Текст книги "Напрасные совершенства и другие виньетки"
Автор книги: Александр Жолковский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Время и мы
У меня есть старый снимок – я в колхозе, год, должно быть, 1955-й, лето после первого курса. Я сижу под стогом сена, на плече у меня то ли вилы, то ли грабли (виден черенок), глаза прищурены от солнца, я отдыхаю.
Папу эта фотография очень занимала. По его мнению, она свидетельствовала, что благодаря нескольким славянским каплям крови мне дано вот так растворяться во времени, никуда не спешить, просто быть. Он же может лишь завидовать этому, а сам живет в неумолимо хронометрированном мире, причем не столько немецком, размеренном, сколько еврейском, истеричном. Будучи воплощением немецкой организованности (он родился в Кенигсберге, и по нему, как по Канту, можно было проверять часы), в российском хаосе он постоянно оказывался единственным шагающим в ногу и нервно ожидающим подхода остальных частей.

В колхозе, под стогом (лето 1955?)
Приученный им считать, что я опоздал на встречу, если пришел на минуту позже назначенного времени – хотя бы и на полчаса раньше партнера, я унаследовал-таки его комплекс пунктуальности и раздраженной зависти к неторопливым аборигенам. В “Тихом Доне” меня больше всего восхищало, как там назначаются свидания: “Повечеряете – выходи к плетню”.
В “Кроткой” Достоевского герой, типичный западник, узнав о самоубийстве жены, восклицает: “Всего только на пять минут опоздал!” В действительности он опаздывает на целую жизнь, которая у него четко распланирована (позорное прошлое – накопительское настоящее – светлое будущее) и проходит в дрессировке жены-бесприданницы. Мотивы времени и денег совмещает род занятий героя – владельца закладной конторы. По национальности он, как и старуха-процентщица в “Преступлении и наказании”, не еврей, но профессия у него типично жидовская – взимание денег за самый ход времени. Сегодня это норма в обуржуазившемся мире, но в Средние века христианин не мог заниматься столь богопротивным делом, и оно выпадало на долю евреев.
Да что там, еще недавно[22]22
В начале 1990-х.
[Закрыть] одна православная художница из России, гостившая в Санта-Монике, отказывалась понять, как это можно дать взаймы тысячу долларов, а через год требовать назад тысячу сто.
Я помнил ее мать, в молодости служившую домработницей в семье моих знакомых, а ее бабушка вообще успела родиться крепостной.
Я тоже никак не могу выдавить из себя раба – мне морально тяжело платить за парковку машины, то есть, грубо говоря, за время и место. (Слава богу, для велосипедов и то и другое пока бесплатно.) Но когда я пожаловался на этот пережиток российского прошлого коллеге-американцу, он признался, что ему тоже противно платить за паркинг. И это при том, что формулы “Время – деньги” и, буквально, “Спасибо вам за ваше время” давно уже въелись в плоть, кровь и подсознание американцев.
Во время первой поездки в Польшу (1967) – эту славянскую и единственно доступную мне тогда Европу – я остановился у тамошних коллег. Я с удивлением отметил, что, когда мы садились завтракать, хозяина не бывало дома. Оказывается, он вставал раньше всех и отправлялся на прогулку, которая венчалась чашечкой кофе в кавярне. Но ровно в 9 появлялся, постукивая пальцем по крышке часов, со словами: “Mam zawsze punkt” (“У меня всегда ноль-ноль”). Фраза запомнилась, ибо звучала несколько раз в течение дня – каким-то образом, когда он смотрел на часы, на них оказывалось ровно.
Мне эта еврогармония не давалась. Пытаясь освоить культуру кавярни (поводом служил роман с юной полькой), я никак не мог научиться бесконечному растягиванию микроскопической порции эспрессо. Я выпивал вторую, третью, четвертую чашку и томился в ожидании дальнейших событий.
Полки вел…
У Ильфа и Петрова есть фельетон “Рождение ангела” – на тему о коллективной доводке киносценария – с незабываемой фразой: “Полки вел Голенищев-Кутузов 2-й”.
В 1970 году в журнале “Народы Азии и Африки” появилась моя статья со структурным анализом одного сомалийского текста. Этому предшествовало ее одобрение главным редактором И. С. Брагинским (наложившим ленинского типа резолюцию: “Дать, снабдив марксистской врезкой От редакции”) и последующее медленное продвижение в печать. (Структурализм был внове – мое появление в редакции встречалось драматическим шепотом: “Структуралист пришел!”) Но вот наконец мой редактор Лева К. сказал, что в определенный день, точнее, вечер, на редколлегии будет решаться вопрос о сдаче номера в типографию и мне желательно быть под рукой на случай, если возникнут вопросы.
В назначенный час я прохаживался по коридору редакции, время от времени подглядывая в щелку за происходившим в огромном кабинете главного. Самого Брагинского не было, и председательствовал его заместитель Г. Г. Котовский – сын легендарного комбрига, как объяснил мне выглянувший в коридор Лева. Ждать пришлось долго – каждый материал обсуждался со всей подробностью. Впрочем, проблематичными, видимо, считались лишь две статьи, ибо, кроме меня и пожилого человека с усталым, чем-то знакомым, желтым, татароватым лицом, в коридоре никого не было.
Меня на ковер так и не пригласили, но о потраченном времени жалеть не пришлось. Во-первых, статья пошла в номер без дальнейших разговоров, а во-вторых, когда Лева вышел позвать в кабинет другого, явно более спорного автора, он почтительно назвал его Львом Николаевичем, и я сообразил, что это был очень похожий на мать сын Ахматовой и Гумилева. Его лагерные мытарства остались к тому времени давно позади, а собственная репутация шовиниста-этногенетика только набирала силу, и он все еще ходил в диссидентах; публикация в “Народах Азии и Африки” была, по-видимому, нужна ему и отнюдь не гарантирована. Подстрекаемый любопытством, я проскользнул в дверь вслед за ним.
Полки вел Котовский 2-й. В противоположность брутальному бритоголовому гиганту, созданному усилиями Каплера, Файнциммера и Мордвинова (и его, вероятно, еще более жуткому прототипу), он оказался вальяжным, с пухлыми щечками и аккуратной прической, советским джентльменом, среднего роста, при галстуке и в замшевых туфлях. Ничто в его вкрадчивых манерах не наводило на мысль о конском топоте, сабельных атаках, тачанках, погромах, трупах. Мягкими, дипломатично закругленными фразами он заговорил об интереснейшей статье почтеннейшего Льва Николаевича. Я все ждал, когда же он совершит свой выпад, и – после изматывающих комплиментарных подступов – дождался.
– Чего мне, может быть, недостает в статье многоуважаемого Льва Николаевича, – все с той же воркующей ласковостью сказал он, – это четкого применения классовых, историко-материалистических критериев. Возможно, оно просто недостаточно бросается в глаза при первом чтении, и Льву Николаевичу, я думаю, самому представится желательным дать эти моменты более, так сказать, выпукло.
Гумилев заговорил со столь невозмутимым спокойствием, что я ему немедленно позавидовал. За его преувеличенной восточной любезностью стояла не только бескомпромиссная, ахматовской закалки твердость, но и вызывающая, пусть символическая, апелляция к насилию, в которой сказывался то ли киплинговский налет, унаследованный с отцовскими генами, то ли собственный зэковский опыт.
– Благодарю вас, глубокоуважаемый Григорий Григорьевич, за незаслуженно лестное мнение о моем скромном опусе. И вы абсолютно правы насчет классового подхода, каковой в нем действительно не нашел применения. Дело в том, что меня интересуют исторические закономерности более общего порядка. Позволю себе совершенно отвлеченный пример. Если, скажем, взять какого-нибудь человека, поднять его на самолете на высоту в несколько тысяч метров над каким-нибудь пустынным местом и сбросить оттуда вниз, то можно с более или менее полной достоверностью предсказать, что, ударившись о песок, он разобьется насмерть. И для того чтобы прийти к этому научному выводу, вовсе не потребуется учет классовой принадлежности этого человека и социальных взаимоотношений между ним и владельцами самолета. Так что я не думаю, что мой текст нуждается в каких-либо добавлениях, разве что вы, Григорий Григорьевич, настаивали бы на включении в него этого небольшого мысленного эксперимента.
Котовский настаивать не стал. Это было неудивительно, ибо как раз незадолго перед тем в мировой и советской прессе появилось сообщение (которое никак не могло пройти незамеченным в среде востоковедов) о казни каких-то преступников в Саудовской Аравии методом сбрасывания с самолета, сообщение, политически крайне неудобное с официальной советской – подчеркнуто проарабской – точки зрения. Обсуждение статьи на этом закончилось, и она появилась в журнале без изменений.
Таков был исход уникального династического матч-реванша.
Militia et amor
Так по-латыни называется сюжет, сопрягающий две древнейшие профессии и вообще две основные координаты человеческого состояния – войну и любовь. Согласно Овидию, Всякий любовник – солдат, и есть у Амура свой лагерь…
По-русски милиция (да и лагерь) звучит немного иначе, но контраста не портит, даже наоборот. Впрочем, это на пугливый интеллигентский взгляд, а народ воспринимает ее вполне по-свойски:
Хоть я ростом-то мала,
Зато круглолицая.
Круглолицых девчат
Любит вся милиция.
И даже:
Пить будем,
Гулять будем,
А милиция придет, —
Отвечать будем.
На примирительный лад настраивает уже сама частушечная силлабика: зА-то, бу-дЕм.
С Мариной Зубковой я познакомился в середине 1960-х годов. На улице я знакомился редко, а тут решился. Я шел к метро из Лужников, наверно, из кино, и стал засматриваться на высокую красивую девушку – собственно, их было две, обе хоть куда, но мое внимание привлекла та, что шла справа. В праздничной летней толпе я следовал за ними, сверля ее глазами, но не осмеливаясь перейти невидимую черту.
Эти маневры не остались незамеченными. Внезапно остановившись, моя избранница повернулась мне навстречу:
– Вы хотели нас видеть?
Промежуток между нами сократился, и, оказавшись лицом к лицу с ней, я невольно ответил в тон:
– Да, вот вас. – Я показал пальцем.
Она что-то шепнула своей черноволосой подруге, та послушно откланялась, а мы пошли вместе.
Марина была моих лет, может, чуть моложе, и ростом почти с меня. Со смуглой кожей, отливавшей на щеках лиловым румянцем, она была похожа на Людмилу Гурченко – с такими же живыми глазами и как бы слегка перебитым носом. Но она была выше, крупнее, здоровее и держалась уверенно. Говорила простовато, но грамотно. Волосы были короткие, светлые, слегка взбитые, наверно, крашеные. Она курила. Во всей ее манере чувствовалась житейская, немного блатная энергия. При высоком росте она еще и носила каблуки.
В общем, было чего бояться – и я боялся. Но страх свой преодолевал. Встреча с такой женщиной означала вызов, бежать от которого было нельзя, тем более что все складывалось как нельзя лучше.
В моей тогдашней жизни она была не главной темой, а, так сказать, побочной партией. Но в промежутках мы стали встречаться. Я звонил ей домой или на работу – в какую-то шумную контору с многоканальной телефонной связью, – и она охотно появлялась. Что она находила во мне, оставалось загадкой. Мы шли в парк, в кино, пару раз посидели во внушавших мне ужас кафе, но все очень чинно, на расстоянии вытянутой руки. Не по ее вине.
Она была женщиной “из другого круга”, в чем и крылась ее желанность и – неприкасаемость. К тому же как раз наступил период диссидентства-подписанства, и соответствующие опасения она тоже вызывала. Вдумываясь в обстоятельства нашего знакомства, я говорил себе, что сам ее выбрал, но тут же вспоминал, что первая заговорила она.
Вообще, я не знал, что с ней делать.
Покупая сигареты, она комментировала их подорожание словами:
– Вот так, значит, нас, трудящихся!..
А разговор о книгах приводил к сообщению о доступности для нее дефицитного издания Пастернака с предисловием недавно арестованного Синявского – благодаря знакомству с “Пастерначком”. Она говорила: “А еще у меня есть Пастерначок!”, и я терялся в догадках, с кем именно из славного литературного клана и в каких именно отношениях, тайных любовных или тайных же служебных, она состоит.
Я делал осторожные попытки сближения – без рискованной короткости. Полагая, что нейтральной площадкой может стать спорт, я предложил лыжную прогулку за город. Она приехала, и тут оказалось, что она едва ли не впервые в жизни встала на лыжи. Тем не менее часа два она прилежно ковыляла по лесу. Это выглядело так беззащитно, что я наконец решился поцеловать ее, а через несколько дней – пригласить к себе домой.
Провал был полный. Как говорит опоссум Пого из американского комикса, мы встретились с врагом, и он – это мы.
Она пришла, с удовольствием выпила и закусила, охотно слушала пластинки, легко перемещалась по квартире. Чем свободнее держалась она, тем принужденнее и замкнутее становился я. Прикоснуться к ней я не пытался, хотя этот шаг назревал с каждой минутой. В какой-то момент она зашла в спальню и бросилась на кровать, свесив ноги на пол и откинувшись назад.
Отступать было некуда. В последнем и бесповоротном порыве непричастности я схватил крутившуюся на проигрывателе пластинку – до сих пор со стыдом помню какую и от стыда же не могу назвать – и грохнул об пол.
Она встала, вышла в гостиную, походила взад-вперед и начала прощаться. Я принялся ее удерживать. Все это без рук, да и какие руки, она была не слабее меня, но на истерическом надрыве.
И тут произошло нечто из совершенно незнакомой мне оперы. Она набрала номер и попросила за ней заехать. Я остолбенело молчал; теперь уже она не уходила – в ожидании. Вскоре раздался звонок в дверь, я открыл, там стояли два милиционера. Они сослались на вызов, зашли и, убедившись, что пьяных нет, драки тоже, вежливо вместе с ней удалились.
Амуры на этом, кончились но и репрессивных мер вроде бы не последовало, хотя кто знает.
Милиция звучит по-русски не просто иначе, чем по-латыни, а с оттенком некоторого, что ли, умиления. У нас есть даже имя Милица, возводимое то к славянской милости, т. е. “любви”, то к медовой греческой Мелиссе. Так что недаром моя милиция меня бережет. Мрачные слухи о ней, как видим, преувеличены.
А поворотись-ка, сынку!
Борьба с превосходящими силами советской власти (последствия подписантства; 1968–1969) особенно сильно ударила по моему желудочно-кишечному тракту. Пришлось лечь на обследование в Институт гастроэнтерологии.
Я хороший пациент – охотно прохожу осмотр, четко следую указаниям врачей, умело глотаю лекарства. А в институте я наловчился заглатывать и разнообразные резиновые шланги и трубки и мог как ни в чем не бывало беседовать со знакомыми, прогуливаясь по больничному коридору с зондом, опущенным куда-то там в глубь моей поджелудочной железы, ухарски держа его мундштук между зубами.
Анализам не было конца, а на мои вопросы о диагнозе молодая врачиха, видимо, писавшая на мне диссертацию, невозмутимо отвечала:
– Не беспокойтесь, диагноз выставим.
Очередным испытанием моих талантов пациента стал сеанс ректоскопии. Меня отвели в кабинет к врачу-проктологу, окруженному целым выводком молодых людей в белых халатах.
– Надеюсь, как человек науки, вы не против участия моих студентов-практикантов? – сказал он.
Я не стал возражать и покорно принял так называемое коленно-локтевое положение. На мой, выражаясь бахтинским языком, обнаженный материально-телесный низ было наброшено специальное белое покрывало с отверстием посередине. В отверстие ввели ректоскоп – прозрачную трубку, через которую при свете специальной маленькой лампочки можно наблюдать состояние стенок. Испытавшие эту процедуру знают всю меру дискомфорта, вызываемого давлением трубки: ощущение такое, как будто ты вот-вот взорвешься. Дискомфорт усугублялся присутствием зрителей, но – чего не потерпишь ради науки?!
Процедура, однако, затягивалась. Сначала врач говорил, сколько минут еще оставалось до конца, но потом они с медсестрой стали шушукаться, я прислушался и уловил какие-то странные реплики:
– Запасной нет… Там закрыто… Может, на третьем?..
– Что происходит? – спросил я.
– Лампочка в ректоскопе перегорела, надо будет принести новую с другого этажа. Что вы предпочитаете – постоять так или сейчас вынуть, а потом вставить еще раз?
Я выбрал первое. Сестра побежала за лампочкой. Наступившая неловкая пауза взывала о реплике, и я ее подал:
– Ну что ж, даже в предположении, что на исследуемом участке, как и по всей стране, налицо советская власть, отсутствие электрификации явно задерживает постройку там коммунизма.
Вскоре сестра вернулась, перегоревшая лампочка была заменена новой, и осмотр продолжался. Кажется, ничего интересного он не показал. Диагноз же в конце концов был выставлен, с перечислением всех болезней, названия которых образуются прибавлением к участкам желудочно-кишечного тракта суффикса “-ит”: гастрита, дуоденита, энтерита, колита… и т. д., кончая сфинктеритом.
Эту историю я неоднократно рассказывал, поощряемый Мельчуком – любителем как скатологии, так и антисоветчины. А когда в Штатах я поведал ее Омри Ронену, он немедленно вспомнил аналогичную, произошедшую с ним. Ему оперировали что-то в нижней части тела, и хирург-профессор тоже спросил, не будет ли он возражать против присутствия студентов.
– Нет, при условии, что это будут ваши студенты, а не мои.
Дар
Дарить подарки я толком не умею. Не приучен с детства, да так и не научился в дальнейшем. То есть принести, идя в гости, бутылку вина и в крайнем случае коробку конфет хозяйке, не говоря о вручении коллегам собственных книг, для меня не проблема. Но уже, скажем, букеты и духи дамам сердца могу пересчитать по пальцам одной руки. Причем истории эти все больше с каким-то заграничным, иностранным ароматом. Например, дарение цветов прелестной датчанке на различных железнодорожных вокзалах Европы. Или доставка из Штатов беспошлинных французских духов “Poison” указавшей на них не менее прелестной москвичке. Ну, еще пару мелодраматических эпизодов с цветами, наверное, можно наскрести, но это уже будет практически все.
Духи “Poison” запомнились сразу, так сказать, намертво, – о названии Диор позаботился, так что их я в аэропорту никогда не путал. Но запаха их, честно признаюсь, не помню – работал с ними исключительно на словесном уровне. Впрочем, ничего летального во вдохновившем их романе не было. Все целы, живы, победила, в конце концов, дружба.
Но был, был и эпизод целиком – и очень глубинно – отечественный, причем вполне себе на грани жизни и смерти.
Дело было летом 1970 года. В моей жизни это пришлось на период тяжелого желудочно-кишечного заболевания и одновременно романа с, не побоюсь лексического повтора, прелестной франкофонкой – смешанных экзотических кровей и в полтора раза моложе меня. Выход из затруднительной коллизии был найден в поездке на Северный Кавказ. Мы сняли комнатку в Железноводске, я наведывался к источнику со специальной кружечкой для питья минеральной воды (рекомендовалось медленное, вдумчивое посасывание через носик, ответвляющийся от ручки) плюс по курсовке принимал грязевые ванны в одном из санаториев, в остальном же мы вели курортную жизнь, включавшую выезд к ее знакомой на пустынную дачу азербайджанского ЦК под Баку и планы последующего турне по Грузии в обществе моих тбилисских друзей.
Все шло хорошо, воды и грязи оказывали свое целебное действие, я взбодрился и даже изготовил – из “Военных астр” недавно открытого мной Мандельштама – мадригал своей спутнице; с дарением самодельных стихов у меня всегда был полный порядок. Как вдруг, а вернее, постепенно, я стал замечать, что вокруг поползли разговоры об эпидемии холеры и ряды знакомых курортников редеют на глазах. Радио об этом не вещало, газеты не писали, но глухие сигналы начали проникать в мое напрочь заблокированное лечением и любовью сознание. Пора было взглянуть реальности в лицо.

Духи «Красная Москва»
Я решил отправиться на станцию – тем более что взятие билетов в Грузию мы все еще беззаботно откладывали – и разобраться на месте. Но особой тревоги я не испытывал, и ассоциаций со “Смертью в Венеции” (Томаса Манна – фильм Висконти появился лишь через год) у меня не возникало.
На станции было безлюдно. Быстро выяснилось, что поезда в Грузию отменены, а в Москву билеты продаются только по предъявлении паспорта с московской пропиской, но продаются сугубо теоретически, в натуре же их нет. Тут до меня наконец дошло, что дело серьезно, особенно для таких желудочников, как я, – роковым мог оказаться любой неосторожный глоток. Помню даже, какими словами я об этом подумал: “Это что же, советская власть заботится о моем драгоценном статусе москвича больше, чем я сам?!” Я окончательно очнулся и приступил к действию.
Я отправился в местный универмаг (магазины работали), походил туда-сюда, пошарил глазами по полкам в ожидании творческого наития, и мой взор упал на стройный ряд багряных упаковок духов “Красная Москва”, с обильно позолоченными, как бы кремлевскими, но и слегка мондриановскими, зубцами.
Духи эти, как я знал, считались роскошными в кругах полусвета. Запаха их я опять-таки не помню, но, кажется, это было нечто густое, пряное, дурманящее. Оценил же я их богатый топонимический потенциал. Короче говоря, я немедленно – за внушительную сумму (мне помнится цифра 7 руб., но ручаться не могу) – купил коробку и, быстрым шагом проследовав на вокзал, просунул ее в окошечко кассы, со словами:
– Тут написано, куда мне нужно два билета. А вот деньги.
Произнеся эту эффектную реплику, я вдруг сообразил, что паспортов наших я с собой не захватил, поскольку планировал свою вылазку как сугубо рекогносцировочную. Однако паспортов не потребовалось. Из темного окошечка, за которым внешности кассирши было не разобрать, появились два билета на вечерний поезд.
Мы мгновенно сложились и через сутки (двое?) были в Москве. То есть отделались, можно сказать, легким каламбуром. А в дальнейшем победила, как водится, дружба. Видимся, правда, редко: я живу в Калифорнии и бываю в год от года все более красной Москве только летом, а она преподает в Москве, живет же в основном во Франции. Но иногда пересекаемся.
А ведь могла бы победить – если бы не божественный глагол, вернее, божественная группа существительного, вовремя коснувшаяся моего чуткого лингвистического слуха, – могла бы победить не дружба, а любовь. Типа, как у Ромео и Джульетты – короткая, зато окончательная, вечная.




























