355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Жолковский » Звезды и немного нервно » Текст книги (страница 3)
Звезды и немного нервно
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 02:40

Текст книги "Звезды и немного нервно"


Автор книги: Александр Жолковский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Хэппи эндшпиль

В семье Урысонов, папиных родственников по матери, шахматы культивировались. А среди свойственников был даже знаменитый шахматист, чуть ли не чемпион Германии, Бениамин Блюменфельд (1884–1947; http://chess. ufanet.ru/history/his_foto.htm), по семейному прозвищу «Бомба». Он, кстати, одним из первых стал изучать психологию шахматной борьбы, и в 1945 году защитил на эту тему кандидатскую диссертацию. Урысоны вообще знали себе цену и не вступали в брак с кем попало: когда один из них захотел жениться на ком-то из семейства Моносзонов, родительское согласие было получено не сразу, а лишь после того, как была выработана снисходительная формула «Моносзон – это почти как Урысон».

Сам папа (Л. А. Мазель, продукт еще одного мезальянса) играл для любителя очень хорошо – в силу первого разряда. Он мог играть без доски и давал сеансы одновременной игры вслепую мне и моим дворовым сверстникам. Проблемы возникали у него только с Кириллом Двукраевым, который вскоре и сам получил первый разряд (а потом поступил на философский факультет МГУ, помешался на глубинах диамата, спился, приходил одалживать трешку, завербовался на целину и там погиб). Любил папа и шахматные задачи. Когда я показал ему одну из задач Набокова, он решил ее с первого взгляда и удивился, что она составляла предмет авторской гордости.

Он очень любил рассказывать истории из мира шахмат, смакуя перипетии происшедших на его веку поединков между Ласкером, Алехиным, Капабланкой, Эйве, Ботвинником. А я помню, как в начале 50-х он ходил в Зал Чайковского на какую-то из игр матча Бронштейна с Ботвинником, бессменным тогда чемпионом мира. Папа отдавал должное совершенствам Ботвинника, как и он, доктора наук, до зубов вооруженного теорией, но его – да и многих, в том числе меня, – волновал вызов, вновь и вновь бросаемый воплощению советского шахматного истеблишмента хрупким, неровным, непредсказуемым Бронштейном. Папа пришел возбужденный тем, как Бронштейн, потеряв фигуру и неясно на что надеясь, продолжал защищаться с такой неистовой изобретательностью, что Ботвинник, видимо, ошарашенный его дерзостью, в конце концов согласился на ничью. Впечатление, сказал папа, было сюрреальное на грани провокации, как будто Бронштейн, держась за потолок, опровергал все законы природы и общества. Как сказал бы Саша Осповат, «типичный залп по Кремлю». Но Кремль еще стоял прочно: матч кончился вничью, а по условиям ФИДЕ в таком случае чемпион сохранял корону.

Так или иначе, когда лет сорок спустя, уже после перестройки, один мой знакомый – кандидат технических наук, но с разносторонними культурными интересами (то, что по-английски называется culture vulture, «культурный стервятник»), – предложил мне лишний билет на престижную шахматную встречу (Карпов? Каспаров?), я сразу подумал о папе: для него это могло бы оказаться хорошим антидепрессантом. Приятеля, ценившего папины работы, моя идея тоже вдохновила: «Пойти на шахматы с Мазелем!». Не вдохновила она только папу. Как я его ни уговаривал, он сказал, что времена, когда он куда-то ходил, давно прошли. Приятель огорчился, снова пригласил меня, я снова отказался и вскоре забыл об этой истории.

Но она имела завершение. В очередном разговоре приятель сказал:

– Да-а, зря ты тогда не пошел. Отличная компания подобралась, на уровне докторов наук: доктор физмат наук такой-то, доктор технических наук такой-то, доктор биологических наук такой-то – и я. Жаль, Мазеля не было…

Реплика, в сущности, гоголевская («Там у нас и вист свой составился: министр иностранных дел, французский посланник, английский, немецкий посланник и я…»), но – чистая правда, взята, как говорится у Зощенко, с источника жизни.

Теорема Понтрягина

Одновременно с Консерваторией папа учился в МГУ, на мехмате. Он с успехом его окончил и даже некоторое время колебался в выборе профессии. Победило музыковедение, в результате выигравшее от его математического склада ума.

Одним из папиных сокурсников по мехмату был видный в будущем математик Л. С. Понтрягин, с которым он в конце концов совершенно раззнакомился из-за антисемитских позиций, которые тот, уже в чине академика, занимал в трудные для советских евреев годы. Но о далекой общей с ним молодости папа вспоминал с удовольствием. Он любил приводить шуточную теорему, придуманную Понтрягиным в 1937 году: «Всякий советский человек будет арестован, если до этого не умрет».

Особенно эффектно звучало главное предложение – «Всякий советский человек будет арестован», но и последующее условное утешало не очень.

Между тем теорема верна, но верна тривиально, ибо справедлива относительно всякого человека вообще. Соль в том, что для человека вообще, то есть предельно обезличенного и известного исключительно своей смертностью Кая, проблематика арестуемости была не так актуальна, как для человека советского. Теорема, нарочито сформулированная в сугубо логических, качественных терминах, была рассчитана на восприятие в ключе количественных разделов математики – статистики, теории вероятностей и т. п.[10]10
  Не сразу сообразил, что по своей структуре теорема Понтрягина во многом сходна с когда-то проанализированной мной остротой его старшего современника – тоже, кстати, математика, Бертрана Рассела: «Many people would sooner die than think. In fact, they do», букв. «Многие люди хотели бы скорее умереть, чем [начать] думать. В сущности, так они и делают». Излюбленную философами смертность человека вообще Рассел использовал для разработки совсем другой темы – общечеловеческой же глупости.


[Закрыть]

Тем самым она схватывала самую суть и многих позднейших дискуссий о сравнительных достоинствах советского и западного образа жизни, в частности – аргументации типа: «У них там тоже воруют, берут взятки, недоплачивают, увольняют, запрещают, преследуют, сажают, убивают…» Да, там тоже, но как-то меньше – в количественном отношении. Что для человека, тем более российского, все-таки важно, учитывая удручающие именно в этом отношении показатели его жизни, начиная с продолжительности.

Как сделана Россия

В 30-е годы папа путешествовал на пароходе по Волге. Среди пассажиров были американские туристы. Папа по-английски говорил, но с неважным произношением. К концу круиза одна американка поделилась с ним своими впечатлениями:

– Russia is badly done (букв. «Россия плохо сделана»), – сказала она.

Папа, знаменитый своими имитационными показами, передавал это низким, подчеркнуто мужским голосом, раздельно выговаривая каждый слог. При этом в борьбе с чуждой фонетикой его рот оказывался как бы забит огромными американскими зубами. Вердикт звучал отталкивающе, но обжалованию не подлежаще.

Конец поношению

Валентина Джозефовна Конен, в свое время папина ученица, была замужем за известным физиком Евгением Львовичем Фейнбергом (кстати, братом пушкиниста И. Л. Фейнберга). Папа очень дружил с ними. Когда он приходил к ним в гости, Фейнберг, давая папе и Валентине Джозефовне наговориться на профессиональные темы, присоединялся к ним не сразу. Выждав полчаса-час, он наконец выходил из кабинета со словами:

– Ну как, поношение С-ва уже закончилось?

(С-в был консерваторский завкафедрой.)

Нам внятно все

Изгнанный из Московской консерватории за «космополитизм», папа профессорствовал в Институте военных дирижеров (1949–1954 гг.). Институт был в ведении Министерства обороны (а не высшего образования), и его волевой начальник, генерал Иван Васильевич Петров, воспользовался случаем украсить свой штат отборной группой лиц еврейской национальности. (В те же годы в нашей средней школе № 50 историю преподавал некий Зиновий Михайлович, по прозвищу, естественно, Зяма, – доктор наук, уволенный из Института государства и права и таким образом на собственном опыте испытавший взаимодействие этих юридических категорий.) Менее удачливые изгои были трудоустроены в провинциальных консерваториях, куда выезжали на преподавательские гастроли без отрыва от московской прописки. Но речь пойдет не столько об этих малой и средней диаспорах, сколько о встречной миграции монголов.

Монголия, утратившая со времен Чингисхана доминантное положение среди стран соцлагеря, не была, однако, освобождена от внесения в его коллективную боевую мощь своей скромной лепты, и ее вооруженные силы нуждались в музыкальном обеспечении. Посредничество между Западом и Востоком, волновавшее еще Киплинга и Блока, выпало на долю консерваторских беженцев. Взаимопонимание было затруднено культурными и языковыми барьерами, но наступало.

… – В последние годы жизни Бетховен оглох, ушел в себя, был одинок…

Монгольская группа выслушивает эту печальную повесть в недоуменном молчании. Возможно, потеря слуха не кажется им экзистенциальной катастрофой.

– Он оглох, – повторяет профессор, – ушел в себя, у него осталось мало друзей, не было любящей женщины, он был очень одинок…

Все напряженно молчат, но вдруг лицо одного из слушателей озаряется улыбкой узнавания – он нащупал логическую цепочку, понятную любому кочевнику.

– Одинокий – одиногий – один нога! Один нога – никто любить не будет!!

В другой раз излагается сюжет «Кармен» и тоже падает, как в вату. Добросовестное внимание слушателей держится на исходной настороженной ноте, не только не получая финального разрешения, но, по-видимому, не вовлекаясь и в завязку. Драма любви, ревности и смерти почему-то не берет монголов за живое. Но вот наступает просветление:

– Товарищ профессор! Я понял!! Он был женщина!!!

В монгольском языке категория рода отсутствует не только у глаголов, как, скажем, в английском, но и у личных местоимений; «он» и «она» – одно и то же слово. Поэтому интеллектуальный прорыв неизвестного номада не уступает будущим западным прозрениям в области гендера. (Сегодняшнего американского первокурсника не поставил бы в тупик и Кармен-мужчина. Впрочем, по линии эротического дальтонизма монгольские духовики оказываются в почетной компании Льва Толстого, вычеркнувшего из своего массового издания чеховской «Душечки» нежные прикосновения к героине мужчин, но не женщин.)

Темнота монгольских студентов была предметом шуток и на филфаке МГУ, где я учился несколькими годами позже. Но в начале 90-х, разговорившись в самолете с соседом – американским геологом, летевшим в командировку на Восток, я услышал, что в его опыте монголы своей динамичной организованностью дадут русским сто очков вперед, так что феномен Чингисхана не представляется ему загадочным. Загадочным остается феномен русской души и партийной диктатуры, неустанно занятой отбором кадров, но не застрахованной от отдельных срывов.

Рассказы об Институте военных дирижиров напоминали истории о преподавании на рабфаке двадцатью годами раньше.

Один бойкий слушатель решил опровергнуть какое-то положение папиной лекции с помощью марксизма.

– Знаете ли вы, профессор, что по этому поводу сказал Энгельс в своей надгробной речи на могиле Маркса? – Он привел цитату.

Папа парировал:

– Да, но знаете ли вы, что возразил на это Маркс в своей ответной речи на могиле Энгельса?

Рабфаковец приготовился записывать.

Папа и его многолетний коллега и соавтор Виктор Абрамович Цуккерман любили вспоминать однажды полученную Цуккерманом записку от слушательницы: «Отчего Вы такой задумчЕвый и нежный». Они наперебой подчеркивали это – Е-, видимо, усматривая в нем выразительный аккомпанемент к эмоциям рабфаковки.

Другая история была о том, как, излагая рабфаковцам биографию Шопена и упомянув о его молчаливой и безответной любви к Констанции Гладковской, папа сказал, что та, по-видимому, и не знала о его чувстве к ней.

– Ну-у, так уж не и знала!..

– Конечно, нет, ведь он ей не признался.

– Ну ей-то он, может, и не сказал, но сказал другим девчатам, а те уж ей!..

Время и мы

У меня есть старый снимок – я в колхозе, год, должно быть, 1955-й, лето после первого курса. Я сижу под стогом сена, на плече у меня то ли вилы, то ли грабли (виден черенок), глаза прищурены от солнца, я отдыхаю.

Папу эта фотография очень занимала. По его мнению, она свидетельствовала, что благодаря нескольким славянским каплям крови мне дано вот так растворяться во времени, никуда не спешить, просто быть. Он же может лишь завидовать этому, а сам живет в неумолимо хронометрированном мире, причем не столько немецком, размеренном, сколько еврейском, истеричном. Будучи воплощением немецкой организованности (он родился в Кёнигсберге, и по нему, как по Канту, можно было проверять часы), в российском хаосе он постоянно оказывался единственным шагающим в ногу и нервно ожидающим подхода остальных частей.

Приученный им считать, что я опоздал на встречу, если пришел на минуту позже назначенного времени – хотя бы и на полчаса раньше партнера, я унаследовал-таки его комплекс пунктуальности и раздраженной зависти к неторопливым аборигенам. В «Тихом Доне» меня больше всего восхищало, как там назначаются свидания: «Повечеряете – выходи к плетню».

В «Кроткой» Достоевского герой, типичный западник, узнав о самоубийстве жены, восклицает: «Всего только пять минут опоздал!» В действительности он опаздывает на целую жизнь, которая у него четко распланирована (позорное прошлое – накопительское настоящее – светлое будущее) и проходит в дрессировке жены-бесприданницы. Мотивы времени и денег совмещает род занятий героя – владельца закладной конторы. По национальности он, как и старуха-процентщица в «Преступлении и наказании», не еврей, но профессия у него типично жидовская – взимание денег за самый ход времени. Сегодня это норма в обуржуазившемся мире, но в Средние века христианин не мог заниматься столь богопротивным делом, и оно выпадало на долю евреев.

Да что там, еще недавно одна православная художница из России, гостившая в Санта-Монике, отказывалась понять, как это можно дать взаймы тысячу долларов, а через год требовать назад тясячу сто. Я помнил ее мать, в молодости служившую домработницей в семье моих знакомых, а ее бабушка вообще успела родиться крепостной.

Я тоже никак не могу выдавить из себя раба – мне морально тяжело платить за парковку машины, то есть, грубо говоря, за время и место. (Слава богу, для велосипедов и то, и другое пока бесплатно.) Но когда я пожаловался на этот пережиток российского прошлого коллеге-американцу, он признался, что ему тоже противно платить за паркинг. И это при том, что формулы «Время – деньги» и, буквально, «Спасибо вам за ваше время» давно уже въелись в плоть, кровь и подсознание американцев.

Во время первой поездки в Польшу (1967) – эту славянскую и единственно доступную мне тогда Европу – я остановился у тамошних коллег. Я с удивлением отметил, что когда мы садились завтракать, хозяина не бывало дома. Оказывается, он вставал раньше всех и отправлялся на прогулку, которая венчалась чашечкой кофе в кавярне. Но ровно в 9 появлялся, постукивая пальцем по крышке часов, со словами Mam zawsze punkt («У меня всегда ноль-ноль»). Фраза запомнилась, ибо звучала несколько раз в течение дня – каким-то образом, когда он смотрел на часы, на них оказывалось ровно.

Мне эта еврогармония не давалась. Пытаясь освоить культуру кавярни (поводом служил роман с юной полькой), я никак не мог научиться бесконечному растягиванию микроскопической порции эспрессо. Я выпивал вторую, третью, четвертую чашку и томился в ожидании дальнейших событий.

Это не я пишу

В 50-е годы в папиных разговорах за чайным столом и устных новеллах стал фигурировать музыковед-графоман с запоминающейся, иногда казалось, нарочно придуманной, фамилией – Оголевец[11]11
  Алексей Степанович Оголевец (1894–1967).


[Закрыть]
. Бывший работник милиции, он вел себя нахраписто, печатал огромные тома с претензией на тотальную перестройку музыкознания, скандально требовал их обсуждения и признания своего величия. В ходе кампании по увековечению собственной славы он не постеснялся обратиться за отзывом к Шостаковичу, со слов которого и стала известна эта история.

Отметая возражения, он добился аудиенции и попросил письменно засвидетельствовать непреходящую ценность его работ. Шостакович, неспособный никому отказать прямо, стал, нервно наигрывая что-то пальцами на щеке (папа всегда показывал его так), отнекиваться – он не читал книг Оголевца, сейчас у него нет времени с ними ознакомиться, он не музыковед, научных отзывов не пишет, это отняло бы слишком много сил…

– Не нужно ни о чем беспокоиться, – надвигаясь на него, с угрожающей членораздельностью объявил Оголевец. – Я все подготовил. Вот отзыв. – Он раскрыл портфель и протянул Шостаковичу отпечатанный текст с зияющим местом для подписи.

Шостакович стал читать:

«Гениальные работы выдающегося музыковеда А. С. Оголевца открывают новую страницу в истории советского и мирового музыкознания. Их историческое значение…»

– Как же вы можете так о себе писать? – спросил пораженный Шостакович, хотя после всего к тому времени пережитого, наверно, мало что должно было его удивлять.

– Это не я пишу, – левой рукой папа описал большую дугу и уперся указательным пальцем себе в грудь. – Это вы пишете!!! – Правый перст он устремил на воображаемого Шостаковича.

Шостаковичу отчаянно хотелось только одного, – чтобы этот ужасный человек как можно скорее ставил его в покое. Он оторвал руку от щеки, схватил ручку и подписал отзыв.

Папа говорил, что сходным, хотя и не во всех деталях, было происхождение многих текстов Шостаковича.

Кстати, когда на рубеже 80-х годов на Западе вышла и была переведена на множество языков книга «Свидетельство: мемуары Шостаковича в записи и под редакцией Соломона Волкова»[12]12
  Solomon Volkov. Testimony: The Memoirs of Dmitri Shostakovich as Related to and Edited by Solomon Volkov. New York: Harper amp; Row, 1979.


[Закрыть]
, яростно оспаривавшаяся (и, кажется, оспариваемая до сих пор) официальным шостаковедением, папа немедленно прочел ее по-немецки и в тщательно закодированном телефонном разговоре через океан высказал твердое убеждение в ее аутентичности.

Талон на место у колонн

Папа рассказывал, что Шостакович имел обыкновение приезжать на вокзал сильно заранее, чтобы, как только подадут состав, войти в вагон, занять свое место, постелить постель, раздеться и лечь под одеяло.

– Зачем?

– Затем, что если окажется, что на это место продали два билета, и придет другой пассажир, то место останется за Шостаковичем как за уже лежащим.

На недоумения типа: он же Шостакович, лауреат, депутат и т. п., так что место ему уж как-нибудь обеспечено, папа отвечал другой историей про Шостаковича и билеты.

В 30-е годы его даме вдруг захотелось пойти в театр, мимо которого они проходили. В кассе билетов не оказалось. Шостакович готов был ретироваться, но дамочка продолжала напирать: он знаменитость, его все знают, стоит ему назвать себя, как билеты найдутся. Он долго отнекивался, но, в конце концов, сдался и обратился в окошечко администратора с сообщением, что он Шостакович. В ответ он услышал:

– Ви себе Состаковиц, я себе Рабиновиц, ви меня не знаете, я вас не знаю…

Уравнение с тремя неизвестными

В лицах передавал папа и рассказ Шостаковича о том, как весной 1957 года, вскоре после так называемых венгерских событий, он принимал экзамен по марксизму-ленинизму. Собственно, принимал его преподаватель марксизма, но председательствовал, в качестве главы Государственной экзаменационной комиссии Московской Консерватории, Шостакович.

– Подходит очередь отвечать молоденькой девушке. Она симпатичная такая, задумчивая, думает о чем-то, ну о том, о чем все девушки думают. На билет она ответила, но марксисту этого мало, он спрашивает: «Забвением ЧЕГО, – Шостакович поднимает палец левой руки, – вызваны события… ГДЕ?» – указательным пальцем правой руки он пригвождает загадочное нечто к столу. – Девушка, молоденькая такая, симпатичная, думает о том, о чем думают девушки, и совершенно теряется. А марксист-зануда уставился на нее и ждет. А она молчит. Ну, тут марксист, он тоже человек, тоже человек, – Шостакович оживляется и отбивает на щеке привычное стаккато пальцами, – тоже человек, в сортир побежал, в сортир побежал. А председатель комиссии – я, я председатель комиссии, я председатель. Он в сортир побежал, а я ей пять поставил, пять поставил, пять поставил, – Шостакович торжествующе набрасывает в воздухе три пятерки. – Я председатель комиссии![13]13
  Современный проницательный читатель, способный насладиться контрапунктом двух не названных, но легко вычислимых переменных (события ГДЕ и думает О ЧЕМ), возможно, нуждается в подсказке относительно третьей – забвением ЧЕГО. Полвека спустя не помню точно, хотя в свое время это прочитывалось с листа. Чего-то вроде «классовой бдительности».


[Закрыть]

Технические погрешности

Рассказы об успешном противостоянии силе не так неправдоподобны, как мы подспудно боимся. Наезд обычно предполагает пассивность жертвы, а потому продумывается лишь на шаг вперед и контрудара не выдерживает. Папа рассказывал об одном таком эпизоде из композиторской жизни.

Фортепианный квинтет Шостаковича был впервые исполнен в 1940 году, в Малом зале Консерватории, автором и квартетом имени Бетховена. На генеральной репетиции присутствовала музыкальная элита, в том числе Арам Хачатурян, бывший уже в чине зампредседателя оргкомитета Союза композиторов. Квинтет имел успех, и Хачатурян одним из первых поднялся на сцену поздравить автора. Но в свои похвалы он внес завистливо-перестраховочную ноту:

– Прекрасная музыка, Дмитрий Дмитриевич. Все великолепно, за исключением разве что мелких, технических погрешностей.

Заводить речь о технических недоработках у бесспорного мастера формы Хачатуряну, по слухам, отдававшему оркестровать свои сочинения музыкальным неграм, не следовало.

– Да, да, технические погрешности, технические погрешности, надо их устранить, устранить, немедленно устранить. – Нервно жестикулируя, Шостакович стал созывать исполнителей. – Дмитрий Михайлович, Василий Петрович, Сергей Петрович, Вадим Васильевич, в партитуру квинтета вкрались технические погрешности. Арам Ильич обнаружил досадные технические погрешности, технические погрешности. Сейчас он их нам покажет. Арам Ильич, пожалуйста, к инструменту. Нельзя допустить, чтобы свет увидело несовершенное сочинение, несовершенное сочинение.

Хачатурян всячески уворачивался, но Шостакович продолжал тащить его к роялю, сгребая вокруг него членов квартета, пока тому не удалось наконец вырваться из окружения и спастись бегством.

Не исключено, что сомнительный комплимент сошел бы ему с рук, прояви он больше внимания к его технической стороне – выбору слов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю