355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Жолковский » Звезды и немного нервно » Текст книги (страница 9)
Звезды и немного нервно
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 02:40

Текст книги "Звезды и немного нервно"


Автор книги: Александр Жолковский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Чем хуже, тем лучше

В 1968 году Юра Щеглов хотел поехать на симпозиум по семиотике в Варшаву, но в Институте восточных языков, где он преподавал язык хауса, ему не дали характеристики, мотивируя это тем, что он мало внимания уделяет общественной работе. Это была стандартная формула, означавшая, что начальство не считает сотрудника «идеологически выдержанным», то есть попросту «своим», характеристика же требовалась даже при поездке по частному приглашению. Поехать Юра, собственно, не очень и стремился, но отказ он воспринял как оскорбление, и на другой день я встретил его около кабинета ректора ИВЯ Ковалева со следующим заявлением, написанным зелеными чернилами, в руках:

«Прошу освободить меня от работы в ИВЯ. Моя просьба вызвана намерением сосредоточиться в дальнейшем исключительно на общественной работе».

Текст я оценил, но все-таки убедил Юру облечь свой протест в более традиционные формы. В результате с начальством был достигнут компромисс, и в следующий раз, через год или два, характеристику выдали.

Перед поездкой, на этот раз совершенно уже частной, Юра стал советоваться со мной, бывавшим в Польше несколько раз, и я, среди прочего, сказал, что следовало бы повидать директора Института литературных исследований профессора Марию-Ренату Майенову, столько сделавшую для советских семиотиков, в том числе и для нас с ним. Видно было, однако, что эта перспектива (как и вообще любые предписываемые долгом контакты) ему не очень улыбается.

Он поехал и вскоре вернулся, даже не отбыв дозволенного месячного срока целиком. Рассказывал о поездке кисло.

– Ну а у Майеновой ты был?

– Был.

– Ну и как?

– Она, конечно, дама европейского воспитания. Была со мной в высшей степени любезна.

– В твоих словах чувствуется холодок.

– Почему? Я нанес ей визит, на котором ты настаивал, и он прошел вполне гладко.

– Но этим все и кончилось?

– К тому же, ее интересовал не столько я, сколько разные московские коллеги. Особенно она была озабочена судьбой А. (подписанта, которому грозило увольнение с работы).

– Ну, ты ей рассказал?

– Видишь ли, я не имел ни малейшего представления о том, как обстоят дела у А. Но по ее интонации я понял, что чем хуже положение А., тем это лучше для нашего с ней разговора, и постарался, как мог, обрисовать все в самом черном свете. По-моему, она осталась довольна.

Ошибочное сочинение

Когда мы с Юрой Щегловым писали нашу первую совместную статью по поэтике, воскрешающую русский формализм, мы обычно работали у него дома, в квартире на Каляевской, где он жил с отцом. Константин Андреевич, человек далекий от будней гуманитарной науки, как-то сказал:

– Вот вы стараетесь, пишете, а кто знает, может, спорить будут, скажут, неверно, ошибочно… А?

Юра ответил:

– Наверняка скажут. Но дело в том, папа, что авторы так называемых спорных, ошибочных сочинений и сами редко заблуждаются на этот счет. Они заранее знают, что плоды их трудов окажутся ошибочными, и изо всех сил стараются написать как можно поошибочнее. Их беспокоит только одно – чтобы их ошибочное произведение увидело свет.

(Юру очень забавляло слово «спорный» в значении «официально отвергнутый». Он повторял: «Спорная симфония, в ней много спорных тактов». Вспоминается знаменитый отзыв о Моцарте: «Слишком много нот!»)

Статья эта таки вышла – в «Вопросах литературы» (1967, № 1), куда мы предложили ее по совету В. В. Иванова, сказавшего, что там один «чудесный грузин» (знаменитый первый отзыв Ленина о Сталине) – С. В. Ломинадзе – организует публикацию материалов о структурализме. Перипетии продвижения статьи в печать заслуживают описания.

На стадии верстки Ломинадзе (отсидевший в свое время в Гулаге за отца – согласно сталинскому «Краткому курсу», «морально-политического урода») приглашает нас к себе и показывает места, которые «не пойдут». Мы будем их исправлять, а он носить к Главному на утверждение. Самого же Главного (чуть ли не члена ЦК), подобно кантовской вещи в себе, нам видеть не дано.

Начинается челночный процесс доводки, этакий раунд эзоповско-киссинджеровской дипломатии.

– Вот вы тут пишете: «посмотрим, что было сделано в этом направлении русскими формалистами». Этого Он не пропустит.

– Но ведь в этом весь смысл статьи?! Почему вы нам раньше не сказали? Если этого нельзя, мы забираем статью.

– Забирать не надо, но писать об этом на первой странице тоже нельзя. Вы придете к этому где-нибудь в середине или в конце. Он читает в основном начало, а остальное так, пробегает.

– Ну хорошо, тогда напишем: «… учеными ОПОЯЗа».

Младший уходит к Главному и вскоре возвращается с известием, что ОПОЯЗ, увы, не годится. Этот эвфемизм давно раскрыт, к тому же заглавные буквы так и лезут в глаза. Тогда мы предлагаем «науку 20-х годов». Но Главного не устраивает и это, ибо получается нежелательное выпячивание 20-х годов как некой идеальной эпохи в укор современности; да и цифры торчат. Мы готовы дать числительное «двадцатых» прописью, но этого мало.

Тут кому-то из нас приходит в голову спасительная мысль – написать что-нибудь совсем неопределенное, например, «… в науке недавнего прошлого». Младший удаляется и – ура! – Главный дает добро. Дальнейшее перефразирование продолжается уже без челночных операций и сосредотачивается на обеспечении эквивалентности числа печатных знаков в исходном и отредактированном тексте. Каким-то образом – каким не помню – на этом этапе «наука» заменяется синонимичными ей «учеными». Мы подписываем верстку, где-то там, в мире ноуменов, ее подписывает Главный…

Первым о долгожданном выходе нам сообщает коллега – подписчик. Он вечером звонит по телефону со словами возмущения:

– Что вы наделали?

– А что?

– Вы назвали их «учеными недавнего прошлого». Эйхенбаум, Тынянов и Эйзенштейн, ладно, умерли, но Шкловский-то и Пропп живы и продолжают работать…

Я бросаюсь писать Проппу, у которого недавно побывал, а Щеглов звонить Шкловскому. К счастью, «старики» статьей остаются довольны, а на ляпсус смотрят снисходительно – в свое время они прошли и не через такое. Пропп даже сообщает мне, что решил включить нашу статью в обязательную литературу к своему курсу.

Помимо реабилитации предтеч структурализма и полемики на злобу дня, эта статья примечательна тем, что в ней были впервые сформулированы основные идеи порождающей поэтики. Многоступенчатый вывод главы «Аукцион» из «Двенадцати стульев» сопровождался наброском порождения – по тем же правилам – альтернативной версии, которая понравилась Шкловскому. «Похоже вышло», – сказал он Щеглову.

Наше знакомство со Шкловским и предъявление ему машинописного варианта статьи произошло немного раньше – благодаря посредничеству В. В. Иванова. Правда, когда в назначенное время мы стали звонить, а затем и стучать в дверь квартиры Шкловского, нам никто не открыл, и мы, проболтавшись некоторое время на лестнице и не зная, что делать, отправились звонить из автомата Иванову, проверяя правильность условленного часа («Он, наверно, заснул», – сказал В. В.), потом вернулись к двери, но опять безрезультатно и, наконец, ушли, опустив в почтовую щель записку:

«Многоуважаемый Виктор Борисович! Приходили в 7:30, но Вас не застали. Должны признаться, что хотя “автоматизм восприятия” явно нарушен, однако “видение вещи” так и не состоялось.

С почтением,

Ваши Жолковский и Щеглов».

В тот же вечер Шкловский звонил с извинениями (он задержался у знакомых – соседей по писательскому дому) и приглашением прийти в другой день. Он принял нас очень радушно, много говорил о литературе (в частности, о роли «множественных попыток» в выработке новых стилей), подарил мне опоязовское издание своего «Розанова» (1921) (с надписью «… от виноватого Шкловского. Будем дружить») и в дальнейшем очень привечал Юру, который заинтересовал его своим семантическим, а не чисто синтаксическим, как у него самого, подходом к Шерлоку Холмсу.

Оппозиция «свое»/«чужое»

Незаслуженно забытый эпизод шумной истории советской семиотики – организованный осенью 1968 года редакцией «Иностранной литературы» Круглый стол о структурализме, с участием В. Б. Шкловского, Б. Л. Сучкова, П. В. Палиевского, Е. М. Мелетинского, В. В. Иванова и многих других, включая нас со Щегловым. Дискусия была острая, несмотря на заметное сгущение идеологических сумерек брежневской эпохи после вторжения в Чехословакию.

Структуралисты выступали более или менее единым фронтом. Помню, что Мелетинский специально просил меня вести себя помягче – совет, которому я, находясь в тот момент под угрозой увольнения с работы как подписант и соответственно полагая, что мне сам черт не брат, не последовал. В частности, к официальному руководителю советского литературоведения – директору ИМЛИ Б. Л. Сучкову, много представительствовавшему заграницей и с ног до головы облаченному в импортную замшу, я обратил запальчивую речь о том, что гонимый ныне структурализм в недалеком будущем придется ввозить за валюту.

Неизгладимое впечатление произвел на меня вечный диссидент Г. С. Померанц, говоривший о феномене культурного кода. Это новое тогда понятие он проиллюстрировал сравнением экономических успехов ФРГ и неуспехов Иордании – двух стран, вынужденных после военной разрухи начинать с нуля. Всего лишь через год после победоносной шестидневной войны Израиля против арабов, в обстановке официальной антисемитской пропаганды и к тому же из уст опального еврея это звучало дерзостью невероятной.

Но дискуссия продолжалась как ни в чем не бывало. Разумеется, Померанцу был дан отпор. Эту операцию взял на себя сам Сучков. Хотя, судя по всему, о культурном коде он услыхал впервые, это не помешало ему указать Померанцу на неправильное – немарскистское – понимание им этой категории.

У Сучкова была репутация относительно либерального советского босса, успевшего посидеть и очень ценившего выездные аспекты своего положения. Поэтому до недалекого будущего он не дожил – скоропостижно скончался после одной из загранкомандировок, видимо, надорвавшись на непосильной задаче разъяснения американцам загадочной природы соцреализма. Не дождался импорта структурализма и я, в конце концов выехавший за валютой непосредственно на Запад. Что касается материалов Круглого стола, то они, в отличие от романов артуровского цикла, так никогда и не были опубликованы.

Лингвистические задачи и тайны творчества

В пору структурных бури и натиска среди прочего были модны лингвистические задачи. Я ими не увлекался. Выдающимся мастером, если не основоположником жанра, был А. А. Зализняк (ныне академик), первым опубликовавший целую статью на эту тему, а затем занимавшийся составлением задач для математико-лингвистических олимпиад. Другая его уникальная статья – о семиотике правил уличного движения – обязана была своим происхождением тому, что Андрей одним из первых в нашем поколении сделался водителем транспортного средства, сначала мотороллера, а затем и автомобиля. На пересечении этих двух его интересов и выросла знаменитая непристойная задачка, на моих глазах сотворенная им из житейского сора.

Я был у него и Е. В. Падучевой в гостях с одной коллегой, и в какой-то момент он стал рассказывать, как после занятий он выезжал с территории Университета. (Дело происходило году в 1970-м; филфак уже располагался на Ленинских горах.) Неловко разворачиваясь, Андрей на своем маленьком «Москвиче» чуть не угодил под колеса огромного самосвала, шофер которого высунулся из кабины и заорал… Тут Андрей разыгранно осекся и продолжал уже на сдавленном смехе своим характерным фальцетом, приберегаемым для подобных артистических эффектов:

– При дамах я не могу буквально повторить то, что он сказал. Поэтому я переведу его реплику на семантический язык или, лучше, на куртуазный язык «Тысячи и одной ночи»: О, неосторожный незнакомец! Пожалуй, следовало бы наказать тебя ударом по лицу…

Упоминание о семантическом языке было реверансом в мою сторону – мы с Мельчуком в то время усиленно занимались расщеплением смыслов.

– При этом, – продолжил Андрей, – все богатство значений, заданных элементами «неосторожный», «наказать», «удар» и «лицо», было передано с помощью ровно трех полнозначных слов, образованных от одного и того же корня. Задача имеет одно решение, – торжественно закончил он.

Дамы, естественно, ничего не поняли, а я, к своей чести, нашел ответ довольно быстро. Единственность решения и, значит, разгадка определяется бедностью матерной синонимии в обозначениях «лица», тогда как в передаче остальных ключевых сем веер возможностей гораздо шире.

Свои неплохие показатели в этом случае я объясняю тем, что задача была поставлена, так сказать, в условиях, приближенных к реальным. Она не носила формально-экзаменационного характера, и ее решение имело практический смысл – узнать, в присутствии, но помимо дам, что же именно сказал носитель народной мудрости (прибегший к корню нашего главного, скажем так, екзистенциального глагола.)

Жизненными соками питалось и мое единственное выступление на ниве дешифровки. Это было, если не ошибаюсь, летом 1969 года. Я приехал погостить к папе в Дом творчества композиторов под Ивановом и нашел там блестящую музыкальную компанию.

Гвоздем сезона были знаменитый скрипач с женой и приятелем-пианистом: Б. – полноватый, солидный, в привезенном из заграничных гастролей пробковом шлеме; его жена, С. – миниатюрная, но надменная красавица; и Д. – здоровый циник-весельчак с крепкими руками фортепианного чемпиона. Между чаем и ужином, во время, так сказать, файв-о-клока, обычно заполняемое прогулками и сплетнями, они устраивали перед столовой сеансы угадывания мыслей на расстоянии.

То есть не угадывания, а, как они подчеркивали, передачи – вполне реальной передачи, основанной на глубокой личной и творческой близости душ. Происходило это так. Кто-нибудь из публики сообщал на ухо одному из троицы, например, Б., имя задуманного им великого человека. Б. принимал сосредоточенный медиумический вид, с руками у висков, и, бросая завораживающие взгляды в направлении стоявшего шагах в десяти партнера, например, С, заклинал:

– Он тебе известен! Он тебе известен! Его ты знаешь! И говори, кто!..

– Чайковский, – мгновенно перебивала его С. под восхищенные возгласы толпы. Загадывалось следующее имя.

– Лови мою мысль! Будь внимательна! Но ты его знаешь! Он тебе известен!..

– Бетховен!..

И так далее, с теми же однообразными словесными пассами и той же молниеносностью ответов.

Для меня, сына самого Мазеля, да еще и представителя кибернетической лингвистики, срывающей последние покровы с тайн мышления и речи, это был вызов, который нельзя было не принять.

– Очень интересно, – поднял я перчатку, – посмотрим, как вы это кодируете.

– Да что вы! Мы ничего не кодируем. Мы просто задаемся образом великого человека, и этот образ передается благодаря общности наших психических процессов. Это как музыка, как стихи. Мы настраиваемся на единую творческую волну. Кстати, неслучайно, что лучше всего передаются образы великих художников, – вызывающие богатые эстетические ассоциации.

– Но вы все-таки позволите мне записывать произносимые вами фразы?

– Записывайте сколько угодно. Вы убедитесь, что они ни при чем. Передаются не имена, а образы. Заметьте, что фразы всегда одни и те же, и они вовсе не шифруют искомых букв.

Действительно, Чайковский получался безо всяких «ч» и «й», а Бетховен – хотя и с «б», но лишь во второй фразе, и уж явно без «х». Что касается фраз, то они повторялись с небольшими вариациями, лишь иногда удивляя неестественными эмфазами, вроде «Его ты знаешь!», «Но ты его знаешь!» или «И говори, кто!», что, впрочем, мотивировалось «гипнотическим» тонусом речи.

Публично объявив, что трех дней мне с лихвой хватит для разоблачения черной магии, я приступил к протоколированию опытов. Членов виртуозного трио это только забавляло, и я заметил, что иногда они с издевательскими улыбками продлевали передачу, вкрапляя в нее какие-то им одним понятные хохмы.

– Его ты знаешь! И будь внимательна! А он тебе известен! И лови мою мысль! Шевели мозгами! Подумай хорошенько! Подумай хорошенько! И его ты знаешь! Назови его!..

– Жорж Санд!

Публике явно предлагалось оценить добросовестность медиума, описавшего Жорж Санд в мужском роде, демонстративно отказавшись от дешевых подсказок. В то же время сексуальные коннотации ее облика, каким-то образом витали в воздухе, подогреваемые двусмысленными улыбками медиумов. Впрочем, мое исследовательское внимание было больше задето стилистически торчавшим оборотом «Шевели мозгами». Но какое отношение он мог иметь к Жорж Санд, оставалось загадкой.

Состязание продолжалось уже два дня, корпус данных рос, а решение все не приходило. Следует сказать, что деятельность расшифровщика, включая легендарного Шам-польона, лишь в малой степени строится на «точных методах». Ее настоящим двигателем является честолюбивая уверенность ученого в своей миссии, поддерживающая его кропотливые, долгие, но бесплодные усилия до тех пор, пока счастливая случайность вдруг не валится ему прямо в руки. Тут-то и бьет час интуиции.

Рано или поздно случайность должна была произойти, тем более что зарвавшиеся медиумы вели себя все неосмотрительнее. И она произошла.

– Он тебе известен! И ты его знаешь! Цепляйся за мою мысль! Ты его знаешь!..

– Тургенев!

Нескладное «цепляйся» до тех пор ни разу не появилось в моих протоколах и этим напоминало аналогичное «шевели». Зачем, вместо привычных «Думай…!», «Подумай…!», «Говори…!» или, на худой конец, «Лови…!», нужны эти «Шевели…!» и «Цепляйся…!»? Простейшая догадка состояла в том, что понадобились они – вопреки заверениям медиумов – ради редких начальных букв: «ш» и «ц». Но в таком случае вопрос принимал вполне конкретный вид: что делает буква «ш» в Жорж Санд и буква «ц» в Тургеневе?

На первый взгляд, ничего. Разумеется, второе «ж» в имени Жорж оглушается, но вряд ли дело в этом. А уж к Ивану Сергеевичу Тургеневу «ц» не имеет никакого отношения. А впрочем, так-таки ли никакого? Где у Тургенева «ц»?! Известно, где – в названии его главного романа: «Отцы и дети»!

За это действительно можно было уцепиться. Обратившись к тургеневскому протоколу, мы легко находим «о» в начале первой фразы («Он тебе известен!»). Но вторая и четвертая не начинаются с «т» и «ы»! Правильно, не начинаются, но продолжаются именно ими – в качестве вторых букв! Иными словами, в нечетных фразах считается первая буква, а в четных – вторая. Перед нами действительно своего рода стихи, и они действительно передают не имена творцов, а созданные ими образы. Но все-таки – по буквам.

 
О н тебе известен!
И Т ы его знаешь!
Ц епляйся за мою мысль!
Т Ы его знаешь!..
 

Я тотчас кинулся к собранному материалу и убедился, что несложное правило работало во всех случаях. «Онег…» легко давал (в музыкальных кругах) Чайковского, «Лунн…» – Бетховена и т. д. Интригующий вопрос о связи «ш» с Жорж Санд читатель уже в состоянии разрешить сам (а заодно оценить перекличку этой шарады с загаданной Зализняком).

На другое утро – в последний день взятого мной срока – я предупредил папу, что за завтраком произойдет небольшой сюрприз. Наш стол был на веранде, и путь к нему лежал через главный зал, где сидели Б. и С. Проходя мимо них, я громко проскандировал:

– Кто он? Думай хорошенько! Кто он? Думай хорошенько!

Они приняли это за беззубую имитацию их фразеологии и отвечали насмешливыми вопросами, когда же кибернетика скажет свое слово. Сдерживая внутреннее торжество, я смолчал, и под эти смешки мы проследовали на веранду. Но не прошло и минуты, как сработало то, что в американском кино называется double take, – мое «куку!» дошло. Они прибежали с озабоченными лицами и склонились надо мной, умоляя не выдавать их. Я великодушно согласился и в дальнейшем иногда выступал вместе с ними. Публике было объявлено, что кибернетика проникла-таки в тайны творчества.

Полки вел…

У Ильфа и Петрова есть фельетон «Рождение ангела» – на тему о коллективной доводке киносценария – с незабываемой фразой: «Полки вел Голенищев-Кутузов 2-й».

В 1970 году в журнале «Народы Азии и Африки» появилась моя статья со структурным анализом одного сомалийского текста. Этому предшествовало ее одобрение главным редактором И. С. Брагинским (наложившим ленинского типа резолюцию: «Дать, снабдив марксистской врезкой От редакции» ) и последующее медленное продвижение в печать. (Структурализм был внове – мое появление в редакции встречалось драматическим шепотом: «Структуралист пришел!») Но вот, наконец, мой редактор Лева К. сказал, что в определенный день, точнее, вечер, на редколлегии будет решаться вопрос о сдаче номера в типографию и мне желательно быть под рукой на случай, если возникнут вопросы.

В назначенный час я прохаживался по коридору редакции, время от времени подглядывая в щелку за происходившим в огромном кабинете главного. Самого Брагинского не было, и председательствовал его заместитель Г. Г. Котовский – сын легендарного комбрига, как объяснил мне выглянувший в коридор Лева. Ждать пришлось долго – каждый материал обсуждался со всей подробностью. Впрочем, проблематичными, видимо, считались лишь две статьи, ибо, кроме меня и пожилого человека с усталым, чем-то знакомым, желтым, татароватым лицом, в коридоре никого не было.

Меня на ковер так и не пригласили, но о потраченном времени жалеть не пришлось. Во-первых, статья пошла в номер без дальнейших разговоров, а во-вторых, когда Лева вышел позвать в кабинет другого, явно более спорного автора, он почтительно назвал его Львом Николаевичем, и я сообразил, что это был очень похожий на мать сын Ахматовой и Гумилева. Его лагерные мытарства остались к тому времени давно позади, а собственная репутация шовиниста-этногенетика только набирала силу, и он все еще ходил в диссидентах; публикация в «Народах Азии и Африки» была, по-видимому, нужна ему и отнюдь не гарантирована. Подстрекаемый любопытством, я проскользнул в дверь вслед за ним.

Полки вел Котовский 2-й. В противоположность брутальному бритоголовому гиганту, созданному усилиями Каплера, Файнциммера и Мордвинова (и его, вероятно, еще более жуткому прототипу), он оказался вальяжным, с пухлыми щечками и аккуратной прической, советским джентльменом, среднего роста, при галстуке и в замшевых туфлях. Ничто в его вкрадчивых манерах не наводило на мысль о конском топоте, сабельных атаках, тачанках, погромах, трупах. Мягкими, дипломатично закругленными фразами он заговорил об интереснейшей статье почтеннейшего Льва Николаевича. Я все ждал, когда же он совершит свой выпад, и – после изматывающих комплиментарных подступов – дождался.

– Чего мне, может быть, недостает в статье многоуважаемого Льва Николаевича, – все с той же воркующей ласковостью сказал он, – это четкого применения классовых, историко-материалистических критериев. Возможно, оно просто недостаточно бросается в глаза при первом чтении, и Льву Николаевичу, я думаю, самому представится желательным дать эти моменты более, так сказать, выпукло.

Гумилев заговорил со столь невозмутимым спокойствием, что я ему немедленно позавидовал. За его преувеличенной восточной любезностью стояла не только бескомпромиссная, ахматовской закалки твердость, но и вызывающая, пусть символическая, апелляция к насилию, в которой сказывался то ли киплинговский налет, унаследованный с отцовскими генами, то ли собственный зэковский опыт.

– Благодарю вас, глубокоуважаемый Григорий Григорьевич, за незаслуженно лестное мнение о моем скромном опусе. И вы абсолютно правы насчет классового подхода, каковой в нем, действительно, не нашел применения. Дело в том, что меня интересуют исторические закономерности более общего порядка. Позволю себе совершенно отвлеченный пример. Если, скажем, взять какого-нибудь человека, поднять его на самолете на высоту несколько тысяч метров над каким-нибудь пустынным местом и сбросить оттуда вниз, то можно с более или менее полной достоверностью предсказать, что, ударившись о песок, он разобьется насмерть. И для того чтобы прийти к этому научному выводу, вовсе не потребуется учет классовой принадлежности этого человека и социальных взаимоотношений между ним и владельцами самолета. Так что я не думаю, что мой текст нуждается в каких-либо добавлениях, разве что вы, Григорий Григорьевич, настаивали бы на включении в него этого небольшого мысленного эксперимента.

Котовский настаивать не стал. Это было неудивительно, ибо как раз незадолго перед тем в мировой и советской прессе появилось сообщение (которое никак не могло пройти незамеченным в среде востоковедов) о казни каких-то преступников в Саудовской Аравии методом сбрасывания с самолета, сообщение, политически крайне неудобное с официальной советской – подчеркнуто проарабской – точки зрения. Обсуждение статьи на этом закончилось, и она появилась в журнале без изменений.

Таков был исход уникального династического матч-реванша.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю