355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Жолковский » Звезды и немного нервно » Текст книги (страница 6)
Звезды и немного нервно
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 02:40

Текст книги "Звезды и немного нервно"


Автор книги: Александр Жолковский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Общая теория дешифровки

Летом 1959 года мне случилось присутствовать при передаче Ю. В. Кнорозовым новосибирскому кибернетику Устинову фотокопий текстов на языке майя. В дальнейшем последовала сенсационная «машинная расшифровка» этого языка Устиновым и его коллегами, недолгая шумная их слава, затем публичное разоблачение Кнорозовым и наконец забвение. Но тогда ни о чем этом нельзя было догадываться. Был медовый месяц кибернетики, и мой учитель, В. В. Иванов, осуществлял историческую стыковку великого филолога, уже прославившегося своими открытиями в области дешифровки письменности майя, с представителями грядущей электронной цивилизации…

В кабинете у В. В. были Кнорозов, Устинов и я, зашедший по другому делу и приглашенный остаться, чтобы стать свидетелем эпохального события.

Легким манием руки передвинув к Устинову толстую кипу фотографий с иероглифами майя, Кнорозов сказал:

– Собссьно говоря, сама по себе эта филькина грамота меня мало интересует. Меня интересует, что ли, общая теория дешифровки. Если угодно, я бы, тек скезеть, сказал пару слов…

– Конечно, конечно, Юрий Валентинович, это очень интересно, – поддержал В. В.

– Имеются, тек скезеть, знак и референт, что ли. Ну, тут возможны четыре случая, – он набросал излюбленную структуралистами табличку с плюсами и минусами. – Если знак известен и референт известен, то это случай обычной, тек скезеть, лингвистики. Если референт известен, а знак неизвестен, то здесь, тек скезеть, мы имеем дело со вссекого рода, что ли, разработкой терминологии и искусственными языками. Этт-как, не вызывает пока возражений?

– Нет, нет, очень интересно!..

– В таком случае я, с вашего разрешения, буду продолжать?

– Да, да, просим!..

– Тек вот, третий случай – этт когда знак известен, а референт неизвестен. Здесь я полагаю поместить дешифровку.

Определив место собственной дисциплины, он выдержал небольшую паузу. Слушатели затаили дыхание.

– Ну а четвертый случай… тек скезеть, чего уж тут?

Глядя на два минуса, Кнорозов развел руками.

21 августа 1959 года

Мне посчастливилось видеть, слышать, целый вечер наблюдать вблизи Пастернака и Ахматову, обоих сразу. Этим я обязан В. В., который праздновал свое тридцатилетие и пригласил нас с Ирой на дачу в Переделкино. Прошел почти год после скандальной травли Пастернака в связи с Нобелевской премией за «Доктора Живаго» и почти год оставался до его смерти. В. В. принадлежал к числу ближайших друзей, непосредственно поддерживавших его в эти дурные дни. Кажется, Пастернак советовался с ним относительно явки на суд в Союз писателей и письма Хрущеву, напечатанного в «Правде». Говорили даже, что В. В. сам написал это письмо. Для всех знавших В. В. по факультету он был героем, открыто отстаивавшим в партбюро и всюду, куда его таскали, свое право любить Пастернака и его преданный анафеме роман. Но так или иначе, когда он пригласил меня к себе на день рождения, ни на какого Пастернака я не рассчитывал. С меня вполне достаточно было чести пойти в гости к обожаемому учителю.

Среди гостей были более или менее знакомые люди: родители В. В. – Всеволод Вячеславович Иванов и Тамара Владимировна, его единоутробный брат Миша (Иванов-Бабель), логик Витя Финн, «эстет» Миша Поливанов (впоследствии преподававший физику у нас на Отделении математической лингвистики МГПИИЯ). В какой-то момент вдруг оказавшийся рядом В. В. тихо сказал: «Анна Андреевна», и раньше, чем я успел ее рассмотреть, мимо меня прошла высокая седая женщина – Ахматова. Она, видимо, поднялась наверх и долго не показывалась.

Ждали Пастернака. Время от времени проносилось известие, что он скоро придет, потом – что он опять задерживается. Наконец, он появился. Он прошел через боковую калитку, которой его дача – соседняя – соединялась с дачей Ивановых, и поднялся на террасу. Вместе с ним пришли: его жена (плотная смуглая женщина, в свое время отбитая у Нейгауза, а теперь полуоставленная ради Ольги Ивинской, поплатившейся тюрьмой за близость к Пастернаку; за столом жена не поднимала глаз от тарелки и, не обращая внимания на происходящее, непрерывно ела), сын Женя с женой (Аленушкой Вальтер, учившейся на нашем курсе) и сыном – внуком Пастернака Петей.

Пастернак был очень красив: невысокий, крепкий, с меднокрасным лицом и серебряными волосами, он производил впечатление здорового и счастливого человека. У него был голос балованого ребенка, капризно растягивающего слова. Его приход был встречен радостными возгласами, и все стали усаживаться за стол. Пастернак и Ахматова сидели друг напротив друга, у того конца стола, где и сам именинник. Я сидел на другом конце, на стороне, противоположной от Пастернака, так что его мне было видно лучше, чем Ахматову.

Помню тост, предложенный Мишей Поливановым:

– Борис Леонидович, если бы меня спросили, что я хочу взять с собой в космос, я бы взял ваши стихи.

В то время в «Литературке» и «Комсомолке» дебатировался вопрос о сравнительных достоинствах физиков и лириков, и какая-то девушка уверяла, что и в космосе человеку будет нужна ветка сирени. Пастернак как-то одновременно улыбнулся и поморщился и сказал:

– Ну чтуо вы, Миша, ну зыачем вы говорите такие глупости?

Пастернак говорил много, и для меня все это было неожиданно и интересно. Потом, дожидаясь на станции электрички, я сделал в записной книжке какие-то заметки, но наутро оказалось, что эти пьяные каракули совершенно неудобочитаемы. Некоторое время я помнил все-таки, что он говорил, и все собирался как следует записать, но так и не собрался. Что-то совершенно необычное было сказано о Гоголе. Потом он говорил о людях, которые приходят к нему в Переделкино и ждут, что он – герой сопротивления! – спасет их и возглавит, но что это совершенно не по нему и что одного такого ходока он страшно разочаровал своим несоответствием заготовленному для него пьедесталу. (Лет десять спустя Костя Эрастов, ныне покойный, говорил мне, что в Пастернаке, который первым начал движение открытого несогласия, замечательно то, что он сумел не превратить его в свою профессию, что один свободный поступок не обязывал его ко второму, то есть не порабощал его, – в отличие от нынешних «революционеров», как их называл Костя, то есть диссидентов 70-х годов.)

Разумеется, обоих поэтов стали просить прочесть стихи. Пастернак долго отнекивался, кокетничал, говорил, что не знает, что читать, спрашивал у окружающих, что бы они хотели услышать. Его попросили прочесть одно из последних стихотворений, тогда еще не напечатанное, но ходившее в списках и всем известное, «то, в котором залы, залы, залы, залы» («Золотая осень» из «Когда разгуляется»). Наконец, он начал читать. Читал он плохо, сбивался, забывал строчки. Я сразу вспомнил, что мама рассказывала мне, как однажды он выступал в Политехническом, кажется, уже после войны, и тоже забывал, наверное, нарочно, потому что когда аудитория тут же хором подсказывала ему, он улыбался, счастливый, что знают и помнят.

Ахматову упрашивать не пришлось. Она сказала, что как-то раз ей позвонили из «Правды» и попросили дать стихи. Она ответила в том смысле, что пожалуйста, только это очень странно и вряд ли у них из этого что-нибудь получится. Ей сказали, что уж они-то знают, что делают, и раз берутся, значит, могут. Короче говоря, дело тянулось, тянулось и кончилось ничем. Вот эти-то стихи она и прочтет.

Ахматовой в то время было уже семьдесят лет. Это была величественная старая женщина, императрица. Зубов у нее, видимо, оставалось совсем мало, потому что, когда она стала читать:

 
Подумаешь, тоже работа
Беспечное это житье:
Подслушать у музыки что-то
И выдать шутя за свое… —
 

слышны были, казалось, одни гласные. Но это было великолепное, торжественное, звучное чтение, может быть, именно потому, что требовало от нее усилий, «танца органов речи» (как то ли Шкловский, то ли Мандельштам сказал о стихах Пастернака).

Все время, что она читала, Пастернак в такт ее голосу гудел, напевая и повторяя слоги и строчки. Когда она кончила, он тут же начал вполголоса читать только что услышанное стихотворение, заменяя или перевирая отдельные слова:

 
Прекрасная, право, работа —
Чудесное это житье:
Подслушать у музыки что-то
И выдать потом за свое…
 

Ахматова сказала:

– Ну вот, Борис Леонидович, вы когда мое читаете, то всегда улучшаете. – Она произнесла улутшаете.

– Чтуо вы, чтуо вы, Анна Андревна, чудесные стихи. Зачем вы их им давали? Нет, право, чудесные стихи, Анна Андревна, чудесные стихи.

– Нет уж, Борис Леонидович, это уж известно, вы когда мое читаете, то все улутшаете.

И они еще долго обменивались тщательно отмеренными приятностями, как какие-нибудь восточные вельможи, уверенные во взаимном уважении и преданности окружающих, лениво и с достоинством, Пастернак – немного по-женски и с уловками, Ахматова – с мужской прямотой.

Шаг вправо…

В первую годовщину смерти Ахматовой я пошел на вечер ее памяти, кажется, в Литературном музее, а может быть, в журнале «Иностранная литература», и был огорчен скромностью и малочисленностью аудитории, состоявшей из каких-то бесцветных библиотекарш, а то и совсем ветхих старушек. «Неужели это – ее читатели?» – подумал я. (Задним числом подозреваю, что попал тогда на какую-то нецентровую тусовку, а кто надо собрались в другом месте.)

Среди выступавших был А. А. Сурков, в период оттепели способствовавший изданию стихов Ахматовой. Принявшись расхваливать ее патриотизм и гражданское мужество, всячески их советизируя, он, видимо, почувствовал, что заврался, но в последний момент вывернулся – с помощью характерного полупризнания. Он сказал, что так же – по-нашенски, по-советски – она держалась и заграницей, на глазах у буржуазной прессы, и не потому, что при ней были мы, писатели-коммунисты, нет, она никого не боялась и говорила по зову сердца…

«Русские поэты в воспоминаниях конвоиров» – это могла бы быть массовая серия.

Еще пара зеркал

Один из моих любимых рассказов Татьяны Толстой – «Река Оккервиль». Изощренной аллюзивной технике, проецирующей его героиню, знаменитую певицу ушедшей эпохи Веру Васильевну, на фигуру Ахматовой, я посвятил специальный разбор («В минус первом и минус втором зеркале»), где приводится куча текстуальных, биографических и структурных доводов, а также выдержки из писем Толстой ко мне (в основном, критических), но целый слой анализа остался недоработанным – архетипический.

Один топос – петербургский – я рассмотрел довольно подробно, показав, как герой рассказа Симеонов, одинокий петербургский холостяк и коллекционер пластинок с голосом Веры Васильевны, многообразно ассоциирован с Петром и его строительным волюнтаризмом, с гибельностью водной стихии и так далее.

Второй – культ прекрасной дамы – в статье затронут, но по имени не назван и вообще прописан недостаточно четко. Между тем, фиксация Симеонова на легендарной артистке отмечена характерными чертами этого символистского топоса: он никогда не встречал ее, мыслит ее давно умершей и как бы существом из иного мира, тайно от всех поклоняется ей, посвящает всего себя собиранию ее записей, превращает свой дом в храм ее искусства и переживает свое наслаждение ее пением как уникальную интимную связь.

Но есть – и играет ключевую роль – еще один, третий, глубоко архетипический топос, который я упустил. Это комплекс мотивов, связанных с неожиданным (чудесным, иногда спасительным, чаще несущим гибель) оживанием (воскрешением, возвращением, материализацией, осуществлением, приходом по вызову) чего-то, что было или считалось неодушевленным (неживым, умершим, уничтоженным, удаленным, нематериальным, условным, запредельным), – покойника (предка, бога, черта, духа, джинна, изображения, имени, знака), оказавшегося «легким на помине». Примеров этого топоса множество: вызванный Фаустом Мефистофель; гоголевский портрет; статуи Петра и Командора; всевозможные английские привидения и оживающие египетские мумии; змея, выползающая из останков Олегова коня; чудовище Франкенштейна; Шариков; старик Хоттабыч; «мадам Бовари», в фантастическом рассказе Вуди Аллена выписываемая из флоберовского романа, быстро наскучивающая герою и, наконец, отсылаемая обратно. Особенно эффектны, конечно, сюжеты последнего типа, построенные по принципу «за что боролись, на то и напоролись»; к ним и относится ситуация в «Реке Оккервиль».

Симеонов полагает Веру Васильевну давно покойной, чем-то подлежащим возвышенному, но и совершенно отвлеченному и безопасному, зависящему исключительно от него одного культивированию в качестве реликвии, но вдруг оказывается, что она жива-здоровехонька и вполне и даже угрожающе телесна, ибо входит в его жизнь самым непосредственным, но никак не лестным, не возвышающим и не одухотворенным образом – как пользовательница его ванной.

Совмещение всех трех комплексов в рассказе, намекающем на Ахматову, очень органично. Петербургские мотивы и топика прекрасной дамы комментариев не требуют, да и оживание духов прямо-таки подсказывается всей атмосферой ахматовской поэзии, в особенности «Поэмой без героя». Фокус, часто применямый пародистами, состоит в том, что излюбленный автором ход обращается против него: на этот раз оживающим монстром оказывается сама героиня, артистка, прекрасная дама, alias – Ахматова.

P. S. Таня, ну как тебе теперь?

Яблоко или гулять

– Ты что больше любишь, яблоко или гулять? – спрашивает малыш у Чуковского.

– Какие у тебя глупые разговоры, – отвечает тот.

– Да-а, я умных-то разговоров не знаю, а поговорить-то с тобой хочется.

Игорь

Мои старшие друзья-коллеги были сами очень молоды, и в моем отношении к ним не было, думаю, ничего эдиповского. Просто очень хотелось быть принятым в их блестящую компанию. Что бы там ни инсинуировал Достоевский, говорить с умным человеком – одно из главных жизненных удовольствий. Во всяком случае, такова была изначальная подоплека моего научного честолюбия.

Поговорить с этими умными людьми приезжали издалека, в том числе из-за границы и даже из-за железного занавеса. Я только начал работать в лингвистике, когда Лена Падучева, уезжавшая в отпуск, попросила пойти вместо нее на доклад американcкой гостьи и написать о нем в отдел научной хроники «Вопросов языкознания». Задание содержало вызов: американка, как и Падучева, занималась высшим научным пилотажем – логическим анализом языка.

Игра стоила свеч. При первой же встрече осенью Лена сказала:

– Видела, видела. Ну, думала, сейчас порезвлюсь. Но смотрю, кванторы на месте.

Самым устрашающим авторитетом был Игорь Мельчук. Я познакомился с ним еще до Университета, так как он учился в Музучилище у моей мамы и бывал у нас дома; однако заслужить его профессиональное одобрение казалось немыслимым. Без злобы, как и без стеснения, Игорь своим «громким, но противным» голосом (его автоописание) разоблачал интеллектуальные ляпы коллег любого пола, возраста и положения.

Как-то он зашел в Лабораторию по организационным делам к нашему шефу. Я сидел за своим столом над алгоритмом семантического анализа. Это было в эпоху, когда компьютеров у нас не было, а описание грамматик не отделялось от правил оперирования ими. На листке бумаги мной были занумерованы команды, штук двадцать, долженствовавшие сводить любую из сотни синонимичных английских фраз к единому результату.

По наступившей тишине я понял, что разговор в верхах окончен и Мельчук занялся каким-то делом, как вдруг почувствовал его дыхание у себя за спиной. Через мое плечо корифей машинного перевода всех времен и народов пробегал глазами мой алгоритм. Я напрягся – шансы опозориться были немалые.

– Хмырь болотный, – Игорь покрутил головой с неохотным одобрением. – Ни петель, ни тупиков вроде нет.

Понравилась ему, как оказалось, не только техническая чистота, но и идея алгоритма – переход от синтаксиса к семантике, который он тоже уже обдумывал. Узнал я об этом, когда он вскоре созвал ведущих лингвистов и математиков, занимавшихся автоматическим переводом, чтобы наладить широкий фронт работ, и включил меня в состав этого ареопага.

Заседание проходило в полутемной комнатке (Институт языкознания располагался в помещении бывших графских конюшен), и через открытую для доступа воздуха дверь был виден коридор. Заседание длилось долго, и за это время по коридору несколько раз прошел венгерский лингвист Сепе (Szépe). Он часто бывал в Москве, причем встретить его можно было где угодно – на семинаре, на улице, в библиотеке, в предбаннике языковедческого или кибернетического начальства, буквально везде. Эти загадочные в своей регулярности появления давно стали притчей во языцех, поэтому при очередном его проходе за сценой я глазами показал на него Мельчуку, который обернулся и понимающе хмыкнул. А в следующий раз я не удержался и выдал давно назревавший латинский каламбур: «Saepe videtur» («Сепе/Часто виднеется»).

Народ посмеялся, но это было и все, в чем сошлись собравшиеся. На призыв образовать рабочие группы по темам, наиболее близким каждому, не откликнулся никто – кроме меня, польщенного приглашением работать с самим Мельчуком. С этого началось наше соавторство, а также мое осознание безнадежной расколотости сообщества умных людей. Говорить с ними было приятно, но приходилось выбирать, с кем.

На шумные вечерние семинары по нашему толково-комбинаторному словарю, которыми дирижировал Мельчук, стекались толпы болельщиков. Реальной работы делалось немного, зато это больше, чем что-либо в моем опыте, походило на описания jam-sessions американских джазистов. Компания складывалась отличная, но – сугубо «своя».

Однажды Мельчук делал доклад на «чужом» семинаре, делал с обычным харизматическим блеском, а когда затруднился с примером, обратился ко мне, сидевшему среди публики. Я сказал, что уже и предыдущий пример был неправильный, но Игорь радостно объявил:

– Какая разница?! Они все равно не поймут!

Раскол между «нами» и «ими» меня травмировал, ибо шел вразрез с позывом к общению. Постепенно размежевание «наших» и «не наших» становилось все четче, потом на него наложилось разделение на уехавших и оставшихся, а затем произошла пульверизация и без того разбросанной диаспоры.

С искусством компромисса у российского человека не очень.

Володя

Кумиром нашего дворового детства был высоченный красавец Володя – будущий книжный график В. В. Медведев, оформитель книг Ахматовой, Вознесенского, Ахмадулиной. Все знали, что он ходит играть в волейбол на «Динамо», и я и сейчас ясно вижу, как он с чемоданчиком в рукe, в синей с лампасами динамовской форме, идет через двор подчеркнуто сутулой спортивной походкой.

В играх малышни он не участвовал, но как-то раз столкнулся с ее проблемами. Через пустырь от нашего «еврейского» кооператива располагались бараки первых метростроевцев. С бараковскими ребятами у нас периодически возникали пограничные конфликты, доходившие до камнеметания, и однажды под огонь чуть не попал Володя, возвращавшийся из города с неизменным чемоданчиком. Воспользовавшись моментом и положившись на масштабы своего авторитета, он решил открыть в истории враждующих дворов новую страницу.

Он поднял руку, и бой прекратился. Завороженные присутствием легендарного Володи, бараковцы приблизились на расстояние слышимости, а мы сгрудились за его спиной. В руке у него оказался футбольный мяч, который мы гоняли до перестрелки. Держа его перед собой, как державу, Володя этаким Владимиром Мономахом и Генрихом IV заговорил о бессмысленности наших распрей. Помню его кульминационный риторический ход:

– Один двор – один хуй, даже забора нет (читай: Une foi, une loi, un roi – «Одна вера, один закон, один король»).

Мы, дряблая интеллигенция, были заранее согласны замириться, бараковцы же слушали со смешанными чувствами: несмотря на гипнотическое действие Володиной харизмы, они время от времени издавали инстинктивное «у, евррр!..». Володя, до получения паспорта носивший материнскую фамилию Розенберг, дипломатично пропускал эти сдавленные рыки мимо ушей. Перемирие было достигнуто, и он удалился, шикарно сутулясь.

На следующей неделе военные действия возобновились. Золотое компромиссное слово оказалось изроненным втуне.

А недавно Володя умер – лет семидесяти. Но до этого я его повидал, и мы впервые в жизни немного поговорили.

Бывая летом в Москве, я хоть раз наведываюсь в наш двор, обычно на велосипеде. Сделал я это и в девяносто восьмом. Я подъехал со стороны пустыря и как раз оценивал взглядом солидность окружившего дом железного забора, когда из-за него донесся нежно-покровительственный, как бы отеческий, голос:

– Что, Аленька, домой приехал?

Это был Володя, седой, сильно сдавший. Он комфортно сидел на раскладном брезентовом стуле среди разросшейся зелени, вокруг бегала прогуливаемая породистая собака. Володю всегда отличал высокий класс. У него были фирменные, писательского происхождения жены, и книги он делал тоже отборные. Разговорившись, он рассказал нечто трогательное, причем в масть моему эмигрантству, – как он уже после перестройки работал на книжной выставке за границей, и к нему в секцию зашел сам Илья Кабаков. Сначала Кабаков его не заметил, но когда он назвал его «Толей» (свойским именем, известным узкому кругу), тот обернулся, узнал Володю, и они поговорили. Про яблоко или гулять – какая разница?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю