355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Жолковский » Напрасные совершенства и другие виньетки » Текст книги (страница 9)
Напрасные совершенства и другие виньетки
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 01:34

Текст книги "Напрасные совершенства и другие виньетки"


Автор книги: Александр Жолковский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Алеша

Летом, 1959-го (или 1960-го?), возвращаясь из Коктебеля, мы оказались в одном вагоне с примечательным молодым человеком. “Мы” – это я с моей первой женой Ирой и, может быть, еще кем-то из коктебельчан.

Молодой человек, представившийся Алешей, был наших лет, высокий, немного полноватый лицом и телом. Что называется, толстый и красивый парниша. Молодой, но очень внушительный и уверенный в себе.

Разговорились. Он оказался ленинградцем, студентом театрального или кинематографического института. Мы спросили, собирается ли он быть актером, нет, отвечал он без колебаний, я буду великим режиссером.

Это прозвучало неожиданно, самонадеянно и – убедительно.

– Тогда уж на будущее нам, наверное, стоит спросить вашу фамилию? – сказал я с некоторым вызовом.

– Моя фамилия Герман.

Ионыч

Другой раз (по некоторым косвенным признакам в 1958-м) мы ехали из Коктебеля в одном вагоне с двумя искусствоведками – студентками истфака МГУ. Одна из них была армянка, хорошенькая, изящная и очень интеллигентная, другая попроще. Армянку я потом иногда встречал около университета, в Ленинке и на улицах вокруг, другую однажды встретил в 1980-е годы, в Нью-Йорке, продавщицей книжного магазина Камкина (тогда еще функционировавшего).

Мы ехали втроем – я, Ира и Юра Щеглов. Ситуация по вине Юры сложилась катастрофическая. Перед отъездом он растратил на сладости (особенно жаловал он так называемый кавказский огурец – популярный в Коктебеле пончик с повидлом) сначала все свои деньги, а потом три рубля, позаимствованные из моих последних, после чего уже в вагоне мы в один присест съели все рачительно закупленные Ирой запасы на дорогу, и до самой Москвы у нас ничего не оставалось.

Голодали мы весело, не таясь, но нашим случайным спутницам поделиться с нами было нечем. Сами они, однако, не голодали, ибо периодически уходили в гости в мягкий вагон к своему любимому научному руководителю и возвращались сытые и слегка навеселе.

Во время очередного визита они поведали ему о нашем плачевном состоянии и вернулись с огромным арбузом – в помощь голодающим филологам. Арбуз мы сожрали мгновенно (девушки благородно отказались) и в состоянии наступившей эйфории решили отблагодарить щедрого покровителя стихотворным подношением.

Для этого потребовалось установить его имя, отчество и фамилию, дотоле нам не известные: Борис Ионович Бродский. Стихи были тотчас изготовлены, нанесены на обрывок оберточной бумаги и отправлены по назначению с теми же вестницами.

Стишок:

 
Арбуз ионами богат,
Нам Ионыч друг и брат!
 

по-видимому, имел успех (о причинах которого ниже), поскольку в ответ последовало приглашение посетить мягкий вагон. Мы отправились, познакомились с нашим заочным благодетелем и были на славу угощены белым хлебом и дефицитным венгерским сервелатом. Ионийская песнь обернулась сторицей.

Дело в том, что ионы являли в то лето главную мифологему коктебельской жизни.[18]18
  Еще одно коктебельское поветрие тех лет – целебные свойства кила, сероголубой грязи, которой стали обмазываться на пляже.


[Закрыть]
Владельцем одной из дач, принадлежавших не местным жителям, а столичной элите, был авиационный академик А. А. Микулин, у которого гостили разнообразные знакомые, но который был более всего знаменит своим помешательством на оздоровлении путем ионизации. Ионизация – свободный обмен ионов (электронов?) между телом человека и окружающей средой, прежде всего земной поверхностью, – обещала здоровье и долголетие, якобы знакомое лишь первобытным людям, но утраченное жертвами современной городской цивилизации с ее резиновой обувью, асфальтом и всякого рода иными изоляционными покрытиями. Сам академик Микулин бегал трусцой непременно босиком, всячески заземлялся, питался ионизированной пищей и обо всем этом каждое лето читал лекции, собиравшие массу слушателей.

