Текст книги "Тэза с нашего двора"
Автор книги: Александр Каневский
Жанр:
Юмористическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)
Отец встретил его со сдержанной радостью. Он очень постарел, выглядел растерянным и жалким: поток разоблачительной информации, хлынувший со страниц газет и с экранов телевизоров, выбил у него почву из-под ног. Ефрем ещё числился внештатным пропагандистом обкома партии, но лекций уже не читал – с утра до вечера смотрел телевизор, слушал радио и всё больше мрачнел.
Однажды он поставил на стол бутылку водки и попросил Алика:
– Посиди со мной.
Когда выпили по рюмке, Ефрем в упор посмотрел сыну в глаза:
– Почему ты меня ни в чём не упрекаешь?
– За что? Ты был винтиком этой беспощадной машины, которая переехала миллионы жизней.
– Но я был таким же беспощадным, как эта машина. – Он помолчал, выпил ещё рюмку и хрипло произнёс. – Анонимку на тебя написал я.
Алик оторопел.
– Я тебе не верю! – Ефрем молчал, опустив глаза, и Алик понял, что это правда. – Но… Но зачем?
– Боялся, что тебя отпустят. Боялся, что ты уедешь и опозоришь нашу семью… Мама это сердцем почуяла, у нас был тяжкий разговор, потом она умерла… – Голос его прервался, он снова налил себе и выпил. – Я всё потерял: жену, веру, сына… Для тебя – я чужой и вредный старик. Ты всю жизнь любил маму, а меня никогда. У мамы преданность партии уживалась с христианским милосердием, а у меня была только еврейская одержимость…
Всё это он говорил, не глядя на Алика, упираясь глазами в стол. Снова хотел налить, но Алик отставил бутылку.
– Тебе будет плохо.
– Мне уже плохо. Так плохо, что хуже не бывает. У меня больше ничего и никого нет. Кроме тебя. Подожди, не отвечай!.. Можешь меня ненавидеть, проклинать, даже убить… Но ты – единственный близкий мне человек. – Он сделал паузу и вдруг попросил. – Разреши мне уехать с тобой в Израиль. – Увидев поражённый взгляд сына, поспешно добавил. – Я не буду тебя обременять. Я приду к Стене Плача и попрошу, чтобы меня научили молиться… – Снова помолчал, потом тихо спросил: – Ты пришлёшь мне вызов?
– Пришлю, – пообещал Алик. Тоже помолчал. Потом попросил. – Расскажи, как мама умирала? Не мучилась?..
– Отошла, как святая, за несколько часов, при полном сознании. Только перед самым уходом, стала бредить. Всё время повторяла: «Очередь, очередь… Я пропустила очередь…»
– Это были её последние слова?
– Да, – ответил Ефрем и снова налил себе водки. А Алик, впервые после возвращения из тюрьмы, заплакал.
– Я перебирал её сумку. Остался только пакет с лекарствами и квитанции об оплате газа и электричества. И всё. Понимаешь: всё!
– Ложись спать, папа.
– Сны даются нам для встречи с ушедшими. Я каждую ночь ложусь спать в ожидании, что она мне приснится. Но она не приходит в мои сны, и я знаю почему: она не хочет меня тревожить. Я понимаю, что она умерла, но я никогда не произношу этого вслух, чтобы не приучать себя к этой фразе. Я убедил себя, что она просто куда-то ушла и вот-вот вернётся или хотя бы позвонит. Как ты думаешь, если я уеду в Израиль, она найдёт меня там?
– Конечно, найдёт, – ответил Алик, – там ближе к Богу.
Неслучайно слово «очередь» стало последним предсмертным словом Танюры – очередь была постоянным спутником социализма. В очереди стояли на приём к врачу в поликлинике, за справкой в домоуправлении, за импортными сапогами, за мебелью, за транзистором, за свежей рыбой, за апельсинами, за маслом, за мёдом, за колбасой. Очередь вошла в жизнь советских людей, как норма, как коммунальная квартира, как национальность в паспорте. У очереди был свой язык, свои законы. «Что дают?», «Кто крайний?», «Она тут не стояла!» – это всё оттуда, из очереди. Очередь была филиалом советского общества, его отражением: те, кто уже приближались к прилавку, чувствовали свою исключительность и превосходство, презрительно поглядывали на сзадистоящих и становились самыми верноподданными. Из них легко выкристаллизовывались добровольные грузчики («Разрешите, мы вам ящичек передвинем!»), вышибалы («А-ну, дядя, отойди, тут все инвалиды!») и подхалимы («Чего вы товарища продавца нервируете – она же для нас старается!»). Задние мучительно завидовали впередистоящим и лихорадочно стремились достояться до их мест. Они баламутили народ, выкрикивая экстремистские лозунги, вроде: «В одни руки больше не давать!», но, приближаясь к прилавку, свою революционную деятельность притормаживали, чтобы не злить продавщицу, а то она может такое накидать, что сразу пойдёт в мусорник. Продавщица у очереди пользовалась властью и авторитетом, минимум, как секретарь горкома партии у коммунистов: её боялись, ей не прекословили, перед ней подобострастничали. Я вспоминаю армию этих продавщиц, крашенных блондинок с башнеподобными причёсками, с золотыми зубами, демонстрирующими их благополучие, на каждом пальце – по толстому золотому кольцу с огромным сверкающим камнем, а то и по два. Казалось, что на руках у них – бриллиантовые перчатки. Они чувствовали себя хозяевами жизни, к ним приходили на поклон инженеры, учителя, учёные, артисты… Им говорили комплименты, дарили книжки, приносили контрамарки в театры и на концерты. Тех, к кому они благоволили, пускали через служебный ход и разрешали отовариваться вне очереди… А будучи в благодушном настроении, даже кидали с барского плеча какой-нибудь «супердефицит»: грамм триста сёмги или баночку красной икры – трудно представить какой поток благодарности за это изливали на них осчастливленные доктора наук или народные артисты…
Благословенные времена для продавщиц и завмагов – как же они их сейчас оплакивают!..
Но в очередях стояли не только за колбасой и сапогами, но и за пониманием, за справедливостью, за элементарным уважением… Вспоминаю, как в одном ресторане я прочитал социалистическое обязательство: «Быть вежливым с посетителями». И подумал, как же им, бедненьким, трудно уважать нас, если для этого приходится подписывать специальные обязательства. Представляете, что бы они нам наговорили, если бы не обязательства!.. Я с детства был наслышан, что до революции посетители орали на официантов. И с детства наблюдал, как официанты хамят посетителям. Очевидно, жизнь убедила их, что революцию делали только для официантов.
Наконец, разрешение было получено, билеты куплены, и Жора устроил прощальный ужин. Время изменилось и в отличие от тихих и печальных проводов Тэзы и бабы Мани, эти были шумными и весёлыми. По заданию Жоры, Алик Розин снимал их на видеоплёнку, «для истории». Еды и выпивки было в неограниченном количестве – Жора продемонстрировал свои возможности «заднепроходчика».
Пили сперва за благополучный перелёт, за встречу с Мариной и Маней, за Жорино устройство… Потом тосты стали более глобальными: за перестройку, за здоровье Горбачева, за «пролетарии всех стран соединяйтесь»… Этот тост произнесла старуха Гинзбург, всё ещё бодрая и активная. Недавно к ней приезжала дочь из Германии, привезла двух внуков и много подарков. Гинзбург, которая во всеуслышание заявляла, что не пустит изменников на порог, при виде внуков обмякла и прослезилась. Внуки бросились к ней с криком: «Либе гроссмуттер!». Старухе показалось, что они говорят на идиш, и она окончательно разрыдалась, помирилась с дочерью и та уговорила её переехать в Мюнхен. Сейчас Гинзбург исподволь готовила общественное мнение двора, сообщая каждому по очереди, что компартия в ФРГ развалилась, её необходимо укрепить истинными коммунистами и, вероятно, её, Гинзбург, туда скоро командируют.
Во главе стола восседал зубной техник Невинных, который, когда пошла волна эмиграции, вдруг оказался Невинзоном и одним из первых рванул в Америку. Сейчас он прилетел представителем зубопротезной фирмы создавать совместное предприятие на паритете: их зубы – наши рты. Он напоминал всё тот же арбуз, только более раздутый и важный, после каждого слова произносил «окей» и «вэри гуд». Рядом сидела его жена, попрежнему худая и костлявая – всё тот же скелет, только в импортной упаковке. К ним относились с подчёркнутым почтением, даже Галка-Дебилка называла его – «сэр», а её – «сэра».
Разглядывая в объектив заморских гостей, Алик размышлял: они уезжают отсюда опостылевшими евреями, а возвращаются почитаемыми иностранцами, потому что в нашей стране иностранец – самая уважаемая должность.
Рядом с Тэзой сидела Виточка, бывшая лифтёрша. Как только появилась возможность выезда за рубеж, она бросила лифт и два-три раза в год уезжала к своим прежним любовникам. Возвращалась весёлая, возбуждённая, с кучей подарков, которые тут же раздавала всем соседям.
– Встречаясь с прошлым, всегда молодеешь, – радостно шептала она Тэзе. – Помните, я рассказывала про своего француза, который боялся насморка?.. Так вот, с годами он очень изменился. Ему уже за восемьдесят, но он каждое утро обливался холодной водой, конечно, если мне удавалось дотащить его до ванной. – Она качнула бокал с шампанским в сторону Жоры. – За ваши новые грехи и новые измены!
– Все стоящие кавалеры разъезжаются, – вздохнула Муська, раскинувшая на двух стульях свой необъятный зад. – А что делать одинокой женщине, которая ещё в соку?..
– Эх, Мусенька! – произнёс Жора. – Если бы я не уезжал, я бы открыл здесь бордель на хозрасчёте, с коэффициентом трудового участия, и ты бы стала миллионершей.
– Нахал! – Муська игриво рассмеялась и погрозила ему пальчиком.
– Давай тоже сделаем совместное предприятие, – предложил Жоре Мефиль. – Мы с Митей будем делать самогонные аппараты, а ты их там будешь продавать миллионерам.
Броня вручила Жоре записку с номером телефона.
– Пожалуйста, позвоните Диме: детей я уже оформляю, а сама задержусь: мне ещё год до пенсии.
– Зачем вам здесь пенсия, если вы едете туда? – удивился Жора.
Броня подумала, подумала и ответила:
– Пусть будет.
Моряк налил себе рюмку водки и поднялся над столом.
– Позвольте мне. – Стало тихо. Даже Мефиль перестал чавкать. – Прости, Жора, я не о тебе – ты примазавшийся. – Он повернулся к Тэзе. – Я о вашей пруклятой и воспетой нации. Недаром в Библии сказано, что вы – избранный Богом народ.
– Избранный для битья, – вставил Алик, не отрываясь от камеры.
– Верно, парень, верно, вам много досталось. Но это вам и много дало. Не знаю, смог ли бы я когда-нибудь вот так, разом, всё перечеркнуть и всё начинать сызнова. Какая ж для этого воля нужна и какое отчаянье!.. – Он помолчал, выпил, поставил рюмку. – До боли жаль, что вы нас покидаете.
– Не волнуйтесь, – снова вставил Алик, – все не уедем: часть евреев оставим, чтобы антисемиты не теряли квалификацию.
Но Моряк даже не улыбнулся.
– Нет, парень, дело посерьёзней – это называется Исходом. Евреи уходят от нас, как когда-то ушли из Египта – это сигнал тревоги.
– Ничего, с нами греки останутся, – успокоил его Митя, указывая на братьев Кастропуло. – Верно, братаны?
– Выгоните евреев, возьмётесь за нас, потом за грузинов, за узбеков. – проворчал старший, – кто-то же должен будет отвечать за ваш бардак!
– Ну, причём тут бардак, – обиделась Муська. – В бардаках знаете, какой порядок!.. Ой, я уже совсем пьяная… И ни одного стоящего мужика!..
Она расстегнула пуговицы на блузке и многообещающе посмотрела на Жору. Но Жора не откликнулся на её призыв.
Скелетоподобная жена Невинзона попыталась её утешить:
– Мусенька, это не только здесь – в одной научной статье писали, что сегодня на планете каждый восьмой мужчина страдает половым расстройством.
– Но почему именно мне попадается то восьмой, то шестнадцатый, то двадцать четвёртый!.. – простонала Муська и ещё больше распахнула блузку.
Проводы достигли кульминации, когда Мефиль и Митя стали выяснять, кто кого больше уважает.
…Назавтра, Жора сел в поезд, следующий до Чопа, а там – таможня и пересадка до Вены. Разложив в купе все свои чемоданы и сумки, он вышел на перрон к Тэзе, которая провожала его с букетом красных гвоздик. Постояли, помолчали, потом Жора осторожно взял Тэзу за плечи и притянул к себе.
– Спасибо за верность брату. Если бы не ты, никогда бы не поверил, что в наше время такое возможно. – Нежно поцеловал её в обе щёки. – Помни: пепел Лёши стучит в моё сердце – только свистни и я примчусь к тебе из любого конца Света… Нет, нет, гвоздики оставь себе – это я, если б не был таким жлобом, я должен был дарить их тебе каждый день – Поезд тронулся. – А если вдруг решишься к нам, то…
Он ещё раз поцеловал её, прижал к груди и вскочил в вагон.
Поезд ушёл, но Тэза с букетом в руке ещё долго стояла на платформе и смотрела ему вслед. Потом повернулась и медленно побрела домой, поникшая, печальная, одинокая.
Один из любовников Алисы, бывший циркач, был одесситом. Выполняя акробатические номера под куполом цирка, однажды разбился и остался прикованным к постели. Он обожал Алису, и когда у неё родился Данила, прописал её в своей кооперативной квартире. В те времена это было высшим проявлением любви, и благодарная Алиса на лето приезжала к нему, ухаживала за ним и, одновременно, оздоравливала у моря подростка-сына. В Одессе её уже знали и называли Секс-тинская Мадонна.
Конечно, заприметил её и Алик. Зеленоглазая красавица ему очень нравилась, но он никак не мог к ней подступиться: она всегда была с каким-нибудь спутником. Помог случай.
Как-то очередная пассия Алика, которую звали Милочка, в связи с командировкой мужа в Париж, пригласила его к себе на интимное празднование её дня рождения. Когда он пришёл, там была и Алиса, которая оказалась подругой Милочки. Засиделись допоздна, и хозяйка предложила подруге переночевать у неё. Опьяневшая именинница постелила Алисе в гостиной и ушла в спальню, готовить ложе для любви. Алик принял душ, вышел из ванной в халате и тоже направился в спальню. Но в это время хлопнула входная дверь – вернулся Борис, муж Милочки. Вернулся раньше на сутки, чтобы порадовать жену подарком, который он ей купил на Елисейских полях. Войдя в комнату и увидев Алика в своём халате, он остановился в дверном проёме и замер в напряжении. Назревал скандал. Но ситуацию разрядила Алиса. С обаятельной улыбкой она указала на Алика:
– Боренька, познакомься – это мой жених Алик. Мы пришли поздравить Милочку, засиделись до сих пор, и она нам предложила переночевать у вас. Надеюсь, ты не возражаешь?
Обрадованный, что его подозрения рассеялись, Борис крепко пожал руку Алику, поздравил его с предстоящей женитьбой и потребовал снова сесть за стол и выпить сперва за здоровье его любимой жены-именинницы, а затем, за будущую счастливую семейную жизнь Алисы и Алика.
– А теперь мы с тобой. Милочка, крикнем им «Горько!», ну, ещё раз вместе: «Го-о-орько-о-о!»..
Всё ещё не пришедшая в себя после испытанного ею перепуга, Милочка с вымученной улыбкой поддержала мужа: «Горько, горько!».
– Ну, раз народ требует…
Алик обнял свою неожиданную «невесту» и нежно поцеловал её, один раз, второй, третий… Алисе это понравилось, она в ответ притянула голову своего «жениха» и поцеловала его в засос. Алик ответил. Они стали целоваться после каждой рюмки. Оба так увлеклись, что, если бы у Бориса и оставались какие-то сомнения, то при виде этой идиллии, они бы немедленно рассеялись. Он был счастлив, продолжал кричать «горько», требуя продолжать поцелуи. Милочка, которая уже чуть успокоилась, поддерживала его. Конечно, на душе её скреблись кошки: она потеряла любовника. Но сохранила мужа.
Застолье продолжилось часов до трёх. Уходя в спальню, Милочка шепнула Алисе:
– Пожалуйста, не отдавайся ему, спи одетой.
– Я не могу обманывать Бориса, – рассмеялась Алиса, вытащила заколки и распустила свои роскошные волосы.
Борис «на посошок» выпил с Аликом по бокалу шампанского и пожелал им неспокойной ночи!
– Ну, раз народ требует… – произнёс Алик, поднял Алису на руки и понёс к тахте.
С этой ночи всё и началось: и Алик, и Алиса будто обезумели – они с утра и до утра не расставались, бурные ночи заканчивались где-то в полдень. Обессиленные, они подкреплялись чем-нибудь из холодильника и снова ныряли в постель. Их жизнь превратилась в нескончаемый медовый месяц. Они сами были потрясены тем, что с ними происходит: ни он, ни она такого никогда не испытывали. То ли оба уже подустали от постоянного разнообразия, то ли это была именно та самая «химия», о которой все говорят, но очень немногие её испытывают на себе.
– Я переполнена любовью, – шептала ему Алиса, – я больна тобой.
– Любовь – это болезнь, требующая постельного режима. – отвечал Алик, подхватывал её на руки и снова укладывал в кровать.
Узнав, что он собирается в Израиль. Алиса вся сжалась, во рту у неё пересохло, она схватила сигарету, несколько раз затянулась и растерянно спросила:
– А… а как же я?.. Ты пришлёшь мне вызов?
– Не смогу: я еду с женой и сыном. – Алик сделал виноватое лицо и развёл руками. Но увидя, как она потрясена этим известием, рассмеялся и пояснил: – Ты не поняла: я еду с тобой и с Данилой, я женюсь на тебе – считай это моим предложением.
Счастливая Алиса забарабанила кулачками по его груди:
– Подлец, подлец, я тебя ненавижу!.. Я согласна.
Через месяц они расписались, и Алик оформил усыновление четырнадцатилетнего Данилы. Вскоре и Алиса получила визу и стала готовиться к отъезду.
Как и в Питере, семейство Фишманов осело на одной территории: они сняли двухэтажный дом, в котором все разместились: и Ривка, и сыновья с жёнами и детьми, и дядя-маразматик. Когда-то, ещё в Ленинграде, маленький сын Иосифа Андрюша спросил: папа, кто такой самец? Иосиф объяснил, что это тот, кто руководит стаей, следит, чтобы был порядок, за всех отвечает, и все его слушаются.
И тогда Андрюша обрадовано воскликнул:
– Я понял: у нас бабушка – самец!
Самец-Ривка по-прежнему руководила и сыновьями, и невестками, и внуками.
Единственно, кто был ей неподвластен – это брат Миша, бывший чекист, который уже давно находился в заслуженном маразме. В период своей чекистской деятельности он любил ночные допросы, поэтому, уже будучи на пенсии, ещё в Питере, по ночам, в трусах, в кителе и фуражке, с фонарём в руках, обходил комнаты, будил племянников, их жён, детей и, слепя фонарём, выпытывал, не собираются ли они изменять родине. С годами маразм крепчал, и в последние месяцы перед отъездом, он уже раздевался голым, оставаясь только в фуражке, маршировал по всей квартире и, проходя мимо портрета Дзержинского, отдавал ему честь.
Миша был одинок, семью не завёл, потому что в каждой женщине, с кем он начинал встречаться, подозревал подосланную к нему шпионку. Поэтому прожил всю жизнь с Ривкой и её семейством, сыновей её называл племянниками, а их детей – внуками.
Конечно, ехать в Израиль он бы никогда не согласился, ибо всю жизнь слово «сионист» использовал, как ругательство и пугал им всех родственников. Поэтому ему сказали, что семья переезжает из Ленинграда в Кишинёв: Миша там родился, там производил первые обыски и аресты, поэтому сохранил о городе самые тёплые воспоминания и мечтал в нём побывать перед смертью. Маленький, сморщенный, он был уже за пределами возраста, очень похож на пришельца, только не сверху, а снизу. У него были такие дырявые зубы, что приходилось давать ему две порции мяса: первая порция вся забивалась в дырки, и только тогда он мог разжевать и проглотить вторую порцию. Идти к стоматологу категорически отказывался, опасаясь диверсии агентов империализма.
Одно время он работал в цензуре – тогда в его лексиконе появились специальные термины-приговоры: о книгах – «не читабельно», о спектаклях – «не смотрибельно», и обо всём остальном – «нельзябельно». Очень боялся пропустить секс или эротику, поэтому даже персики немедленно разрезал ножом – они ему напоминали задницу…
– Дети, это уже Кишинёв? – приставал он ко всем в Шереметьевском аэропорту, а потом в Будапеште.
В самолёте всю дорогу продремал. Когда подлетали к Тель-Авиву, вдруг открыл глаза, увидел сквозь иллюминатор синюю гладь и очень удивился:
– Разве в Кишинёве есть море?
– Есть, есть, – успокоил его Борис. – Это искусственное море.
– А. Братская ГЭС, – догадался Миша и снова закрыл глаза.
Когда приземлились, его разбудил гром оркестра. Он удивился:
– Чего это они?
– Это тебя встречают, – объяснил ему кто-то из внуков.
Миша растрогался.
– Ещё не забыли! – Он вспомнил сотни обысканных квартир, тысячи арестованных им врагов народа и гордо улыбнулся. – Хорошее не забывается!
Когда спускались с трапа, к нему подскочил репортёр Телевидения.
– Вы довольны, что вернулись на свою Родину?
– Я счастлив! – ответил Миша, от умиления заплакал, пал на колени и стал целовать родную землю.
Этот эпизод отсняли и показали по телевидению. Миша был счастлив и горд, вслушивался в ивритские слова «саба», «оле хадаш», «савланут» и вздыхал, что уже окончательно забыл молдавский язык.
– А ты смотри Москву. – посоветовал ему Борис и включил русскую программу. Шла передача «Время». На экране показали очередь у Израильского консульства на Ордынке.
– Куда это они? – спросил Миша.
– Тоже в Кишинёв, – ответил Борис.
– Кишинёв не резиновый! – заволновался Миша. – Что у них других городов нет?.. Свердловск или Якутск, например?
– Они торопятся в Кишинёв, чтобы не попасть в Якутск, – буркнул Борис.
Миша долго не мог успокоиться.
– Сидели, сидели, а теперь все ко мне в Кишинёв!.. Раньше надо было думать, раньше!
С утра до вечера он дремал на балконе, наблюдал, прислушивался и снова дремал. Ничто не вызывало его подозрений: звучала русская речь, продавались русские газеты, из раскрытых окон гремело русское радио.
– Румынов много, – сообщил Миша, увидев толпу арабов, – надо закрыть границу!
Раздражали его и вывески на иврите:
– Почему на русском пишут меньше, чем на молдавском?
– Это их республика, их язык, – втолковывала ему Ривка. – Зачем им русский?
– Как это зачем?! – возмущался Миша. – Затем, что им разговаривал Ленин!
– Скоро все по-русски заговорят, – успокоил его Борис, – даже они. – Он указал на двух чернокожих евреев из Эфиопии.
– А это кто такие? – испуганно спросил Миша.
– Тоже молдаване.
– Почему такие чёрные?
– Жертвы Чернобыля, – нашёлся Борис, – прибыли на лечение.
– Да, сюда теперь все едут! – произнёс Миша с гордостью за свой родной Кишинёв. – Не зря мы для вас старались!.. Нет пьяниц – вот вам результат антиалкогольного указа!.. Витрины переполнены – это плоды продовольственной программы… А вы всё ругаете коммунистическую партию, всё недовольны!.. Вот она, Советская власть плюс электрификация всей страны!.. Мы наш, мы новый мир построим!.. Правильным путём идёте, товарищи!.. – От волнения всхлипнул. – Дожил я, дожил на родной земле!
Снова пал на колени и стал целовать кафельные плитки балкона.
Алику повезло: перед самым отъездом в Израиль он попал в съёмочную группу, которая вылетала в Америку снимать фильм об эмигрантах из СССР. Они приземлились в Нью-Йорке к вечеру, съёмки назначили на завтра, и Алик сразу поехал на Брайтон-Бич, знакомиться с «натурой». Он шагал по этой прославленной американской улице и читал отнюдь не американские вывески: «Моня плюс Соня», «Пончики от тёти Ривы», «Жареные барабульки прямо с Привоза»… Певучий говор, русская речь. Мужчины с дорогими сигаретами в зубах, на женщинах – килограммы украшений: золото, серебро, бриллианты – демонстрация выстраданного благополучия. У тротуаров припаркованы длинные, парадные машины, в таких возили членов политбюро – «членовозы». Брайтон-Бич показалась Алику разбогатевшей Дерибасовской.
Из маленькой продуктовой лавчонки вдруг раздался крик:
– Боже мой! Лёва, чтоб я так жила – это Алик!..
В дверях Алик увидел пышную энергичную даму и, цепенея от удивления, узнал в ней свою двоюродную тётю Маню. Да, да, ту тяжело больную Маню, с которой он навсегда простился в Одессе. Это была она – в джинсовых брюках и спортивной куртке. Её свежеокрашенные рыжеватые волосы были модно подстрижены и завиты. Алик был готов поклясться, что она помолодела лет на двадцать. После бурных объятий она стала тащить его во внутрь.
– Идём, я тебя познакомлю с Лёвой.
Из дверного проёма вынырнула наголо бритая голова с Будёновскими усами.
– Я твой новый дядя. Заходи, выпьем по рюмочке.
– Я только с самолёта – всю дорогу пили.
– Запомни: лишняя рюмка водки никогда не бывает лишней.
Маня потянула племянника за рукав:
– Идём, он не любит ждать, он такой нервный, как скипидар.
Алик всё ещё не мог прийти в себя: как его тётка очутилась в Америке?.. Откуда этот магазин?.. Кто этот бритоголовый старик?..
Постепенно всё стало вырисовываться сквозь хруст пупыристых корнишонов («Это Маня солила – здесь так не умеют»), обжигающий холод водки («Это „Николаевская“ водка, она в России исчезла вместе с Николаем») и бурлящий монолог Мани, прерываемый её вопросами к самой себе и цементируемый её же ответами («Как я могла такое пережить?.. А вот взяла и пережила!»).
Тэза так и не покинула Одессы – в последний момент отказалась от эмиграции. Маня поняла, что оторвать её от Лёшиной могилы невозможно. Но в Италии ждала беременная Марина – и Маня решилась. («Мне всё равно, где умирать. Но если суждено ещё пожить, я помогу Мариночке нянчить ребёнка, чтоб его папочку лихорадка била головой о мостовую!»)
В обнимку с любимой подушкой она села в самолёт, всю дорогу возмущалась, что курицу «недопроварили» и изводила стюардессу требованием лететь пониже.
Благополучно прибыла в Вену, потом в Рим, откуда они с Мариной и добрались до Нью-Йорка. Здесь Марина родила и, как мать новорожденного американца, сразу получила гражданство. Имея её приличное пособие, плюс пособие Мани, они сняли квартиру в Бруклине и стали жить вполне безбедно. Но Маня, продукт социализма, тосковала по общественной жизни. Она стала делать вылазки на Брайтон-Бич и знакомиться с её обитателями. В каком-то ресторанчике под вывеской «У Лёвы Рабиновича» она отведала фаршированной рыбы, затем вызвала хозяина, заявила, что такой рыбой можно кормить только антисемитов, и предложила показать, как её надо делать. Хозяин охотно согласился. Фаршированная рыба Мани славилась даже среди одесских гурманов. Поэтому, когда её шедевр по кусочку раздали каждому посетителю, ей устроили овацию («Они мене аплодировали, как Горбачёву, хотя он такой рыбы в жизни не пробовал: у них в ЦК все повара – кагебисты, что они умеют, кроме как доносить друг на друга»). Хозяин ресторанчика (а это был Лёва) стал уговаривать её пойти к нему на постоянную работу, но Маня согласилась только «на раз в неделю», по средам. В эти дни у входа в ресторан всегда стояла толпа почитателей её таланта. Но самым восторженным из них был сам Лёва, который всегда любил хорошо поесть, попить и погулять с женщинами. С годами «поесть» вытеснило остальное и стало его главным удовольствием. Поэтому он употребил всё своё красноречие, умоляя Маню готовить по воскресеньям такую рыбу ему лично у него дома. В комнате у Мани, когда-то в юности, висел портрет командарма Котовского, он ей очень нравился, и она на всю жизнь сохранила слабость к бритоголовым мужчинам. Например, из всех советских лидеров больше всего она симпатизировала Хрущёву и у себя во дворе убеждала всех, что он – скрытый еврей, в крайнем случае, караим. Поэтому перед сверканием Лёвиного черепа она не устояла и согласилась приходить к нему сперва раз в неделю, а потом и чаще. К этим визитам она тщательно готовилась: модно подстригалась, закрашивала седину, надевала на шею все свои кораллы, Лёва ждал её с голодным нетерпением, восторженно охал при её появлении, хватался за глаза, как бы ослеплённый её красотой. Маня отмахивалась, говорила «Ой, босяк!» и счастливая шла на кухню.
В первое время, приготовив рыбу и получив за это деньги, Маня прощалась с Лёвой до следующего раза. Потом Лёва её перестал отпускать и они вместе обедали. Затем стали и вместе ужинать. А однажды Лёва встретил её в чёрном двубортном костюме из довоенного английского бостона и с белой хризантемой в петлице.
– Что сегодня за ёнтыф?[1]1
Праздник (с идиш)
[Закрыть] – удивилась Маня.
– Маня, – торжественно произнёс Лёва, – я хочу просить вас до конца моих дней готовить мне эту рыбу бесплатно, – и протянул ей букет гвоздик.
Маня расплакалась.
– Лёва, если вам дорого платить, я согласна.
Лёва обнял её и тоже прослезился. Потом достал заветную бриллиантовую брошь, реликвию семьи, и прицепил её своей избраннице на блузку.
– Ой! – испугалась Маня, – она стоит больше, чем вся моя жизнь. Если я с ней пойду домой, меня тут же убьют и будут правы.
– Ты останешься здесь насовсем вместе с этой брошью. – заявил Лёва, и Маня снова расплакалась.
Назавтра она переехала к нему. Через месяц он закрыл ресторан и открыл этот магазинчик, в котором Маня продавала свою продукцию: рыбу, пончики, штрудель… Особого дохода они не имели, потому что половину продуктов съедал Лёва, но были свои постоянные покупатели, и это давало Мане право чувствовать себя не только «при Лёве», но и «при деле». А Лёва, обеспечив себе семейный тыл, ринулся в авантюры: его распирало от идей, которые он не мог осуществлять под прессом социалистической законности. Поэтому здесь, в стране свободного предпринимательства, он уже напредпринимал столько, сколько хотел.
Сперва он открыл театр-модерн, без пьесы, без режиссёра, без актёров. Участвовали только зрители, поток жизни, точнее, два потока: он продавал билеты не только в зрительный зал, но и на сцену, где тоже стояли ряды стульев. Лёва разрекламировал своё детище, как нечто небывалое в истории мирового искусства, поэтому на премьере был аншлаг.
Когда занавес поднялся, зрители увидели друг друга. Сперва это заинтересовало, наступила любопытная пауза. Зал ожидал какого-то подвоха со сцены, сцена с интересом рассматривала зал. Пауза затянулась. Кто-то из зала нетерпеливо крикнул:
– Ну!?
– Хрен гну! – парировал кто-то со сцены. И там, и там грохнул хохот, стало ясно, что это комедия, причём, эротическая. Снова наступила пауза: ждали, когда же начнут гнуть. Но сюжет не развивался. Кто-то закашлялся – все обернулись с надеждой: может, подсадка?.. Простуженный откашлялся и стал громко сморкаться. Народ ждал, не теряя надежды. Но тот, завершив очистительную процедуру, умолк. Когда стал нарастать зловещий гул возмущения, Лёва скомандовал осветителям – и зал и сцену ослепили прожектора. Люди зажмурились, прикрывая глаза ладонями – это заняло ещё несколько минут. Когда к ослеплению привыкли, зазвенел звонок и Лёва объявил в микрофон:
– Антракт десять минут. Во втором акте зрители из зала меняются местами со зрителями на сцене.
Но второго акта не было: поток жизни хлынул в кассу и смыл её вместе с деньгами, полученными за билеты. Театр-модерн прекратил своё существование.
Но заткнуть фонтан Левиной предприимчивости было невозможно. Когда Маня, рассказывая о своём одесском прошлом, упомянула об истатуированном Моряке, у Лёвы тут же возникла новая идея: он решил организовать выставку русской татуировки, связался с Моряком и пригласил его в Нью-Йорк. Узнав для какой цели его приглашают, Моряк обиделся и выкрикнул в трубку несколько своих татуировок. Тогда Лёва привлёк к своему бизнесу «Советско-Американскую инициативу», которая убедила Моряка, что речь идёт о российском престиже и о валюте, столь необходимой для страны. На патриота-Моряка это подействовало. Он кликнул клич и собрал команду моряков, в которой каждый был ходячей Третьяковкой. Когда в Нью-Йорке состоялся предварительный просмотр, стало ясно, что детей и женщин на выставку пускать категорически нельзя. Об этом было объявлено в газетах, что ещё более подогрело интерес к выставке. Мужчины хлынули толпой, восхищались экспонатами, дружески хлопали их по разукрашенным плечам. А по ночам, любопытствующим жёнам пытались изобразить увиденное в живых картинках. При этом все жёны отмечали, что сексуальный кругозор их мужей заметно расширился.