаг – то ли желая оттянуть возвращение в пустоту квартиры, то ли в последней попытке отыскать хотя бы какой-то знак, какую-то метку.
Игорь с ней не пошел, отправился домой. Посреди тротуара стояла вислозадая собака, глядя, как на желтые подмигивания светофора бредет отечная старуха в домашних тапочках. Игорю казалось иногда, что город населен лишь стариками и старухами. Величественно-непробиваемые бегемоты, жалкие червяки, угрюмые тонконогие журавли, тряпичные куклы, растрескавшиеся от долголетия кипарисы оккупировали улицы, парламент, церкви, службы управления, загнав молодых в резервации стройплощадок, цехов и контор. О чем они думали, пережевывая настоящее и напрасно стараясь забыть о прошлом? Странно ли, что для них существовало лишь благородство любви и не было ее подлостей? Что унижения человеческого рода преобразились в героизм, а честь умереть стала казаться позором казни? Они жили уже третью, четвертую из своих жизней, и было непонятно, почему молодые терпят их власть. Город, кажется, слишком полюбил старость и сопутствующие ей физические страдания при отсутствии страданий душевных.
Он уже поворачивал к дому, когда его окликнули. Он обернулся. Люба бежала к нему, дыша раскрытым ртом и отмахивая шаги сжатыми кулачками. Он кинулся навстречу. Вдруг зазвенела неожиданная мысль: останется ли он с ней, если… если, не дай бог, не будет Димы? Возможна ли после этого совместная жизнь? Вряд ли она любит его, вряд ли он ее любит. Вряд ли то, что случилось, сблизило их.
Да зачем он об этом! Что он заранее хоронит!
– Там какая-то женщина… – сказала Люба, кое-как дыша. – Говорит, что знает, где Дима…
Они побежали к универмагу.
– Я иду, она мне сзади кричит: «Подождите!» – рассказывала Люба прыгающим голосом. – Оборачиваюсь, смотрю: какая-то маленькая, растрепанная, кофта расстегнута и без одной пуговицы. Подхожу, она в лине вот так переменилась и, смотрю, падает. Я ее подхватила, не знаю, что делать. Потом вижу, глаза открывает. Я ей помогла – к скамейке. Она мне говорит: «У вас сын пропал? Хоть убейте, хоть что делайте, это я украла. У него ваше лицо».
Пять минут спустя Игорь бежал уже к телефону-автомату.
Трубка щелкнула, подышала ему в ухо километровыми электрическими шуршаниями.
– Капитан Усов.
– Его убить хотят, – закричал Игорь. – Через час, через полтора.
В трубке напряглась, выгнулась куполком тишина.
– Подождите, – сказал капитан. – По порядку: кого, кто, где?
Игорь, пытаясь справиться с собой, стал рассказывать то, о чем, казалось ему, должен знать уже весь город: что украден, что ищут вторые сутки, что сведения о нем в полиции.
– Так значит, теперь его несут убивать? – спросил капитан, и в голосе его не слышалось даже любопытства.
Игорь молчал, не зная, что отвечать и можно ли тут что-то ответить.
– Но если это действительно так, – наконец сказал он, понимая, что после этой фразы там, на том конце провода, его уже вообще не будут принимать всерьез.
Трубка опять опустела на целую вечность.
– Понимаешь, парень, знаю я о твоем деле, – вдруг заговорил капитан. – Но никого нет, ни одного наряда, ни одной машины. Я один. Две групповых стычки, на северо-востоке и в районе Песчанки, – он помолчал. – Уже трое убитых, с десяток раненых.
– До нас, значит, дела никому нет?! – крикнул Игорь.
Капитан молчал.
– Ну погибнет же он, меньше двух часов осталось! – ’Ухо, прижатое к трубке, вдруг заледенело.
– Понимаешь… – сказал капитан.
Игорь бросил трубку и выскочил из кабины. К черту, к черту! Чего он никогда не мог понять – как этот город еще существует, не вымер, не превратился в руины, не рассеялся в прах. В прошлом месяце южную окраину оккупировала армия крыс с городской свалки. Полтора часа по шоссе Первопроходцев текла серая омерзительная река, заперев население в квартирах, подъездах, в метро, в наземном транспорте, и некому было унять ее. Троллейбус, в котором сидел Игорь, встал посреди улицы – водитель не решался давить эту угрюмую кашу. Одна из тварей через щель в дверях пролезла в салон, ее долго не могли поймать, наконец кто-то, изловчась, расплющил ей голову, кровь обрызгала сиденье.
Он посмотрел на часы: две минуты одиннадцатого. Значит, они уже вышли, если верить этой в кофте. Он кинулся в гараж.
Выворачивая на шоссе, ведущее к Клиновой, он подумал, что в одиночку дело пропащее, безумная затея. Но друзей у него никогда не было. Искать же просто знакомых… Он всадил передачу, скрежетнули шины, автомобиль, вжимая его в сиденье, полетел, и он почувствовал в себе спокойную ярость, остервенение спешной, но привычной работы.
Даль все больше тускнела, переходя из лиловой в фиолетовую, встречные жлобы обжигали ближним светом. Он опять взглянул на часы: двадцать одиннадцатого. «Они будут на месте не позже половины двенадцатого», – сказала она. Двигатель визжал, на неровностях – чертовы дороги! – машина прыгала, казалось, на полметра.
В Пристанище, вымахивая на пригорок, он краем глаза вдруг выхватил тень, метнувшуюся сбоку. Удар о бампер, еще удар, уже о правую дверцу – оба тяжелые, громоздкие и глухие, мясные. Он посмотрел в зеркало: перевертываясь вверх лапами, крутясь, падала на асфальт огромная черно-белая, кажется, породистая псина. Как она сюда попала в этот час?
Недвижная туша собаки, напоследок еще раз мелькнувшая в зеркале, вдруг вызвала в нем приступ отвращения и ненависти. С его сыном, с его мальчиком они хотят поступить, как с животным. Ну, сволочи, они дорого заплатят.
Он запомнил описание человека, у которого сейчас сын, до самых пустых и неясных подробностей: высок (что значит высок – выше других, тех, кто рядом с ним?), нос прямой, сильный (вот уж примета), над левым глазом большая родинка (ночью-то). Он не спрашивал себя, зачем все это нужно, если тот человек будет держать в руках запеленутого младенца. Но ему хотелось знать, как он выглядит. Сознание, что у неготам есть союзник, поддерживало слабенький комочек надежды.
Но он ненавидел и этого человека. Что-то непоправимое произошло с ним за последние два дня, что-то вырвалось из глубин его существа, уничтожило дыхание участия и соучастия в окружающем мире. Да разве могло быть иначе? О каком прощении и ненасилии говорили ему? Что значат эти догмы морали? Он выскочил из этой колеи, выскочил вообще из того мира. Господи, мадам Денивье, деньги бабки Анны и прочее – это было на планете Уран в прошлом тысячелетии. Он выпал из той жизни, выпал и после чудовищной тряски по ухабам, кажется, опять несется внутри желоба, но это уже другой желоб, и он будет лететь по нему до конца, у него нет другого пути.
Какой-то час, полтора – и Димы не будет в живых. Да что же это, Господи! Господи, которого не может быть в этом опрокинутом мире. Он плюнет в небо – нет его там… Господи, помоги!
Казалось, машина сейчас лопнет, развалится, подвески пробивало каждую секунду – телега была под ним, мчащаяся со скоростью сто пятьдесят километров в час.
Качнулись слабые огоньки Клиновой. Проскочив деревню, он свернул вправо, на проселок – здесь можно было проехать, проскрестись напрямую к скалам под дикарским именем Рыскулы. Он знал эту местность, бывал и в деревне, и на ручье, где – фантастическое дело – все еще водились хариусы: один на каждые полтора километра течения.
Без десяти одиннадцать. Рыскулы они уже прошли – тут до них полчаса ходу от деревни. Опоздал, теперь нужно догонять. Он все же на всякий случай выключил фары, оставив подфарники.
Проселок казался бесконечным, уходящим на ту сторону планеты. Машина ползла и ползла, рыча, переваливаясь с боку на бок, вдруг освобожденно вырываясь на ровное место, снова утопая в ямах и рытвинах, а ручья все не было. Вдруг жестко, глухо выступил впереди забор, рванул голос собаки. Это была усадьба лес-, кика. Значит, поворот к ручью остался где-то позади!
Он мощно развернулся, ударился о березу и, сминая взвизгнувшее крыло, нажал. Где он, этот сворот? Купол ивового куста, угрюмая лощинка, протяжная полоса ровной дороги. Вот! Он не заметил развилку из-за выступающего почти на ее середину кустарника.