На одной из них помню другого видного коктебельчанина, Никиту Алексеевича Толстого, сына и отца литераторов, то есть лириков, но по профессии физика. Во время лекции Микулина он все время “звонил” – подавал издевательские замечания, не долетавшие до лектора, но смешившие публику. Микулин рассказывал о переписке с какой-то женщиной, просившей у него советов по поводу бесплодия. Он рекомендовал ей прежде всего заземлить кровать, она это сделала, и в ту же ночь…

– И в ту же ночь она понесла, – успел вставить Толстой.

Все покатились со смеху, Микулин ничего не понял.

Н. И. Толстому в то время не было пятидесяти, он был в расцвете сил, высокий, нарядный, остроумный. Академик Микулин был почти на двадцать лет старше, за шестьдесят, он сильно опережал Толстого по числу Сталинских премий (у него их было четыре, а у Толстого всего одна, и та 3-й степени), но выглядел он спортивно, правда, несколько тяжеловато и своим слегка пухлым лицом напоминал какого-то нестрашного травоядного зверька, хомяка или зайца.

Молодежь, естественно, брала сторону Толстого, но задним числом счет, боюсь, оказался все-таки в пользу Микулина. Я имею в виду счет в буквальном смысле, и не только по премиям. Толстой (1917–1994) прожил довольно долго – почти 78 лет, но Микулин (1895–1985) еще дольше – 90. Впрочем, мой папа дожил, без чрезмерных стараний, до 93. Просто очень важно было родиться до революции, по возможности до 1914 года – в, как его когда-то называли, мирное время.

Но вернемся к Борису Ионовичу Бродскому, смысл игры с отчеством которого теперь понятен.

Увидав однажды, забыть его было уже нельзя. Он был крупного роста, ширококостный, с большой головой, гигантским ассиро-вавилонским носом и скорее маленькими на этом фоне глазками гурмана и жуира. Он излучал юмор, иронию, всеведение, довольство жизнью, философскую мудрость, еврейский скепсис.

Я потом неоднократно встречал его – всегда (кроме одного случая) случайно, на улице, преимущественно улице Горького, где он курсировал между книжными магазинами, Елисеевским, ВТО и другими очагами культуры, беседуя с подвернувшимися знакомыми и делясь своей мирской и книжной мудростью.

При всем при том он был успешно встроенным в московскую жизнь человеком, много печатавшимся и выездным.

Я уже начал собираться в эмиграцию, когда, встретив Бориса Ионовича недалеко от Пушкинской площади, услышал рассказ о его недавних приключениях в Вене, где ему пришлось лечить сломанный зуб, валюты не было, но удалось найти дантиста из недавних еврейских эмигрантов, знакомого знакомых, и тот сделал все бесплатно.

– А как вы сломали зуб?

– Там на улице продают невероятной вкусноты вюрстли (сосиски), я на них накинулся, и зуб полетел…


Я в киле. Коктебель, 1958 год

Уже через полгода я смог убедиться в неотразимости венских вюрстлей и сам.

Но до этого встал вопрос, что делать с персидской миниатюрой, подаренной мне в свое время двоюродным дядей, некогда работавшим в Персии, а к моменту моей эмиграции уже покойным. Я подумывал ее продать, но в музеях темнили, назначали явно несправедливую цену, и я решил обратиться к единственному известному мне искусствоведу – Борису Ионовичу.

Я отправился на улицу Горького и в тот же день встретил его там, как если бы пришел к нему в приемную. Он выслушал меня, сказал, что по таким вопросам специалист не он, а его жена Соня. Мне было назначено прийти к ним домой (кажется, где-то на Садовом кольце между Восстания и Маяковкой). Миниатюра была датирована чуть ли не XVII веком, вывезена контрабандой и до сих пор украшает дальнюю от солнечного света стену нашей санта-моникской спальни.

Что касается долголетия, то тут магическое отчество помогло Борису Ионовичу лишь до какой-то степени. Как сообщает Википедия, Б. И. Бродский (1920–1997) прожил чуть меньше Н. И. Толстого и много меньше А. А. Микулина. Но дело ведь не только и не столько в количестве, сколько, как говорят американцы, в качестве жизни. Тут, я думаю, Борису Ионовичу досталось бы золото, Никите Алексеевичу серебро, а Микулину бронза, богатейшие запасы бронзы.

P. S. Я озаглавил эту виньетку “Случайные знакомства”. Но можно ли считать встречи между членами одного, как тогда говорилось, карасса, происходившие на коротком отрезке 1960-х годов и на узкой трассе Коктебель – ул. Горького, случайными?

Тбилиси-65

Сказать, что из честолюбивых проектов автоматического перевода не осуществлялось совсем ничего, было бы неверно. Однажды, в декабре 1965-го, то есть в конце финансового года, на оставшиеся неизрасходованными институтские деньги я был командирован в Тбилиси. По рекомендации Мельчука я познакомился с Гоги Чикоидзе и все время проводил с ним и его друзьями. Но представители другой ветви грузинского машинного перевода, во главе с Гоги Махароблидзе, тоже пожелали меня увидеть, поскольку я был чем-то вроде эмиссара Мельчука, которого чтили все.

В назначенное время я зашел к Махароблидзе в вычислительный центр. В просторной комнате сидела лаборантка; Махароблидзе не было. На стене висел аккуратный список: 31 синтаксическое отношение Мельчука. Я решил дождаться Махароблидзе – девушка сказала, что он ненадолго спустился в столярную мастерскую ВЦ. Она рассказала также, что работает недавно, только два года. За это время она изучила алгоритм русского синтаксического анализа Мельчука и занимается его проверкой – вручную прогнала 60 фраз. Работа интересная, алгоритм хороший, она не жалуется. Стало ясно, что если машина еще не моделирует человека, то человек уже успешно моделирует машину. А вскоре пришел Махароблидзе, огромный человек, с огромным носом, огромными глазами и огромными губами. В руках он держал какую-то полочку, изготовленную по его заказу для домашних нужд. Мы познакомились, и он немедленно пригласил меня в гости.

Однако с этим дело обстояло непросто.

Гоги Чикоидзе, гостем которого я был в Тбилиси, бдительно следил за моими передвижениями, с тем чтобы по возможности каждое из них совмещать с посещением шашлычных, хинкальных и хашных (в хашную ходят опохмеляться после сильной пьянки часа в 4 утра). На вечер того дня, когда я был в ВЦ у Махароблидзе, в мою честь устраивалась вечеринка в квартире, где я был поселен Гоги Чикоидзе и его женой Люлю. Поэтому, когда Махароблидзе, которого я едва знал, пригласил меня к себе, я, чувствуя себя совершенно неуязвимым – неповинным в пренебрежении гостеприимством, ответил, что на вечер я уже ангажирован.

– Тогда поедем ко мне обедать прямо сейчас!

Крыть было нечем. Взяв с него клятву, что в 7 часов он отпустит меня к Чикоидзе, я попросил разрешения позвонить по телефону, так как наступало время доложиться Гоги. Не смея признаться в происшедшем, я туманно объяснил, что у меня есть еще дела в городе, но что к восьми я буду.

– Все понятно, – с ревнивой мрачностью сказал Гоги, – Махароблидзе ведет тебя обедать. Ты не вернешься к восьми!.. – Пришлось дать честное структуралистское, что вернусь.

Махароблидзе жил в новом доме далеко от центра. Не буду задерживаться на деталях. Все было совершенно хрестоматийно: он познакомил меня с женой, которая сначала возмутилась тем, что он не предупредил ее о приходе столь высокого гостя, а затем принялась готовить баранью ногу (вероятно, в соответствии с рекомендациями Елены Молоховец, вынутую из погреба); показал мне кабинет, спальню и гостиную, обставленные лучшей мебелью, которую я, как водится, похвалил, а также балкон, где стояли десятилитровые оплетенные бутыли с вином; поил и кормил меня, поднимая тосты за Мельчука, московскую лингвистику, машинный перевод, прогресс науки и так далее, пока я не почувствовал, как говорится в анекдоте, что первый кусок баранины уже упирается в стул, а последний бокал вина прольется из моего рта обратно на стол, если я хоть чуть-чуть изменю наклон шеи. Нечего и говорить, что моя голова была уже в изрядном тумане. Все же мне удалось установить, что время 7 часов и мне пора. Надо отдать Махароблидзе должное, он выполнил обещание, не держал меня и даже усадил в троллейбус, который должен был довезти меня почти до самого места.

Я жил в девичьей квартирке Люлю – на втором этаже дома, принадлежавшего ее тете Нине, которая занимала нижний этаж. Когда, гордый своей верностью клятве (как рыцарь, под честное слово отпущенный попрощаться с женой и неукоснительно вернувшийся к месту собственной казни), я, шатаясь, взобрался наверх по узкой деревянной лестнице, Гоги был уже там. На кухне моему опьяненному взору открылась следующая картина: ровными рядами, симметрично вскинув вверх ножки, на столе лежали десятки цыплят, и так же ровно и симметрично двигались локти молодых грузинок, Люлю и ее подруг, занятых превращением их в табака. От этой множественной равномерности в глазах у меня поплыло. Гоги принял мгновенное решение: он отвел меня вниз к тете Нине, уложил на кровать и пообещал разбудить, когда все будет готово.

Через час он пришел за мной, тетя Нина дала мне кофе, и я снова почувствовал себя более или менее в форме. Опять были тосты, пили, ели, танцевали, Гоги выпивал одним духом литровый рог вина. Где-то часам к двум ночи гости разошлись (как я узнал на другой день, они поймали автобус, который развез их по домам). Я беспомощно повалился на свою тахту, но сквозь пьяный угар и полусон мне казалось, что Гоги вернулся, гремит посудой, входит, выходит и время от времени наклоняется ко мне и говорит: “Не спи на спине! Смотри, не спи на спине!”

Очнулся я часов в десять, с головной болью и тошнотой, равных которым не испытывал, думаю, никогда. Услышав, что я мотаюсь по комнате, тетя Нина постучала мне в пол щеткой и спросила:

– Алик! Вам поднять кофе?

Выпив кофе, я снова заснул, потом проснулся в 11, повторилось то же самое, я снова заснул и окончательно встал примерно в час. В 4 у меня был доклад в университете (о новых тогда лексических функциях Мельчука и Жолковского). Под “встал” я подразумеваю, что после очередного кофе я разложил на постели свои бумажки и стал готовиться к докладу.

В 3 я вышел из дому и пошел в университет пешком, чтобы слегка проветрить голову. На проспекте Руставели я заходил во все магазины, где продавали минеральные воды, и жадно пил нарзан. Вдруг меня окликнули. Это был Гоги. Он решил на всякий случай зайти за мной и был рад увидеть, что я твердо держусь на ногах.

– Кстати, Гоги, – спросил я, – ты ночью заходил?

– Да, я хотел там немного прибрать.

– А ты говорил мне, чтобы я не спал на спине?

– Говорил.

– Почему?

– Понимаешь, бывали случаи, во сне человек переворачивался на спину, и вино заливалось в дыхательное горло. Некоторые умирали.

Я понял, что избежал, так сказать, грузинского национального вида смерти: у японцев – харакири, у французов – la mort douce (“сладкая”), от сексуального перенапряжения, у грузин – так сказать, la mort sèche (“сухая”), от сухого вина.

Доклад прошел нормально. Он, вместе с обсуждением, длился часа четыре, на нем были звезды грузинской лингвистики во главе с Тамазом Гамкрелидзе. После доклада меня повели в ресторан Сакартвело.

Там особенно запомнилось, как Тамаз отправил кого-то из своей свиты к оркестрантам. Тот сходил и вскоре вернулся. Я все ждал, что же они такое особенное исполнят, но они сидели тихо. Тогда я спросил, в чем дело, и мне объяснили, что Тамаз послал им десятку, чтобы они десять минут не играли – в мою честь. Десять минут – это вдвое дольше, чем знаменитое “4’33”. Сочинение для вольного состава инструментов” Джона Кейджа (1952). Кейдж, наверно, вдохновлявшийся примером Малевича, немного опередил Тамаза, но щедрая грузинская вариация мне как-то ближе.

Privacy and its discontents[19]19
  Уединение и его неудобства (англ.)


[Закрыть]

Более страстного адепта этого не выразимого по-русски состояния, чем мой ныне покойный соавтор[20]20
  Ю. К. Щеглов (1937–2009).


[Закрыть]
я не встречал. Впрочем, и тут он был непредсказуем.

На вопрос, куда он пропал, почему не появляется, как будет с совместной работой, он мог ответить:

– Алик, я упиваюсь privacy!..

Это при том – а может быть, потому, – что вырос он в коммунальной квартире. Они с отцом и матерью жили в двух больших комнатах, а еще две занимали соседи, по национальности таты. Насколько я мог судить, в квартире царил мир, не исключено, что худой, но он был явно лучше той ссоры, которая разразилась после Юриной женитьбы.

Его покойная мама, видимо, держалась тихо, папа вообще редко бывал дома, Лера же, нервная и с характером, вскоре столкнулась с соседями на узкой дорожке, и встал вопрос о переезде. А через некоторое время наметился и пункт назначения – подмосковный город Видное (станция Расторгуево), где за две московские комнаты можно было выменять отдельную квартиру.

Когда Юра поделился со мной этими планами, я заговорил о неразумности потери московской прописки. На допрос с пристрастием, зачем в точности она нужна, я толком ответить не смог и упирал на неисповедимость ее достоинств, подобных дворянскому. Эта аргументация действия не возымела, тем более что Юра уже настроился на загородное privacy и близость к природе.

Они переехали в отдельную квартиру в небольшом кирпичном доме, где и прожили, не без драм, лет семь. А потом все-таки опять поменялись и поселились на Садовом кольце – в коммуналке.

При случае я спросил Юру, как ему живется с соседями после отдельной квартиры, и услышал, что хорошо. “Но, наверно, утром приходится ждать очереди в туалет? Или у вас расписание?” – продолжал ехидствовать я. “Да нет, – отвечал Юра, – эти ужасы преувеличены. И вообще, приятно: соседи такие милые люди, утром настроение тяжелое, выходишь с полотенцем в ванную, а тебе кланяются: “Здравствуйте, Юрий Константинович!”

Поминать о privacy язык у меня не повернулся.

Задумываясь теперь о характере этой непоследовательности, я вспоминаю, что рьяно отгораживавшийся от ближайших коллег и знакомых, Юра был практически беззащитен против посягновений определенного рода посторонних. Так, в Москве он поддавался на предложения цыган погадать и, естественно, оставался в накладе. В Италии жулики выманивали у него деньги прямо на улице, чему способствовало его владение итальянским, каковое они с искренней благодарностью расхваливали. А в Париже развернулась уморительная история с посещением публичного дома и заказом бутылки шампанского за совершенно астрономическую цену, хотя включенная в нее petite folie осталась невостребованной.

Я помню, как в далекой шестидесятнической молодости в Библиотеке иностранной литературы (еще на улице Разина) Юра подолгу беседовал с полусумасшедшей старухой в сползающих чулках – до сих пор помню даже ее имя отчество и водевильно значащую фамилию. Ее звали Александра Абрамовна Жебрак. Żebrak – по-польски “нищий”, и даже грамматический мужской род кажется мне эмблематичным в случае этого на редкость отталкивающего существа вне пола и возраста. Юра красноречиво жаловался на приставучесть бестолковой Александры Абрамовны, но делал это с непонятной двусмысленной улыбкой. Однажды он даже побывал у нее в гостях.

То ли ему льстило их внимание, то ли был тут какой-то особый сдвиг, но на этих странных посторонних privacy не распространялось. На меня распространялось, а на них нет.

Единый принцип

О структурном секторе Института славяноведения Юра Щеглов высказывался строго. Он говорил,[21]21
  В начале 1960-х.


[Закрыть]
что хотя ориентируются они на все модное и западное – что сказал Исаченко, что написали Леви-Стросс и Дюмезиль, – их собственный структурализм носит, в общем, довольно-таки топорный, отечественный характер.

– У них только Зализняк такая тонкая, заграничная штучка, – говорил он.

Как-то мы с ним были в гостях у Сегала, и я все просил Диму рассказать, что нового в лингвистическом мире.

– Ну, расскажи, Дима, что происходит у вас в секторе.

Дима отнекивался, молчал. Юра сказал:

– Ах, Алик, что у них может происходить? Происходит в других местах, у них обсуждается.

Юра редко бывал в курсе того, кто на ком женат. Если в ходе разговора он вдруг улавливал, что такие-то являются супружеской парой, он очень удивлялся и просил срочно проинформировать его о гражданском состоянии остальных общих знакомых. Как-то раз мне пришлось в один прием сообщить ему о целой серии новейших изменений в этой области среди славяноведов.

– Ах, – сказал он, – как это у них все однообразно, все одно и то же. Во всем этом виден какой-то единый принцип.

– Позволь, где же тут единый принцип, когда одна замужем за писателем, другая за математиком, третья за соседом по даче, та за старым, эта за молодым, одни здоровы, другие больны, некоторые женаты давно, одна, наконец, вышла замуж, а другая разошлась?

– Ну, какой принцип? Какой принцип? Принцип тот, что все женаты на ком попало!..

Коэффициент гибкости

Это было, скорее всего, весной 1959 года – потому что поводом послужила проблема с моим распределением на работу по окончании филфака МГУ. Момент это и вообще ответственный, а мой случай к тому же осложнялся свежим выговором с занесением в личное дело по комсомольской линии (о чем я вспоминал в другом месте).

Папа подошел к делу практично – велел позвать в гости моего обожаемого и к тому времени всерьез опального (из-за дела Пастернака) научного руководителя В. В. Иванова. Мы с Ирой очень нервничали. Просить о блате, тем более великого В. В., мне казалось неудобным. Но он отнесся к приглашению просто и сказал, что придет с женой – очаровательной Татьяной Эдуардовной. У нас с ним был тогда и еще долго потом длился медовый месяц: он охотно принимал мои ученические восторги, я грелся в лучах его учительского расположения. Привлекало его, возможно, и знакомство с папой, видным музыковедом, о научной репутации которого и ореоле космополита-изгнанника из консерватории ждановских времен он, конечно, был осведомлен. Намечалась своего рода встреча двух отцовских фигур.

Уж не помню почему, но угощение было накрыто скромное. Своих денег у нас с Ирой фактически не было, и то ли папа выделил мало, то ли мы мало попросили, но нервничал я и по этому поводу. В. В. же был любезен, они с папой беседовали на научные темы, и прием прошел успешно. Сработал и папин стратегический замысел – В. В. не забыл вскоре поговорить обо мне с В. Ю. Розенцвейгом, и уже летом я был взят в как раз образовавшуюся Лабораторию машинного перевода.

Когда гости ушли, мы кинулись расспрашивать папу о его впечатлениях. К нашему изумлению, он отозвался о В. В. сдержанно. Мы стали наперебой повторять, какой В. В. замечательный, допытываясь, что же в нем могло не понравиться.

– Мне показалось, что у него негибкий ум.

Последовала буря протестов, но своего мнения папа не изменил. Его формулировка запомнилась и чем дальше, тем больше поражала меня неожиданной проницательностью. (Дополнительный отблеск на нее в дальнейшем бросили публикации В. В. о параметре гибкости языка, открытом академиком Колмогоровым.)

Так же было со многими другими папиными высказываниями, которые сначала казались мне ошибочными, но постепенно обнаруживали свою печальную справедливость. С его скептической реакцией на наш энтузиазм подписантства. С отзывом о моей очередной пассии (“По-моему, типичная редакторша”). С предупреждениями, уже в постсоветскую эпоху, о скором возврате власти органов.

Известно, что в глазах детей родители с годами умнеют.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю